88526.fb2
Этот жест Джоан был для него в новинку.
Она позвонила ему со станции — как догадывался Ричард, после обеда с любовником. Он проводил субботу с детьми, в доме, где Маплы раньше жили вместе. Ее новая «вольво» стояла под домом, и было удобнее поехать на ней, но он почему-то несколько минут не мог включить первую передачу. Пока он доехал до центра города, она уже успела спуститься по главной улице и подняться на холм, к парку. Стоял теплый сентябрь, листья еще не начали опадать, но воздух был кристально прозрачен. Они издали заулыбались друг другу. Она открыла дверцу, села и пристегнула ремень, чтобы прекратился напоминающий сигнал. Она разрумянилась от ходьбы, городская одежда смотрелась на ней униформой, при ней были маленькие пакетики — результаты шопинга. Ричард попытался развернуться на узкой улице, и пока он тормозил и переключался на задний ход, она начала:
— Дорогой...
Тут он и увидел этот ее странный жест — беззвучное постукивание пальцами одной руки по ладони другой, что-то среднее между веселыми аплодисментами ребенка и призывом к вниманию взрослого человека.
— Я решила тебя спровадить. Хочу попросить тебя покинуть наш город.
У него сразу участилось сердцебиение. Он тоже этого хотел.
— Хорошо, — сказал он осторожно. — Если ты считаешь, что справишься сама.
Он покосился на нее, проверяя, не шутит ли она; в ее серьезность ему было трудно поверить. Почтовый фургон, раскрашенный в красно-бело-синей гамме, затормозил позади них и засигналил — скорее напоминание, чем нагоняй, Маплов в городе знали. Они прожили здесь почти все годы своего супружества.
Ричард нашел заднюю передачу и завершил разворот. Новая, еще не обкатанная машина полетела как птица: казалось, аплодисменты хозяйки придали ей бодрости.
— Все застряло в неподвижности, — объяснила она. — Нужен толчок.
— Я ее не брошу, — предупредил он.
— Можешь не повторять, уже слыхали.
— Ты тоже, как я вижу, не бросаешь его.
— Бросила бы, если бы ты попросил. Ты просишь?
— Нет, боже сохрани! Он — все, что у меня есть.
— Вот видишь. Отправляйся куда хочешь. Думаю, в Бостоне детям было бы интереснее всего, и тебе нескучно.
— Согласен. Когда, по-твоему, это должно произойти? — В ее профиле появилась хрупкость, и он боялся сказать лишнее слово, нагрубить. Он затаил дыхание, пытаясь приподняться над дорогой вместе с машиной, позаимствовать ее легкость. У старого каменного моста они наехали на колдобину. Лицо Джоан скрыл сигаретный дым.
— Как только ты найдешь себе жилье, — ответила она. — Через неделю. Это слишком быстро?
— Пожалуй.
— Грустное известие? Я поступаю с тобой бесчеловечно?
— Нет, все чудесно, ты, как всегда, сама мягкость и справедливость. Все правильно. Просто, я сам не смог бы этого сделать. Не понимаю, как ты собираешься жить здесь без меня.
Он увидел уголком глаза, как она поворачивается, сам тоже повернулся. Она вспыхнула, выражение лица стало озорным, дерзким. Наверное, она пила за обедом вино.
— Запросто! — заверила его Джоан. Он знал, что это блеф, что она храбрится, просит передышки. Но он промолчал, отказавшись от спора. Теперь ее гордость была его союзницей.
Дорога виляла между почтовыми ящиками, между деревьями, вид которых все же свидетельствовал о начавшейся осени.
— Чья это идея — его или твоя? — спросил он.
— Моя. Эта мысль посетила меня в поезде. Просто, Энди сказал, что я все время тебя кормлю.
Когда кончилось лето, проведенное ими врозь, Ричард поселился в лачуге на берегу моря, в двух милях от дома; он пытался себе готовить, но гораздо проще для него самого и лучше для детей было ужинать у Джоан. Он привык к ее стряпне; собственно, его тело, каждая клетка, состояло из приготовленной ею еды. После ужина они выпивали по рюмочке; в это время дети (двое уехали учиться, другие двое еще жили дома) делали уроки, смотрели телевизор. Выпивка порождала разговоры и откровения, резкие слова, покаянные слезы, иногда даже карабканье наверх, в постель, из чрезмерной любви к своей второй половине. Она была права: ситуация сложилась нездоровая, тупиковая. Двадцать лет, приличествующие для взаимной любви, истекли.
На второй день поисков он нашел в Бостоне подходящую квартиру. У риелторши были рыжие волосы, круглая попка и маска из грима, средство скрыть молодость. Поднимаясь и спускаясь по лестницам у нее за спиной, Ричард был счастлив и одновременно напуган. Устав от него больше, чем он от нее, она с трудом засунула в замочную скважину ключ, толкнула плечом дверь и каким-то беспомощным жестом предложила ему оценить квартиру.
На полу не оказалось обычного ковра от стены до стены, и это был не потрескавшийся паркет, а черно-белая плитка, как на картине Вермеера. В окне он увидел небоскреб и решил, что выбор сделан. Небоскреб, знаменитый бостонский долгострой, был прекрасным бедствием, славился именно своим плачевным состоянием (с него все время обваливалось стекло) и красотой: архитектор являлся вдохновенным творцом. Он мечтал о невидимом и при этом огромном здании, стекла которого должны были отражать небо и старый кирпичный Бостон, дому полагалось таять в небесах. Вместо этого стекла с отражением небесной голубизны падали на улицу, поэтому их постепенно заменяли уродливой черной фанерой, ничего не способной отразить. Кое-какая отражающая площадь на фасадах все еще оставалась, и из кривого старого окошка внезапно подвернувшейся квартиры можно было любоваться этой колоссальной голубизной, вертикальной родственницей горизонтальной голубизны моря, которая приветствовала Ричарда по утрам в промозглом холоде его нетопленой хижины.
— Прекрасно! — сказал он своей рыжей проводнице, та в ответ приподняла угольные бровки. Договор об аренде он подписывал дрожащей рукой; в графе «семейное положение» написал «раздельное проживание». Свою новость он сообщил по телефону-автомату не жене, которая расстроилась бы, а любовнице, тоже находившейся далеко.
— Нашел! И уже подписал договор о найме. Среди всей этой писанины оказалось всего одно простое предложение: «Никаких водных кроватей!»
— У тебя дрожит голос.
— У меня чувство, что я породил черную дыру.
— Не хочешь — не надо. — По тону Рут и по ее паузе Ричард догадался, что она берет сигарету или пепельницу, готовясь к сеансу утешения возлюбленного.
— Как раз хочу. Она тоже хочет. Все хотят, чтобы я это сделал! Даже дети. Хотят — или делают вид.
Последнюю фразу она проигнорировала.
— Опиши мне квартиру.
Он запомнил только клетчатый пол и вид на голубое бедствие, отражающее плывущие в небе облака. И еще рыжую риелторшу. Та объяснила, где покупать еду, где прачечная. Ему понадобится прачечная?
— Звучит недурно, — ответила издалека Рут, когда он все ей выложил. Потный черный почтальон и еще один страждущий ждали, скоро ли он освободит телефонную будку. Он уже ненавидел город с его столпотворением, с его ненасытностью.
— Что тут недурного? — не сдержался он.
— Ты расстроен? Не хочешь — не делай.
— Перестань повторять одно и то же! — Оба соблюдали тягостную формальность: делали вид, что свободны внутри своих рушащихся браков, что могут поступать как им вздумается. В этой игре под названием «виноватая уклончивость» Рут достигла вершины мастерства. Ее слова часто казались не словами, а черными шашками на игральной доске, данью жесткому этикету. Не то что слова его жены, всегда раскрывавшиеся внутрь, пропитанные смыслом.
— Что еще мне сказать, кроме того, что я тебя люблю? — спросила Рут. С дальнего конца телефонной линии донесся резкий выдох. Он представил себе этот жест: отвернувшись от трубки, она натужно выпускала воздух; у нее была манера изображать крайнее нетерпение, даже если она никуда не торопилась, тушить сигарету, выкуренную только наполовину, крошить ее нетерпеливыми пальцами, словно прерванную на середине сердитую фразу. Его уязвляла ее нарочитая небрежность, как уязвлял любой напрасный жест. Ему захотелось бросить трубку, но это тоже был бы напрасный жест, поэтому он аккуратно повесил ее на рычаг.
Став одиноким жильцом, он убедился в своей скаредности. Выпроводив женщину, он спешно восстанавливал холостяцкий порядок, опорожнял пепельницы, которые после Рут были набиты длинными, преждевременно умерщвленными телами, а после Джоан — окурками немногим длиннее фильтров. Женщины, как он подмечал с неожиданным удовольствием, если и изъявляли готовность у него прибрать, то это был только формальный жест: кровать после них оставалась развороченной, посуда грязной, пепел они систематически стряхивали во все три пепельницы (стеклянную, глиняную и импровизированную — крышку от кастрюльки), словно это были базы в бейсболе, касаться которых требуют правила игры. Опорожняя их, он с улыбкой избавлялся как от страшноватого морга, устроенного Рут, так и от аккуратного гнездышка, свитого из фильтров Джоан, скромного, словно белая галька в вазе для нарциссов. Когда он критиковал Рут за тушение недокуренных сигарет, она возражала с немигающей уверенностью в правоте своего внутреннего устройства, что для нее, для ее здоровья гораздо полезнее не тянуть с тушением сигареты; разумеется, она была права, лучше разрушать все вокруг, чем саму себя. Рут воплощала собой любовь, жизнь, за это он ее и любил. Но навязчивая бережливость Джоан, ее невысказанный инстинкт смерти были ему так же знакомы и дороги, как ее экономный почерк и упругие темные колечки волос на лобке, поэтому при опорожнении ее пепельниц Ричард тоже улыбался. Эта его улыбка также была сродни жесту, предназначенному для зрителя. Он начал лицедействовать еще перед родителями, бабушками и дедушками, братьями и сестрами, перед домашними питомцами, потом развил свой талант перед соучениками и учителями, позже достиг новых высот перед собственными детьми, сначала восхищавшимися им, поэтому даже в одиночестве не мог перестать кривляться. Для этого он обзавелся компаньоном, обожателем извне — голубым небоскребом. Его присутствие он постоянно чувствовал.
При своей голубизне небоскреб был еще и зеленоватым, чем превосходил небеса. Сначала Ричард недоумевал, почему отражаемые им облака плывут в ту же сторону, что и облака позади него. Потом, призвав на помощь пространственное воображение, он сообразил, что зеркало не отправляет наши движения в противоположную сторону, хотя перемещает нам уши и заставляет дергаться рот, так что даже лицо любимой выглядит в зеркале уродливым, таким — вот странная мысль! — каким всегда видит его она сама. Он понял, что зеркало, стоящее в гуще марширующей армии, не повлияет на ее движение; нередко отраженная половинка одного облака продолжала половинку другого, частично прятавшегося за фасадом; реальность и отражение двигались вместе, пронзаемые, как стрелой Купидона, следом реактивного лайнера. Бетонно-зеркальное бедствие высвечивало самое сердце города. По ночам оно выглядело вереницей мутноватых огней, похожей на плывущий в небе изящный корабль, в дождь или в туман совсем пропадало, хотя в непогоду Ричард с особенной отчетливостью видел кирпичные трубы и железные шпили города. Даже становясь невидимым, город никуда не девался, как никуда не девался сам Ричард, его душа. Он пытался анализировать логику замены окон, соотношения стекол и дыр. Никакой логики он не выявил, кроме неспешной работы трудяг невидимок, с пчелиной безмозглостью освобождавших и снова заполнявших стеклянные ячейки. Задерживаясь у своего окна надолго, он мог наблюдать явление сродни конденсации капли росы: пространство, только что ничего не отражавшее, начинало блестеть, отражать внешний мир, становилось зеленовато-голубым. Минуло несколько дней, прежде чем до него дошло, что на старом волнистом стекле у самого его носа призраки, то есть прежние жильцы, оставили нанесенные алмазом инициалы, имена, даты; комичнее всего была самая глубокая надпись, две трогательные строчки:
«Этим кольцом
Я с тобой обручаюсь».
Какой же богатый слой прожитых жизней накрывает невидимым куполом радости нынешнего города! Шагая по улицам, он поражался собственному счастью. Он боялся грусти, чувства вины, скуки. Вместо этого его дни оказались туго набиты делами по списку, походами за едой и предметами быта, встречами с такими сомнительными заменителями жены, как прачечная-автомат, где студенты изучали Гессе, пощипывая подбородки, пока их одежда ворочалась в барабанах, а молодые чернокожие домохозяйки, мурлыча себе под нос, складывали свое белоснежное постельное белье. Что за неожиданное наслаждение — идти в темноте домой, прижимая к себе горячую, как свежий хлеб, чистую одежду, мимо эркеров Бэк-Бэй, мерцающих, словно выставочные стенды! Он чувствовал собранность, бодрость, сознавал свою правоту в этот час, который он, живя в пригороде, проводил бы уже со второй рюмкой, приходя в себя после напряженной дороги домой и ожидая ужина. Ему нравилось носить домой съестное, нравилось готовить себе и потом съедать приготовленное, внимая органу Баха или саксофону Сиднея Беше и заглядывая в книгу на специально приобретенном для этой цели пюпитре. Ему нравилась старая стандартная игра: потребление пищи, прежде чем она испортится, молока, прежде чем оно свернется. Ему нравились смелые самолеты в буром ночном небе — второй, более тонкий городской слой поверх первого, пение полицейских сирен, оповещавшее о чужих, не его бедах. Такое счастье не могло длиться долго. Это был антракт, отпуск. Поразительно чистый и справедливый отпуск, прямолинейный, достойный, хотя и подпорченный внезапными ямами страха и растерянности. Каждому часу требовалось место в графике, иначе грозил провал. Ричард двигался, как жучок-водомерка, как рикошетящий от воды камешек, по глянцевой поверхности своей новой жизни. Он повсюду бродил пешком. Однажды подошел к основанию голубого небоскреба, своего компаньона и очевидца. Громадина вызывала ужас. Тщательно огороженные, обвитые колючей проволокой тоннели, охраняемые лающими полицейскими, защищали пешеходов от падающих стекол, а владельцев здания, уже потерявших миллионы, от новых исков. На тесную стройплощадку, тонувшую в какофонии звуков, со всех сторон наползали грозные самосвалы. Нижние этажи уже были заколочены мрачной черной фанерой; казалось, что здание, наверху такое воздушное, внизу пустило мерзкие извилистые корни. Больше Ричард в ту сторону не ходил.
Когда его навещала Рут, они устраивали игру: натирали средством «Брило Пэд» одну белую клетку пола а-ля Вермеер, что со временем обещало воцарение чистоты на всей площади. Черные клетки игнорировались. Голая Рут, стоящая на коленях, походила на упитанную лошадку: грива длинных развевающихся волос, мягкие груди, болтающиеся в такт широким круговым движениям. Имелась и нижняя грива — таковой при обзоре сзади выглядели светлые прямые волосы у нее между ног. Из-за этой позы ей редко удавалось привести в порядок более одной клетки за один раз. Когда Ричард был один, он распоряжался своим временем аккуратно, но у них двоих оно пускалось вскачь. Поговорить удавалось разве что в конце, когда она уже бралась за ручку двери.
— Наверное, на закате это здание выглядит потрясающе? — спрашивала она.
— Я люблю это здание. И оно меня любит.