90262.fb2
Там, где когда-то был пыльный желоб трудного и мучительного подъема, сейчас устроены два всхода по семнадцать ступеней. И это правильно, нельзя же изнывать от жары и мучиться всем там, где когда-то всходил на место лобное один.
— Если мы иудеев оставим внизу, — сказал прокуратор, — то ничего такого и видно не будет! Нормальное распятие, даже по закону не обязательно руки и ноги деревянными клиньями прибивать, можно и на ремнях — так даже дольше мучиться будет. А ведь в приговоре самое главное — мучения! Ну-ка, Ромул, дуй наверх да встань, где кресты вкопают, я прикину, что видно будет!
Ромулу Луцию два раза повторять не надо было, молодой легионер сделал загадочный жест рукой и устремился наверх — только подошвы его гетов засверкали.
— Я же говорил! — удовлетворенно отметил прокуратор. — Никто ничего и не заметит! Правда, повисеть придется до ночи, но ведь лучше повисеть, чем совсем загнуться!
— Можно ещё третью планку поставить, чтобы ноги в неё упирались! — сказал, сбежав с горы, Ромул Луций. — Со стороны незаметно, а тому, кто на кресте висит, даже удобно.
— Рационализатор, — с улыбкой похвалил легионера прокуратор. — На глазах растешь, парень. Тебя бы для стажировки по всем временам погонять, цены бы тебе не было!
— Ну как? — повернулся прокуратор к молчащему греческому скульптору Агафону. — Неплохой вид?
Черноволосая и остроносая голова скульптора часто закивала.
— Очень живописно, — сказал Агафон. — Обрыв, три креста с белеющими на них телами, и в низине, затянутой голубоватой дымкой, древний храм. Само на полотно просится, Федор Борисович!
— Значит, план ясен, — сказал прокуратор. — Ромка, слушай сюда, тебе у крестов возиться придется. Чужого ведь не поставишь!
— Я весь внимание, Федор Борисович! — сказал легионер. — Да вы не сомневайтесь, все будет в лучшем виде.
— Я и говорю, — с достоинством кивнул прокуратор. — До вечера он у нас висит, кричит что требуется, а вечером мы его потихоньку снимаем — и в пещеру. Потом, как полагается, воскресение, последняя проповедь любимым ученикам, и чтоб его духу в Иерусалиме не было! За эвакуацию отвечает Иван Акимович… тьфу, Софоний! Слышишь меня, Иван Акимович?
— Верблюды и ишаки уже куплены, — бодро отвечал караванщик. — Через неделю его вообще в Малой Азии не будет, уж это я гарантирую!
— А этим двум, которые вместе с нашим Митрофаном Николаевичем будут, — деловито заметил прокуратор, — им придется копье под ребро ткнуть. Нельзя нам свидетелей оставлять.
— Я ничего не слышал, — заявил скульптор Агафон. — Это уже не мое дело. Прямо странно вас слушать, вроде бы советские люди, а послушаешь — убийцы хладнокровные. Федор Борисович, вы же в милиции работали, вы сами таких ловили!
— Засохни! — с римской прямотой сказал Ромул Луций. — Будешь на пахана тянуть, язык отрежу!
Скульптор замолчал, опасливо сверкая черными глазами.
— Все будет тип-топ, — успокоил Ромул Луций. — Есть у меня мужик на примете, только сестерции нужны. За сестерции он родного дедушку зарежет, а уж двух бандитов распятых…
— Сестерции будут, — пообещал караванщик Софоний, неодобрительно покосившись на скульптора. — Хотя если по совести, то на холм эту гниду с копьем надо было поставить. Как с барышом от товарищей бежать, это он может, а дело делать — кишка тонка. Ничего, ничего, чистоплюй несчастный, это ты сейчас кукожишься, а зарежешь трех-четырех — сразу привыкнешь, будто этим делом сроду занимался. Слышишь, чего я гуторю?
— На преступление не пойду! — побледнев, отрезал скульптор Агафон.
— Ты молчи, ворюга! — добродушно сказал Софоний. — Когда ты с нами караваны грабил, это было не преступление? Когда ты нас бросил и со всей нашей казной смылся, это было не преступление? Да и в Бузулуцке не я, а ты, сукин сын, несовершеннолетних на пленэры тягал. А сейчас кочевряжишься, праведника из себя корчишь? Молчи, пока тебя самого не удавили! У грека грехов — как блох у уличной собаки.
— Да какой же я грек? — вскричал несчастный Агафон. — Федор Борисович, скажи ты ему!
— Хватит! — веско уронил прокуратор. Так веско, что присутствующие сразу поняли — действительно хватит. — Смотрю на вас и удивляюсь, — хмуро сказал прокуратор. — Что за людишки такие! Теперь я понимаю, почему нам мир покорился, понимаю, почему и империя, придет срок, распадется. Все от людей зависит. Нельзя же так жить — в грызне и грязи! Нет, не меняются люди. Правильно Михаил Афанасьевич заметил, не меняются люди. Воланд их из прошлого в будущее изучал, а мы, значит, наоборот. А все равно не меняются — те лучше не стали, но эти-то ничуть не хуже. И не лучше! — подумав, назидательно сказал он. — Гляжу вот я на вас и не пойму, какие вы на самом деле — сегодняшние или уже вчерашние? Не-ет, за столько лет — и никаких изменений! Не прогрессирует человечество нравственно, только паровозы и совершенствуются. Тошно от вашего скулежа, хоть сам на крест отправляйся.
— Батя, — сказал ничего не понявший Ромул Луций. — Да ты только скажи, да за тебя весь легион как один шагнет, да мы за тебя любому… Ты только скажи!
— А фамилию ты себе, конечно, наследственную взял? — мутно скользнул по преданной физиономии легионера прокуратор. — Так, Полиграф Полиграфович?
Тут уж и Ромул Луций не нашелся что сказать. Развел в стороны руки и тоскливо посмотрел на присутствующих — блажит, старик, точно ведь на пенсию собрался! Спит и видит во сне домик на берегу швейцарского озера.
А на Иерусалим опускалась звездная ночь.
Известно ведь, как крупны и ярки южные звезды.
Жирной извилистой лентой обозначился Млечный путь, из которого пытался лакать звезды Телец, вытянул длинную шею у горизонта Лебедь, а с другой стороны уже покачивался Южный Крест, ещё не зная, что когда-нибудь станет так называться. Обозначил себя звездами и замер в пространстве предтечей страшного и грозного будущего.
Где-то далеко прошли сторожа с колотушками, свежий порыв воздуха со Средиземного моря на последнем издыхании докатился до городских стен, на мгновение освежил лица людей и угас.
И тогда между оливковыми деревьями вспыхнули желтые огоньки. Гиены по своей натуре звери очень любопытные, потому они и не преминули поинтересоваться: а что это вы здесь, на Голгофе, делаете, люди добрые? Какую пакость замышляете в ночи?
Много таких, кто называет себя очевидцем или свидетелем. Если их слушать, история приобретет такой вид, что больше будет похожа на фантастический роман. Поэтому к очевидцам надо прислушиваться с осторожной внимательностью, вычленяя из их слов явный вымысел и с сомнением относясь к тому, что считается правдой.
Взять, например, Гомера. Ребенку ясно, что дал автор волю фантазии. Все эти циклопы, Цирцеи, русалки, Сциллы и Харибды, несомненно, являются порождением авторского буйного воображения. Хитроумный Улисс прожил куда более бедную событиями жизнь, нежели это описывает Гомер, хотя для тех лет все, что он испытал, не так уж и мало. Но искать пещеру циклопов или остров, на котором проживала злопамятная и зловредная царица Цирцея, дело глупое и безнадежное. Вместе с тем, не обратись к творчеству Гомера небезызвестный исследователь прошлого Шлиман, мы бы и сейчас считали город Трою сказочной легендой — где же это видано, чтобы из-за женщины, пусть даже писаной красавицы, разгорелась жестокая и беспощадная война? Или у греков это была единственная красавица? Но Шлиман усомнился, и правильно сделал: Троя была открыта, отрыта, и теперь мы куда больше знаем о древних греках, чем до его раскопок.
А теперь посмотрим внимательно на творения евангелистов. Скучно излагают и точно. Прямо социалистический реализм какой-то. И это убеждает, что событие и в самом деле имело место. Распяли мужика. Если по нашим современным законам судить — так вообще без вины.
Но вместе с тем надо сказать, что событие все-таки было историческое. И многие, в том числе евангелисты, это понимали. А потому и приукрашивали немного. Ну, не сказки ради, а только для того, чтобы свою роль, может быть, самую малость приукрасить. Поэтому сразу надо отделить зерно от плевел — распяли человека, это было, но все остальное — легенды.
Пришло время всю правду рассказать.
Тем более что распинали все-таки нашего современника. Может, и не самого лучшего, не ум, честь и совесть, как это обычно говорили на съездах, но и не самого худшего. По крайней мере Митрофан Николаевич по всем анкетным данным был чист, смело писал — нет, не был, не привлекался, не состоял.
Это только кажется, что на смерть за свои убеждения идти легко и радостно. Придумано это разными борзописцами в кабинетной тиши. А вот если бы этого борзописца да с крестом на спине заставить шагать в гору да ещё при этом время от времени покалывать его остриями копий, то сразу он и поймет, что жизнь человеку дается один раз и прожить её хочется. Очень хочется эту самую жизнь прожить от начала и до конца.
С утра Иксус Крест чувствовал некоторое беспокойство. Предчувствие у него было нехорошее. Так он себя чувствовал обычно, когда его вызывали на заседания бюро обкома партии: знал, что на этом бюро его обязательно шворкнут, только ещё не догадывался — за что. В отличие от благословенных бузулуцких времен здесь он уже догадывался, что шворкнут его обязательно, даже знал примерно, за что, только одним вопросом и мучился — когда?
Разбойник в соседней камере повеселел, не иначе ему о помиловании объявили. Уже с утра и мурлыкал себе что-то немелодично под нос, попросил охранников Иксусу вино в камеру передать, остатки пиршества, а с ними и трубку, диковинно выгнутую, а с ней и кисет с пряно пахнущей смесью.
Искус Крест чиниться не стал — выпил, обстоятельно закусил и уже с некоторым благодушием разлегся на грязной соломе. С опаской взял в руки гнутую трубку, повертел её в руках и отложил, потому как всегда был некурящим. Полежал ещё немного, потом снова потянулся за трубкой, повертел её в руках. Конечно, оно, курение, для здоровья и жизни несомненный вред, только сколько той жизни осталось? Как говаривал первый секретарь Царицынского обкома партии товарищ Калашников, в жизни все надо испытать. А наказы партии и её вождей для Митрофана Николаевича всегда были приказом, поэтому он посидел ещё немного, потом набил трубку смесью из кисета и попросил у стражников огонька.
И в простоте своей не знал бузулуцкий партиец, что курит он отнюдь не вирджинский табак и даже не моршанскую махру — гашиш первосортный был в кисете.
Еще в лечебнике китайского императора Шен Нуна, который был написан в 2737 году до нашей эры, о гашише говорится как о средстве от кашля и поноса. Кроме того, он использовался и как обезболивающее средство при хирургических операциях. И тут надо сказать, что в руки Иксуса этот самый гашиш попал как нельзя вовремя, потому что не успел он докурить трубку до конца, как за ним пришли. А кому, как не человеку, которого собираются казнить, более других требуется обезболивание? Надо сказать, что к тому времени, когда двери камеры прощально распахнулись, Иксус уже находился в состоянии прострации, а на лице его стыла характерная улыбка, которую можно было принять даже за презрение к смерти, так своевременно она загуляла на лице первого секретаря, волею случая ставшего бродячим проповедником и за то угодившего на крест.
Впрочем, крест Иксус нести категорически отказался. Дерзким он стал, накурившись.
— Вам надо, вы и несите! — независимо сказал он. — Не царское это дело — кресты на Голгофу таскать!
— Признался! — загудели в толпе. — Слышали? Царем он себя назвал!
— Молодец, — сквозь зубы пробормотал прокуратор, который по случаю казни был в своем знаменитом белом плаще с алым подбоем. — Хорошо держится, в аккурат для легенды!
Первосвященники растерянно озирались, видно было, что никому из них крест нести не хотелось. И неизвестно, кому этот крест пришлось бы тащить, если бы не услужливый Симон Киренеянин, который понимал, что вокруг него сейчас творится история, и который в эту историю очень хотел попасть.
— Я понесу! — громко вызвался он.