99154.fb2
Он помнил только дождь и белое сияние фар на дороге. Больше он ничего не видел, но знал — Эмили лежит рядом, неподвижная, накрытая чьим-то пальто. Больно было так рождаться — белый нож вонзался ему в грудь с каждым вдохом. Затем все скрылось из виду. Когда Салливан снова очнулся, они с Эмили сидели в машине — бешено уносились назад, прочь от места аварии. Встречный автомобиль удалялся — свет его фар превратился наконец в слабое зарево по ту сторону холма, потом совсем растворился во тьме. Дорога плавно и беззвучно катилась назад.
Салливан вел машину и смотрел, как звезды мчатся сквозь ночь. Усталый и умиротворенный, он ничего не желал, воспринимая все окружающее с безмолвным удивлением.
Как странно! Как странно и удивительно — впервые войти в свой дом из пяти превосходно обставленных комнат. Все в самый раз для них с Эмили. Книги в кожаных и тканевых переплетах. Картины. Коробки с сигарами. Гардеробы и платяные шкафы, полные роскошной темных цветов одежды, скроенной как раз по мерке. Жизнь, думал Лоуренс Уоллес Салливан, хороша.
Утром у камина, сняв с полки томик в удобном кожаном переплете, он раскрыл его на странице с закладкой.
Замечательные слова… Он взглянул На часы. Небо за окном рабочего кабинета бледнело — от светлого лазурного до густо-синего и зеленоватого над голым лесом антенн. Салливан ощутил сытость — подходило время обеда. Поставив книгу обратно на полку, он прошел в столовую, охая и потягиваясь.
Получилось так, что фирма Салливана и Гейкора управляла антипографией, занимавшей трехэтажное здание на Вези-стрит. Громадные машины без устали пожирали все виды печатной продукции и превращали ее в аккуратные рулоны бумаги, банки чернил, слитки металла. Работа этих машин была слишком сложна, чтобы Салливан мог разобраться во всех подробностях, да он и не пытался. Его заботу составляли корреспонденции и финансовые отчеты, что скапливались у него на столе. А в цехах заправлял его партнер, Гейкор, краснолицый мужчина с хриплым голосом и расстройством пищеварения.
Впрочем, Салливан льстил себя надеждой, что прекрасно понимает всю романтику своей работы. Как же иначе? Слова и слова — слова со всего мира стекались в их антипографию, ведомые бесчувственной щедростью природы; слова бесконечно вторились, собирались с пепелищ и свалок, а потом аккуратно опечатывались и уменьшались в количестве до единственного экземпляра каждой проповеди и брошюры, каждой книги и рекламного листка… Будто стрелы, листы бумаги веером разносились во все стороны — и каждый безошибочно находил путь к тому человеку, которому он был адресован. А в результате Салливан (по мере своих слабых сил, разумеется) оказывался слугой общества, стражем регресса.
Скоротечные годы летели один за другим. Летом на Кейп-Код Салливан стал ощущать какое-то странное беспокойство. Частенько он стоял, прислушиваясь к пересвистывающимся на отмели кроншнепам, или наблюдал, как внезапный вечерний шквал несет к берегу буйные волны. Во рту у него слабые гаванские сигары вытягивались вслед за длинным мягким пеплом, пока наконец не закруглялись на кончике — тогда Салливан брал серебряный ножик, аккуратно закрывал кончик и укладывал сигару в коробку. Седоватые волосы Эмили темнели; теперь получалось все больше разговоров и все больше ссор. Иногда Эмили как-то странно на него посматривала. К чему бы это? В чём смысл их жизни?
Когда Салливану стукнуло десять, он открыл для себя секс с Эмили. Краткий опыт, неудачный. И не скоро повторившийся. Двумя годами позже он встретил Пегги.
Встреча произошла в пятидесятые годы в многоквартирном доме, где Салливан раньше никогда не бывал. Как-то после обеда он прошел по коридору, дверь открылась — и. Пегги влепила ему добрую пощечину. Затем они вместе оказались в комнате — оба тяжело дышали и злобно поглядывали друг на друга. Салливан испытывал к ней ненависть, смешанную с отвращением и вожделением. Считанные мгновения спустя, все еще угрюмые, они отчужденно начали раздеваться…
Следом за Пегги появилась Элис, а после Элис — Конни. Но то было уже в 1942 году, Салливану только что исполнилось пятнадцать — мужчина в самом расцвете сил. В том самом году незнакомый Салливану человек, который оказался его сыном, вернулся домой из Италии. Роберт только что демобилизовался; поначалу он звал себя Р. Гейнор Салливан, отпускал грубые шутки, но когда его зачислили в колледж, дела пошли на лад. Затем — время летело как ветер — он опять оказался дома, и квартира стала слишком мала. Они переехали в дом на Лонг-Айленде. Добавились лишние хлопоты, и отношения Салливана с женой стали более чем натянутыми. Впрочем, он работал как вол — дела фирмы процветали. Хотя, надо признать, отчасти благодаря солидным аккордным выплатам отцу Эмили.
И каждый месяц — корешки чеков. Деньги поступали на счет Салливана от бакалейщика, от дантиста, от докторов… эти деньги всегда с трудом удавалось сбывать в достаточном количестве. Трудно было поддерживать баланс.
По вечерам на Салливана из зеркала пялилось знакомое лицо — серое и изможденное. Пальцы потирали гладкую щеку; затем вверх по диагонали двигалась бритва, оставляя за собой мыльную пену и ростки щетины. Потом надо было умыть лицо, чтобы смыть пену, и вот оно в зеркале, снова со щетиной. А что, если бы как-нибудь пришлось оставить его гладким? Впрочем, бритье уже вошло в привычку.
Фирма несколько раз переезжала и наконец обосновалась в верхнем этаже дома на Бликер-стрит. Технологический процесс упрощался; все больше работников освобождались, пока Салливан, Гейнор и трое печатников не стали управляться сами. Салливан частенько вставал к рабочему прессу. Раз научившись им управлять, Салливан уже почувствовал успокоительную, почти завораживающую притягательность ритма, в котором чистый лист смахивался со столика и на его место шлепался отпечатанный. Грязный отпечатанный лист стирался одним ловким акробатическим движением — одним взмахом металлических челюстей. В то время Гейнор стал куда более симпатичным малым: дни, что Салливан проводил на работе, были полны радости — как и ночи, проведенные дома. Мальчик стал ему невероятно дорог, а в Эмили Салливан был просто влюблен. Садливану казалось, он никогда не был так счастлив.
А вот выписаны последние квитки; последние записи стерты из гроссбухов. Рабочие развинтили и демонтировали прессы, чтобы их увезти. Не осталось ничего, кроме как обменяться рукопожатиями и каждому пойти своей дорогой. Салливан с Гейнором торжественно закрыли дверь и перебрались в бар внизу, ощущая легкое опьянение — предвестник выпивки.
— Ну, за успех!
— Да, может, теперь-то этот парень Рузвельт наконец свалит, и пойдут перемены.
Они торжественно чокнулись, а затем поставили бокалы официантке на поднос. Протрезвев, они вышли. Гейнор возвращался в Миннеаполис, где работал техником в антипографии, а самому Салливану какое-то время предстояло рыскать в поисках работы, пока не подвернулось место помощника бумажного маклера. Но ненадолго — через несколько лет начиналась Великая депрессия.
Салливан развернул очередной номер «Сан», с наслаждением раздвигая серые страницы.
— Наконец-то! Эта женщина уволена с должности в Техасе, — объявил он и добавил: — Скатертью дорожка! — Да, именно так и гласил заголовок. Какой ужас — женщина-губернатор! Куда катится мир?
Эмили складывала пеленки и, похоже, не расслышала восклицания Салливана. Она опять теряла фигуру — казалась бледной, усталой и апатичной. Малыш Роберт похрюкивал в колыбельке — он совсем сжался и напоминал скорее какого-то зверька, чем ребенка. Роберт спал теперь почти круглые сутки — когда не вопил и не сосал и без того набухшие груди Эмили. Странное дело — примерно через месяц надо было везти их обоих в родильный дом, откуда вернется одна Эмили. Как странно! Салливан когда-то любил сына и даже сейчас проявлял к нему нежное внимание — но каким же облегчением было бы избавиться от него! А потом будут еще шесть славных месяцев, пока Эмили не вернет себе фигуру…
Эмили искоса взглянула на Салливана. Она была прелестна — как и прежде. Эмили, Эмили… Но что она вправду думает о нем? Что же происходит?
Голос священника гудел у Салливана в голове. Эмили, еще краше, чем когда-либо, нежно высвободилась из его объятий. Салливан снял с ее пальца кольцо и отдал его Бобу.
— С этим кольцом я развожу тебя, — сказал священник. Потом они ходили гулять, но уже никогда не ложились в одну постель. Только раз — поспешно, в задней комнате, когда родителей Эмили не было дома. А потом как-то поздним вечером они болтали друг с другом в гостях, и незнакомый ни ему, ни ей человек сказал:
— Вот, Эмили, попрощайся с Ларри Салливаном, — и увел ее прочь. Салливан понял, что больше никогда ее не увидит.
И с того дня в его жизни образовалась какая-то полость. Он пытался заполнить ее развлечениями — побольше спиртного, побольше музыки… Он встречался с девушками, целовал их, приглашал на свидания, но страшно скучал по жене. Тяжело привыкнуть. Один — после всех тех лет…
И все-таки жизнь вроде предлагает что-то взамен. Как же интересно было наблюдать за переменами — видеть, как с годами все закладывалось.
Автомобили лишились малейших следов былых обтекаемых форм — стали скромнее и элегантнее, предвещая появление легких экипажей и одноконных карет. На улицах было все меньше машин и все меньше людей. Воздух стал чище. На киноэкране Гарбо сменила Грэбл. Несравненный Чаплин добился признания; появились кинстоунские полицейские. Салливан восхищенно следил за переменами. Технологический регресс определенно превосходная штука! И все же время от времени
Салливан ловил себя на том, что с сожалением вспоминает былые шумные и суетные дни.
К счастью, снова должна была начаться война — Европа пробуждалась от долгой спячки, а на востоке зарождалась Святая Русь.
Салливан нервно ощупывал шрам на бедре. Надо бы показаться с ним в полевой госпиталь, решил он, — шрам был плотный, свежий и постоянно зудел. Неприятный шрам — весь сморщенный. Рана шла как раз посередине бедра мимо большой берцовой кости. Хорошо бы отправиться на фронт и избавиться от нее. Пока что война не слишком напоминала то, что показывали в кинофильмах.
Опираясь на тонкую трость, Салливан вышел из-под барачного навеса на солнце. Вокруг было полным-полно раненых; Салливан предположил, что все это похоже на прелюдию к большому сражению при Аргоннах, о котором он читал в предсказаниях. Наверное, там его очередь и подойдет. Интересно, как все получится. Может, минометный снаряд? Или рукопашная? А может, что-то совсем разочаровывающее — вроде падения через палаточную веревку в темноте? Салливан желал теперь только одного — чтобы время наконец подошло и он это пережил.
По возвращении из Франции Салливан попутно повидался с отцом. Старик совсем поседел и весь трясся. Говорить им, похоже, особенно было не о чем. Салливану показалось, что оба почувствовали облегчение, когда он отправился в Корнелл.
Его зачислили на старший курс — а значит, на полных четыре года. Салливана это совсем не тревожило, в конце концов, годы, проведенные в колледже — самые важные в жизни. Здесь все, что ты думал и говорил, все, что ты знал, и все, чем ты был, выходило из тебя и передавалось преподавателю соответствующей дисциплины. Затем преподаватель суммировал все это в одной из лекций — сухой или блистательной, смотря по тому, что это за преподаватель. В конечном итоге самая суть лекции входила в первоначальную рукопись учебника, впитывалась автором и далее возвращалась в природу — использованной и отброшенной.
Той весной Салливан занялся футболом. В физкультурных предсказательных ведомостях значилось, что он отыграл полных два сезона за университетскую команду. На футбольном ноле скорее всего ему и предстояло избавиться от горбинки на носу, хотя об этом в ведомостях ничего не сообщалось.
После года, проведенного в колледже, Салливан привлек к себе внимание одного старого чудака, профессора Туи. Они частенько извергали из себя пиво в темном погребке у Туи, где тот держал для этой цели бочонок, и вели философские беседы.
— Да, тут есть над чем подумать, — подчас начинал Туи, возвращаясь к своему излюбленному предмету. — Откуда нам знать? Обратная последовательность причинной связи событий может оказаться не менее обоснованной, чем переживаемая нами. В конце концов, понятия причины и следствия достаточно произвольны.
— Весьма фантастичное предположение, — осторожно вставлял Салливан.
— Нам сложно себе такое представить просто потому, что мы к этому не привыкли. Все дело лишь в точке зрения. Вода потекла бы под гору, а не наоборот. И так далее. Совсем по-другому распределялась бы энергия — от предельной концентрации к максимальной дисперсии. Почему бы и нет?
Салливан с трудом попытался представить себе столь необычный мир — даже мурашки побежали по коже. Подумать только! Не знать дня собственной смерти!
— Все получалось бы наоборот. Чтобы сказать «лови», надо было бы говорить «брось». Значения слов оказались бы совершенно иными — по крайней мере всех глаголов, выражающих длительность. Возникла бы масса сложностей.
— Зато все прекрасно соответствовало бы здравому смыслу в правильном понимании. При энергетических расчетах трение следовало бы вычитать, а не прибавлять. И так далее. Вселенная расширялась бы; мы обогревали бы наши дома печами, вместо того чтобы их охлаждать. Трава росла бы из семян. И ты принимал бы внутрь пищу и выталкивал отходы, вместо того чтобы инкретировать и эксгестировать, как это делаем мы. Вот так-то!
Салливан усмехнулся:
— Значит, мы выходили бы из тел женщин, а после смерти нас хоронили бы в земле?
— А ты подумай хорошенько. Такая жизнь протекала бы в полной гармонии с природой. Мы жили бы в обратную сторону — от смерти к рождению — и даже не сознавали разницы. Что раньше — курица или яйцо? Войны порождают армии или армии — войны? Что тогда следует понимать под причинностью? Попробуй задуматься.
— Хм.
И обычный вопрос под конец:
— Так что жеты, Салливан, думаешь по поводу принципа причинности?
Хотел бы он знать.