74558.fb2
Что же стало с монахами? Энциклопедия Брокгауза называет цифру в 230 душ в конце девятнадцатого века, не считая богомольцев-трудников. По Седерхольму (стр. 289) около 700 душ перед революцией, да тысяча трудников, но тут уже явный «перехлест». При пожаре 1923 года, еще до выселения монахов с острова, их было по Богуславскому 150 человек. Вполне заслуживающие доверия цифры приводит доктор П. Ф. Федоров в своей малоизвестной книге «Соловки». В 1885 году в монастыре числилось 228 монашествующих, из них 43 священника, 30 диаконов, 96 «монатейных» монахов и 59 послушников, да еще 570 обетников — трудников, при чем больше половины монашествующих и обетников принадлежат к жителям севера России.
Клингер (стр. 160) пишет, что:
«Комиссия ГПУ, прибывшая на остров для организации лагеря, потребовала списки монахов, переносивших все ужасы и издевательства „аграрных“ властей, но не покидавших острова… Настоятель обители и наиболее видные лица соловецкого духовенства были расстреляны в монастырском кремле, остальных монахов чекисты послали на принудительные работы в тюрьмы центральной России, Донецкого бассейна и Сибири, и лишь небольшому проценту братии — около 30 человек — разрешили остаться на Соловках, так как ГПУ нуждалось в „спецах“».
Седерхольм передает (стр. 290), будто Советская власть, достигшая Соловков в 1918 году, часть монахов убила, часть отправила в тюрьмы, часть — служить в Красную армию, в общем — типичная лагерная параша, проверить которую у него не было времени.
ВЧК декретом ВЦИК, а от 6 февраля 1922 года была упразднена и создано ГПУ. Следовательно «Комиссия ГПУ» не могла прибыть на остров раньше мая 1922 года, а поскольку в тушении пожара в конце 1922 года хотели помогать «еще не… изгнанные монахи» (Клингер, стр. 159), то выселить или изгнать их на материк до поздней весны 1923 года было бы физически невозможно. Связи с материком остров зимой и весной, примерно до середины мая, не имеет. По той же причине эти «полуторы сотни» монахов должны были быть очевидцами пожара 1923 года, был ли он в начале года по Клингеру или в ночь на 26 мая по Богуславскому.
Есть еще три версии о судьбе монахов. По первой, у Ширяева (стр. 21 и 39):
«Когда последний Соловецкий архимандрит уводил чернецов в Валаам в 1920 году (в то время и до 1940 года Валаамский монастырь находился на территории Финляндии, т. е. за пределами РСФР. М. Р.), иные из них по древности лет или по усердию остались в обители, а древние книги и рукописи… схоронили в потаенном месте».
По второй версии, Пилгайного:
«…В 1919 году, видя невозможность существовать, почти все соловецкие монахи покинули остров и уехали в Лондон, где обосновались на так называемом Соловецком подворье». Это из книги «Украинская интеллигенция на Соловках» стр. 6 и 7, а в книга «Недострелянные», на стр. 52–53 он добавляет: «Вся подготовительная работа и сама эвакуация легли на широкие плечи иеромонаха Никодима, но сам Никодим остался на острове и умер много лет спустя в ночь перед выселением его на материк».
Пидгайный оставил целое «жизнеописание» этого Никодима от младенчества до кончины, хотя в годы его пребывания на острове там не оставалось ни одного монаха и не было даже старых соловчан для сочинения легенд о Никодиме и отъезде в Лондон, конечно, на английских кораблях, капитаны которых, разумеется, знали, с каким позором ретировалась от соловецких стен английская эскадра в 1854 году…
Третья версия — Зайцева (стр. 13). Не указывая года, он пишет:
«После ограбления монастыря, чекисты начали разгонять монахов. Настоятель, архимандрит и несколько иеромонахов были увезены на материк и там расстреляны. Группу престарелых монахов, около сорока человек в возрасте от 55 до 80 лет, решительно заявивших готовность сложить свои кости на острове, чекисты все же оставили».
Все перечисленные версии далеки от правды и противоречат одна другой и только в одном они сходятся — в том, что какую-то часть монахов ГПУ оставило, но отнюдь не из милости и сострадания, а потому, что для ухода за каналами, огородами, скотом, для ловли рыбы и засола ее неопытными заключенными нужны иструктора-специалисты, а такие были только среди монахов. Из них и отобрали наиболее опытных и физически крепких.
Кого именно из монастырского начальства, когда и почему расстреляли, мы пока убедительных сведений не нашли. Все первые летописцы — Клингер, Ширяев, Зайцев — общались с оставшимися на острове монахами-инструкторами. Трудно поверить, чтобы монахи скрыли от них подробности расстрелов, еще труднее поверить, чтобы монахи оставались о них в неведении. Даже такой сведующий и авторитетный соловецкий узник с 1924 года, как протопресвитер Михаил Польский, собравший сотни имен уничтоженного духовенства всех рангов в ссылках, тюрьмах, в подвалах ГПУ или в церквах в часы службы, или на глазах семей, ни словом не обмолвился о судьбе монастырского начальства. И только на странице 211 первого тома из общего списка погибших узнали, что:
«Архимандрит Вениамин, последний настоятель Соловецкого монастыря, жил отшельническою жизнью в одинокой избе в окрестностях гор. Архангельска. Ночью местные большевики сожгли его избу вместе с ее насельником, предварительно забив окна и двери».
Комментарии, как говорится, излишни, потому что этими двумя фразами сразу ставятся под сомнение все приведенные выше версии летописцев. Более чем вероятно, что выселенное на материк монастырское начальство сразу же или вскоре официально получило «статус» ссыльных на Север и только сохранившие родственные связи рядовые монахи могли вернуться в отчие дома.
Освободившись от излишних, ненужных монахов и приняв первые партии заключенных, СЛОН стал единоличным хозяином Соловецкого архипелага и его богатств. Тут как раз приспел момент внести ясность в расшифровку СЛОН или СКЛОН: Соловецкий лагерь особого назначения или концлагерь? У меня, да и у многих других, в приговорах коллегии или троек ГПУ стояло: заключить в Соловецкий концлагерь (без приписки «особого назначения») на такой-то срок, обычно с добавлением «считая срок с момента вынесения приговора», т. е. без зачета следственного периода, а он часто тянулся по году.
Другой, уже более авторитетный источник — это недавно упомянутый журнал СОКа. Там записано буквально вот что: «В 1923 году все Соловецкие острова перешли в ведение Управления Соловецкими лагерями особого назначения ОГПУ и на них был сформирован концлагерь».
Это из отчета СОКа за 1924–1926 гг., выпуск третий, тираж 250 экз. Карлит № 4386.
Лагерь «особого назначения» и есть концлагерь, и нет смысла такое звучное название растягивать на три слова…
О судьбе первых соловчан есть два противоположных свидетельства. Ширяев на стр. 41 пишет:
«Первые узники Соловецкой каторги прибыли на разоренный остров в 1922 г. Это были в подавляющем большинстве офицеры Белых армий… Они пробыли здесь недолго. Через месяц ими забили до отказа две гнилых баржи, вывели на буксире в море и потопили вместе с баржами». Первым узником из офицеров на Соловках был уже неоднократно цитированный Клингер. Перечисляя множество зверств соловецкой администрации, он должен был знать и непременно рассказать, как, когда были потоплены баржи с офицерами в 1922 году. Этого в его воспоминаниях нет. Нет подтверждения и в книге Зайцева, вскоре привезенного на Соловки. Не нашли упоминания о том ни в одной из книг о Соловках. Впрочем, обычно всякая лагерная «параша», т. е. выдумки или сплетни часто сродни фактам, если «параши» эти не сфабрикованы в ИСЧ и ею не пущены через стукачей. А факт, если верить книге ^а английском Георгия Попова, таков: «21 ноября 1921 года восемьсот царских офицеров, включая моего брата, были выведены из концлагеря вблизи Архангельска под предлогом отправки их морем на Соловки… Они уже знали, что Архангельская ЧК потопила не один транспорт „контреволюционеров“ на пути в Соловки. Делалось это так: заключенных грузили в баржи и, под охраной чекистов в катерах, выводили пароходом в море, а когда город оставался далеко позади, с катеров стреляли по баржам и они с людьми погружались в море. Это подтверждают многие очевидцы. Вот почему восемьсот офицеров боялись, что их ожидает такая же судьба».
На самом деле, как узнаем от Попова дальше, их не потопили, а расстреляли на пустынном берегу Двины. Русский конвой для этой «операции» заменили венгерским… (Подробнее прочтете в его книга ЧЕКА, глава вторая, стр. 215–223). П. Милюков в своей книге «РОССИЯ НА ПЕРЕЛОМЕ» (т. 1-й, гл. 5-я, стр. 198, 199. Париж. 1927 г.) добавляет, что:
«Лагерь смерти в Холмогорах, куда свозились со всех концов России пленные офицеры, был знаменит тем, что еще до устройства лагеря этих офицеров топили целыми тысячами на баржах и расстреливали».
В эмигрантских газетах в Риге, Берлине, Париже, не за 1919–1922 года тоже печатались подобные сообщения. Вот, возможно, откуда лагерная «параша» заимствовала «две баржи с офицерами», заменив Архангельск Соловками. Впрочем, одна баржа или баркас была действительно отведена из соловецкой бухты в море и содержимое ее потоплено, но офицеров на ней не было и произошло то в конце семнадцатого века при «соловецком сидении».
«Бунтовщики — писал П. Казанский, богослов и историк Московской Духовной Академии — потопили новоисправленные богослужебные книги (присланные им патриархом Никоном), как несогласные с их заблуждениями»… Почти все летописцы согласно утверждают, что выбор Соловецкого монастыря на острове, отрезанном от материка на шесть месяцев в году, был идеей Дзержинского и Глеба Бокия. Идея, впрочем, не нова. Во многих странах наиболее опасных или государственных преступников для большей уверенности, что не сбегут, держат или держали на островах. Так, Франция в своей колониальной Кайене для уголовных, для политических выделила там Дьявольский остров, на котором, правду сказать никогда не содержалось больше семи человек (один из них был Дрейфус, по нашумевшему процессу в Париже); в Америке, на островке в бухте против Сан-Франциско была «самая надежная» тюрьма Алькатрац; Наполеона союзники отвезли на остров Св. Елены и т. д., примеров сколько угодно, вплоть до Шлиссельбурской крепости на Неве у Ладожского озера и до Сахалина, где в девяностых годах — годах его «расцвета» — содержалось до 20 тысяч уголовных каторжан и ссыльнопоселенцев и до пятидесяти политических преступников.
Когда выяснилось, что политических каторжан очень трудно изолировать от вольного населения (например, на Нерчинской каторге или в главных каторжных централах — Орловском и Александровском) и они оттуда продолжают мутить народ, то Иркутский генерал-губернатор Селиванов в поисках новых мест и форм содержать их, в 1908 и в 1910 гг. выдвинул проект «изолировать политических преступников от населения устройством каторжной колонии на Ольхоне» — на острове, площадью около 730 кв. клм. (т. е. втрое больше Соловков) у северо-западного берега Байкала, куда по тем временам, три года скачи — не доскочишь. Проект хотя был одобрен и принят, но нашлись мастера втыкать палки в царскую тюремную колымагу (в советскую колесницу — не находятся…) и проект захирел.
Едва ли нужно объяснять, что это за вагоны для арестантов, появившиеся в России после бунтарского 1905 года. Оказалось, что они пришлись более чем кстати и другому строю. А в период особого разгула террора, т. е. с 1930 и, пожалуй до пятидесятых годов, они растворились в массе арестантских эшелонов из товарных вагонов с зарешетчатыми или оплетенными колючкой люками, с охранниками на тормозных площадках, а иногда и с пулеметами на крышах вагонов.
До этого периода осужденных «органами» перевозили по жел. дорогам почти всегда в «столыпинских», зачастую прицепляемых к пассажирским поездам, благо внешне они мало отличались от обычных почтовых вагонов. Со всех окраин страны в них, обычно, свозили осужденных в два сборных пункта: в московские Бутырки и в петроградские «Кресты». Если путь для арестантов был дальний, «отдыхали» в промежуточных пересылках, так сказать «перевалочных пунктах»: для следующих с Дальнего Востока — «широка страна моя родная!» — в Чите, Верхнеудинске, Новосибирске и Свердловске, для туркестанцев и кавказцев — в Ташкенте, Ростове и Харькове. Тут, продержав этапируемых по несколько дней, к ним добавляли пополнения из других мест, и тогда плотнее набивались «Столыпины». Летописцы не всегда сообщали, каким путем их доставляли в столицы.
Мальсагов, например, пишет, что от Грозного до Владикавказа его перевозили в арестантском вагоне, а как он ехал дальше с остановкой в ростовской тюрьме и после — до Таганки — не пишет. Видимо, не столь уж плохо по тем временам, иначе не умолчал бы. Той же неясностью отличаются и остальные мемуары.
Только из столиц до Соловков и Вишеры всех везли в «Столыпиных». Мальсагов даже уточняет, что «из Петрограда — Ильич тогда еще дышал — арестантские этапы в „Столыпиных“ отправлялись раз в неделю по четвергам». Это было в 1924 г. А у Зайцева находим и подтверждение: В 1925 году из Бутырок этапы отправлялись: первый — 30 мая, второй — 6 июня, третий, его, — И июня, каждый в составе 600 человек (стр. 36).
Ширяев осенью 1923 года от Москвы до Кеми ехал девять дней (стр. 29):
«Клетки в три яруса, в каждой клетке — три человека[7], в коридоре — решетчатая дверь на замке, там шагает взад и вперед часовой. В клетках можно было только лежать. Пища — селедка и три кружки воды в день. Ночью кого-то вынесли из вагона, потом узнали: мертвеца, чахоточного, взятого из тюремной больницы».
Еще легче был путь у Зайцева в июне 1925 г. из тех же Бутырок (стр. 46):
«Наш поезд с 640 арестантами оказался экстренным, для курсантов школы ГПУ. Конвоиры — курсанты, будущий комсостав для войск ГПК, были весьма корректны и предупредительны. Сами приносили кипяток и покупали нам на больших станциях кто что заказал и даже дешевле в цене, чем мы платили в тюрьме. На мою просьбу остановить бесчинства шпаны, курсанты перевели ее в соседний вагон. За двое суток мы прибыли в Кемь».
Зайцев, вообще не щедрый на похвалы, тут умилился конвою, не зная причин его вежливости, о которой и мечтать никогда не могли этапы каэров и уголовников. Конвой из курсантов сопровождал этап попутно, он направлялся в Соловки, чтобы оттуда развести по политизоляторам всех, содержавшихся на Соловках социалистов. Когда этап в Кеми шагал строем к пересылке уже под лагерной охраной и конвоир понукал Зайцева не отставать и «держать затылок», шедший с боку Дукис, комендант Лубянки, крикнул лагерному «попке», как передает Зайцев (стр. 48):
«Дай ему прикладом, гав-гав-гав! Видишь, набрал вещей!.. На дачу что ли собрался? На Соловках покажут тебе дачу! — и снова мат. А Дукс (или Дукис по Клингеру) отлично знал, кто я и как попал к ним в когти. Тип из „надзора“ сильно толкнул меня в бок прикладом. Я упал, а вещи разлетелись. Спасибо соседям: помогли собрать и донести».
Всего через два месяца после Зайцева везли в тех же вагонах Седерхольма. Разрыв по времени небольшой, а по условиям — не дай, Боже! Вот краткие выдержки из его «летописи»:
«…Уже первая ночь в „столыпинском“ была столь ужасна, что моя следственная одиночка № 26 показалась бы сейчас верхом блаженства… Тут я не мог даже повернуться! Сосед-старик крестьянин кашлял мне прямо в лицо, а под утро сплевывал кровь… С верхних полок прямо на наши лица сыпался сор, а вши и блохи окончательно одолели нас. Верхом моего несчастия был дрялый священник на третьем ярусе, кто хотел бы, но не мог спуститься и пойти в уборную. Его жидкость протекала вниз между полок и капала прямо на нас и на мои продукты… В одной из клеток ночью умер чахоточный татарин и люди оттуда с шумом требовали убрать труп. Особенно истерично кричал Шевальер, инженер-американец из Луизианы, лежавший рядом с татарином… Когда приказ умолкнуть не помог, начальник конвоя из нагана прострелил ему предплечье. Шевальер утих, и до самой Кеми оставался без перевязки. В Кемперпункте ему отрезали руку… Я подметил, что двум из нашей клетки — Калугину и Костину — конвой оказывает предпочтение, выпуская их в уборную. Оба они оказались осужденными чекистами, а Калугин к тому же и кокаинистом с запасом наркотика. Сделав „понюшку“, морда его принимала выражение идиотского удовольствия. Однако, я воспользовался его соседством, и через него на мои деньги конвой купил мне хлеб, яйца, молоко и сало. По дороге в уборную, Калугин однажды был бит уголовниками котелком по голове, в другой раз облит кипятком и кто-то кричал: „Вот он, подлый стукач!“ — Ладно, ладно — отвечал им на все Калугин. — Скоро уже Кемь. Там не шутят. Вы узнаете счет чекиста и заплатите по нему».
Никонов-Смородин трижды, в 1927 и 1928 годах путешествовал в арестантских вагонах (стр. 73, 81, 89, 91 и 93). Впервые — летом, когда раскрыли его подлинную фамилию и дела:
«Конвой в Новоросийске привел меня с этапом к зловещим вагонам. Каждое купе в них забрано в клетку и рассчитано на шесть человек по числу спальных мест (по нормам царского тюремного ведомства! М. Р.), а нас набили туда по четырнадцати… Приютившись среди груды кое-как сваленных вещей в неудобных позах, с остановкой в Екатеринбурге, 27 октября 1927 г. добираемся до Москвы. Бутырки… После „Октябрьских торжеств“ снова на этап в Казань на следствие и расправу за организацию восстания в 1919 году. Чем дальше отъезжали от Москвы, тем легче себя чувствовали. Русские конвоиры и татары относились к нам с сочувствием, покупали на наши деньги продукты и папиросы и опускали наши письма в почтовые ящики вопреки правилам… Ждал расстрела, но его заменили десятью годами Соловецкого концлагеря (т. е. применили „ленинскую амнистию“). Что ж, и в Соловках солнце светит!.. В конце мая 1928 г. я вновь попал в могучий поток обреченных на каторгу. Снова в Бутырках, откуда теперь уже каждый день отправляют этапы на Соловки и Вишеру».
В 1928 г. и каждый день по этапу? Ну, это уже отдает «головокружением от успехов»: 365 дней по 600 чел. — это 220 тысяч новых арестантов только из Бутырок, без «Крестов», без Шпалерной, а в Соловках и на Вишере в том году не было и ста тысяч. Оно, конечно, у страха глаза велики…
«Мой этап — продолжает Никонов — завернул в Петербург. В пути выбрасывал почтовые открытки близким с просьбой к неизвестному опустить их в почтовый ящик. Уже на Соловках узнал, что все они дошли по адресу… К счастью, в нашей клетке шпаны не было и мы не волновались за наш арестантский скарб… Наконец приехали. Под крики и ругань конвоиров толпа за толпой валят из вагонов люди, нагруженные вещами. В хвост партии поставили пятьдесят женщин и мы — от пятисот до шестисот человек — через полчаса ходьбы остановились у бараков, обнесенных проволочными заграждениями».
Розанов (март-май 1930 г.) рассказывает:
«С полным правом могу причислить себя к советским этапным рекордсменам по быстроте и расстоянию, покрытому в столыпинских вагонах. От Читы на восток до Хабаровска, а от Хабаровска до Ленинграда на запад с остановками в новосибирской пересылке 11 тысяч километров, да от „Крестов“ до Кеми тысяча с хвостиком — посмотрел родину… Не зря, видно, нас на киноленту накручивали в читинском ГПУ. Не зря порою и к скорому поезду прицепляли.
…Почти половину клеток в „столыпинском“ занимали мы, манчьжурцы, народ теперь безденежный. А остальные этапники — дальневосточники с мошной, и конвой покупал им то молоко, то рыбу, то шаньги. На станциях по Сибири бабы еще торговали продуктами. На Пасху в новосибирскую тюрьму сердобольные сибирячки по традиции нанесли несколько пудов снеди и при дележе нам, этапникам, тоже кое-что перепало. Да фунтов пять сухарей отсыпал мне из торбы мужичек, явно по ошибке заграбастанный милицией (это ГПУ только не ошибается!..) Написал для него жалобу прокурору и — говорите после этого, что чудес не бывает! — выпустили чалдона.
…В пути за Байкалом из уборной выбросил открытку маме, что еду на Соловки „яко наг, яко благ“… Не вымерли пока сердобольцы — дошла открытка, только лучше бы она пропала. Старушка-мама трое суток металась от этапа к этапу у Бутырок, проливая слезы, а нас без заезда в Москву да прямо в Ленинград. Успели таки выгрузить нас в полдень 1-го мая и на открытом грузовике — с „Воронками“, то было еще туго — да по Невскому, да навстречу волнам демонстрантов! После за такую „политическую неподкованность“ весь бы конвой, а уж начальник его непременно, угодил бы на Колыму. Из рядов демонстрантов порой слышались молодецкие выкрики к нам: „Не горюй, братва! Еще свидимся!“»
…Ну, и славно же покормили нас в тот день в «Крестах». Такого густого супа с макаронами и мясом, да еще до отвала, с добавками, никогда больше не было.
…Через девять дней снова на этап, уже последний. На тюремном дворе еще раз проходим нудный шмом-обыск — и невской белой ночью, подбадриваемые освежающим матом конвоя, наконец то достигаем ж.-д. путей. По массе колыхающихся рядов сообразил, что едва ли хватит для нас «столыпинских». Так и оказалось: подали состав из двадцати пригородных пассажирских вагонов, и давай нас туда натискивать. Справились, дело им знакомое! Тысячи две понапихали. (Ну может, я прихвастнул, каких нибудь 10–12 сот, да и вагонов не двадцать два — надорвался бы паровоз, а, может, 12–14.) Но все же, и сбросив со счета несколько сот душ, пришлось поработать локтями, чтобы примоститься на краешке полки. В пути как-то утряслись, вагона не загадили и хотя по ногам и мешкам, а добирались туда, куда и Ленин пешком ходил… Вот уже позади Кемь с ее Курилкой: наслушался о нем в «Крестах» изрядно. Пронеси, Господи!.. Пронес! Поехали дальше на север, вот лишь бы не в Хибины ради каких-то апатитов. Не доехали. Стал поезд. Тут что ли? Так и есть! — А ну, давай вылезай! — раздалась команда. Двери вагонов раскрылись и мы, как стадо баранов, двинулись к выходу.[8]