74558.fb2
Все же относительно смертности кое-что у летописцев можно наскрести. Не могу утверждать, насколько близки к истине цифры, приведенные Зайцевым (стр. 76), но они единственные, которые пока имеются. Ссылаясь на санитарную часть Соловков, он сообщает:
«В 1927 году кончили срок заключения трехлетники, присланные на Соловки в 1924 году. Вот жуткие статистические данные о них: из общего числа трехлетников, пробывших полный срок[26], 37 процентов умерли на Соловках от разных причин, 38 процентов утратили трудоспособность и ушли после освобождения увечными, тяжело больными, словом, калеками и лишь 25 процентов убрались с Соловков вполне здоровыми. Большинство из последних получали поддержку из дома или занимали на Соловках командные и начальнические должности».
Ширяев считает (стр. 43), что:
«В первые годы из 15–25 тысяч соловчан за зиму тысяч семь-восемь умирало от цинги, туберкулеза и истощения… Цынга и туберкулез развивались быстро и с необычайной силой… Особенно страдала от этих болезней шпана, уголовники, здоровье большинства которых было уже расшатано водкой и кокаином… Во время сыпнотифозной эпидемии 1926-27 года вымерло больше половины заключенных. Но с открытием навигации в конце мая начинали приходить пополнения, и к ноябрю норма предыдущего года превышалась».
Никонов (стр. 203, 204 и 213), пробывший на острове с весны 1928 г. по осень 1930-го, сообщает:
«Тиф начал свирепствовать вовсю, (с осени 1929 г. М. Р.) В кремле творился ужас. Все свободные помещения превращены в лазареты. Люди лежали на нарах, на полу, в проходах — плечом к плечу… Весь уход за больными заключался в кормежке и уборке. Кремль закарантирован и большинство рот под замком. Многие выжившие умирали затем от тяжелых условий в командах выздоравливающих. К весне (1930 г.), по официальным данным погибло от тифа семь с половиной тысяч человек. Кемперпункт и командировки на материке дали еще одиннадцать с половиной тысяч умерших от тифа».
Важные добавления о тифе находим у Олехновича (стр. 88, 89):
«В феврале 1930 года сыпнотифозная эпидемия, уже сократившая население острова наполовину, пошла на убыль и к весне прекратилась… Особенно много вымерло на пунктах за кремлем, где санитарные условия были совсем отвратительные… Из-за тифа отменили этапы с материка… Братские могилы на кладбище забиты трупами. В стороне в лесу выкопали рвы, куда ежедневно сваливали десятки трупов. В подвале лазарета скопились штабеля умерших, т. к. не успевали вывозить их… Предприятия, на которых работают скученно, были закрыты. Запретили ходить из роты в роту. Келью, откуда взяли заболевшего, запирали на ключ и дежурный по роте приносил оставшимся обед с кухни.
Сначала мертвым вешали на шеи опознавательные таблички, но вскоре приказали санитарам смачивать животы умерших и химическим карандашей записывать на них имя и фамилию (чтобы выздоравливающие долгосрочники не смогли смыть и перенести на живот умершего краткосрочника свои „установочные данные“. (Вполне схожее объяснение приводит и Солженицын).
С прекращением навигации, т. е. с конца декабря 1929 года, всех заключенных с их скарбом поголовно выгоняли на двор. Койки, нары, полы шпарились кипятком, мылись и дезинфицировались. Поголовно всех остригли и еженедельно гоняли в баню, где выдавали чистое нижнее белье, а верхнее отправлялось в вошебойку. В помощь санчасти назначили „сантройки“, и если они находили на ком-либо вошь, вся рота снова маршировала в баню… Весной нашли и „виновника“ тифа — начальницу санчасти Соловков Антипову и добавили ей срок…» (О чем упоминает и Никонов)
Солженицын в своем труде о концлагерях то же рассказывает о тифе (стр. 50 и 51):
«Как-то вспыхнула в Кеми эпидемия тифа (год 1928), и 60 % вымерло там, но перекинулся тиф и на Большой Соловецкий остров, здесь в нетопленом „театральном“ зале валялись сотни тифозных одновременно. И сотни ушли на кладбище… А в 1929-м, когда многими тысячами пригнали „басмачей“ — они привезли с собой такую эпидемию, что черные бляшки образовывались на теле, и неизбежно человек умирал. То не могла быть чума или оспа, потому что те две болезни уже полностью были побеждены в Советской Республике, — а назвали болезнь „азиатским тифом“. Лечить ее не умели, искореняли же так: если в камере один заболевал, то всех запирали, не выпускали, и лишь пищу им туда подавали — пока не вымирали все».
Розанов (стр. 47), суммируя слышанное им на Соловках в 1931 и 1932 годах о прошлых условиях на острове для заключенных, пишет:
«Безграничный произвол, тиф и цинга скосили на острове богатую жатву. Были годы — 1926-27 и 1929-30-ый — когда только за зимний период численность заключенных сокращалась на одну треть. Соловки стоили жизни десяткам тысяч».
Возможно, что некоторые из приведенных оценок смертности несколько завышены, но уж не в такой степени, как по брошюре Чикаленко с показаниями бежавших из концлагеря украинских крестьян. В брошюре, что ни страница, то тысячи и тысячи трупов. Читаешь, и диву даешься: эк, хватили — в оба уха не уберешь!.. Один утверждает, что:
«Секирка съела не сотни, а сотни тысяч, и среди них наикультурнейших украинцев. Я, може б, не вирив, та сам перебував там пять днив».
«У ротного Платонова в „каменных мешках“ — уверяет другой — погибли тысячи, потому что, вечно пьяный, он забывал выпускать из „мешков“ оштрафованных… Видправили мене на Анзер-остров, где ликуют хворих. Ну, там же и ликуют! Наликовали за один рик до ста тысяч на тот свит»…
Третий украинец подсчитал, будто в зиму 1928-29 года на постройке узкоколейки от кремля к Филимоновскому торфяному болоту из 12 тысяч украинцев и кубанцев погибло 10 тысяч. Если к этой последней цифре добавить еще погибших в ту зиму в лесу, на Секирке, на Кондострове и в кремле, так выйдет, что к весне 1929 года на Соловках в живых осталось только двое, да и те — русские и вольные чекисты: начальник отделения «кат» — палач Зарин и его помощник «зверюга» Головкин. В историю Соловков подобные «человеческие документы» следовало бы включать в примечания только, как курьезные плоды шовинизма или слепой, да и неумной ненависти к большевизму за собственную участь. Они не помогают борьбе с ним, а лишь дают ему козырь в руки для опровержений или — скажу советским языком — «льют воду на мельницу врага».
Киселев, надо сказать, тоже не в меру щедр на братские могилы, когда приводил цифры погибших по всем концлагерям — поди-ка проверь! — но ему кое-кто и поверит: не рядовой арестант, а вольный чекист, уполномоченный 3-й части, ему ли не знать! И знал, конечно, но только про УСЛОН, а не про все лагеря, как он утверждает. Про все — знали только Глеб Бокий и Коган со штабом в Москве. Все же и Киселев не кидается тысячами мертвецов на Соловках, кроме как из доходяг, обмороженных и шакалов, собранных со всего УСЛОНа на Кондостров, да и то в тифозный год (но для пущего эффекта, умолчав о тифе).
Вот и весь цифровой материал, который удалось найти в летописях о Соловках, — отрывочный, часто сомнительный, но все же, основываясь на нем, решил закончить эту главу суммарной таблицей, под цифрами которой нет документальных оснований. Она даже не «контрольные цифры первого приближения», а скорее продукт убежденности, личного опыта в 1930–1932 годах, обогащенного воспоминаниями соловчан за 1922–1933 года. Найдутся более верные цифры — исправлю свои, но с чего-то начинать надо. А там уж пусть наторевшие в таких делах историки опровергают, дополняют, корректируют или подтверждают их — им и карты в руки, коли дадут… Так вот:
Приблизительная «строевая» Соловков
Годы | Прибыло за навигацию | Погибло за год | Вывезено на материк | Осталось зимовать |
---|---|---|---|---|
1922 | 1000 | — | — | 1000 |
1923 | 3000 | 1000 | — | 3000 |
1924 | 5000 | 2000 | 1000 | 5000 |
1925 | 7000 | 3000 | 2000 | 7000 |
1926 | 9000 | 6000 | 2000 | 8000 |
1927 | 12000 | 8000 | 2000 | 10000 |
1928 | 13000 | 5000 | 3000 | 15000 |
1929 | 15000 | 7000 | 4000 | 19000 |
1930 | 7000 | 6000 | 8000 | 12000 |
1931 | 4000 | 2000 | 8000 | 6000 |
1932 | 2000 | 1000 | 3000 | 4000 |
1933 | — | — | — | — |
1939 | 5000 | 2000 | 7000 | — |
Всего | 83000 | 43000 | 40000 | — |
в % | 100 | 52 | 48 | — |
Напоминаем, что в таблицу не входят все материковые пункты СЛОНа, а только Соловецкий архипелаг.
С 1926 года удельный вес заключенных на островах по отношению к численности всех заключенных Соловецкого лагеря из года в год снижался, пока в 1932 году не упал до 4–5 процентов, — тогда во всем УСЛОНе числилось ориентировочно 100–120 тысяч арестантов. Киселев для весны 1930 года приводит цифру заключенных в 80 тысяч только для одного третьего Кандалакшского отделения УСЛОНа — цифра явно далекая от правды, даже если Киселев зачислил в арестанты всех ссыльных с детьми в районе Хибин и Нивастроя. После 1932 года, по отношению к заключенным во всех лагерях СССР, Соловки только дробь от одного процента, так что цифры этой таблицы отнюдь не отражают нароста репрессивных темпов ГПУ-НКВД.
Итак, из каждых ста соловчан, пятьдесят два вскоре или через два-три года там погибали от разных причин, а сорок восемь все же выбирались на материк, но кто они, почему выпущены и в каком состоянии, ответа в цифрах опять-таки нет. Только в книге Георгия Китчина «Арестант ОГПУ» сказано, что в Северных лагерях на лесных командировках в зиму 1929-30 года умерло 22 процента заключенных, 20 процентов стали полными инвалидами и 30 процентов частично потеряли трудоспособность. Значит, здоровыми остались лишь 28 процентов. Едва ли в этот последний процент входят заметной элей лесорубы, трелевщики, навальщики и дорожники. Здоровыми могли остаться в лесных лагерях почти все, занятые внутри лагеря; обслуга транспорта, возчики, бригадиры, десятники. Судя по содержанию и изложению книги, автору ее можно верить, тем более, что он не только работал в управлении Севлага в отделе технического снабжения, но однажды был включен в комиссию для проверки условий на лагпунктах Севлага. Указанные им проценты близки к тем, которые привел Зайцев для Соловков 1924–1927 года.
Я сказал бы, что среди зарытых на Соловках преобладают мелкие уголовники. Они составляют не меньше 60–70 проектов всех погибших. От 20 до 30 процентов умерших — остатки белых, кронштадцы, махновцы, петлюровцы, антоновцы, «басмачи», кавказцы, сектанты и крестьяне, осужденные по 58 статье в 1925–1928 годах, как подозреваемые если не в участии, то в сочувствии различным восстаниям и бунтам в первые годы большевизма. Две тифозные эпидемии унесли не меньше десяти тысяч жертв, почти столько же — не прекращавшаяся никогда цинга; не одну тысячу взял туберкулез. Остальные шли в братские могилы от последствий самой работы и всей обстановки: непривычный изнурительный труд, обмораживание, самоувечья, побои, содержание на штрафном пайке, перенаселенность бараков, отсутствие нормального отопления, сбавьте сюда несколько тысяч пристреленных и расстрелянных за десять лет — «всего лишь» по одной пуле, по восьми граммам свинца на день — вот и подвели баланс: 43 000 трупов, мало? Много? Судите сами: это в 32 раза больше, чем убито русских в Полтавской битве (1343 чел. по Большой Советской энциклопедии) и всего лишь на тысячу меньше, чем полегло русских на Бородинском поле. Столько, может быть, не полегло и на Куликовом поле в битве с Мамаем.
А на Соловках «победа» большевикам далась совсем даром. По всем свидетельствам они за всю историю концлагеря на острове не потеряли ни одного конвоира, ни одного работника ИСЧ (кроме сбежавшего Киселева-Громова). А угробили вон сколько — 43 тысячи!
Любую командировку, любой лагпункт, как бы малы они не были, на Соловецких ли островах или на материке, невозможно представить без карцера для наказаний за разные провинности, определяемые не столько писаными правилами, сколько личными качествами разного начальства. За что, кем и как наказываются заключенные, уже кратко объяснено раньше.
У лагерных отделений, которым подчиняются командировки и лагпункты, размах шире. В добавление к карцеру за мелкие нарушения, при отделениях заведены следственные и штрафные изоляторы, а в зависимости от состава и численности арестантов, могут быть и штрафные роты и даже командировки. Полной детализацией этой системы — она не так проста и однообразна — мы заниматься не будем, а уделим внимание тому главному общесоловецкому карательному институту, известность которого, подобно Лубянке, не померкнет в веках. Имя ему — Секирка — переделана самими соловчанами из названия Секирной горы (80 метров высотою), на вершине которой монастырский двухъярусный храм во имя Архангела Михаила с маяком на колокольне и небольшой монашеский скит. Этот храм и приспособлен под штрафной изолятор, а скит — под надзор и канцелярию.
Секирка — это венец системы угнетения, надругательств, террора и истребления, последняя, высшая пред расстрелом ступень карательной лестницы спецотдела ОГПУ — предшественника ГУЛАГа. От первой ступени — от прозябания на безответственной, хлебной, нефизической работе и до Секирки много, много ступеней и чем выше, тем мучительней переживать лагерь телесно или духовно, а чаще приходиться страдать сразу и телом и душой. Я не говорю об исключениях из этого правила, так как они не превышают 2–3 процентов к общему составу заключенных.
Последняя ступень перед Секиркой — это РОЭ — Рота Отрицательного Элемента с карцером при ней, по счету в кремле — одиннадцатая, где ротным одно время, предположительно в 1927 или в 1928 году, был некий Воинов.
«В эту роту — пишет Зайцев — (стр. 77 и 78) помещают тех, кто по мнению администрации совершенно не поддается исправлению: во-первых, воришки-рецидивисты (промышляющие тем же и на Соловках) и, во-вторых, симулянты, саботажники и все, кто упорно отказывается от принудительных работ, т. к. они босые и полуголые. Такие убегают с работ и где-нибудь скрываются, чтобы не мерзнуть. Ни наказания, ни избиения не останавливают их от этого. В большинстве это — молодые парни, в прошлом — здоровые и крепкие, теперь же истощенные от недоедания… В небольшом, холодном помещении, где-то на чердаке под крышей (Ширяев, побывавший там, называет его „голубятней“ М. Р.) набито до трехсот босых, полуголых и грязных людей, тесно расположенных на двухъярусных нарах и на полу… Спят в холода „тепловыми группами“ по 4–6 человек; ноги одного переплетают шею другого… Эта рота изолирована от других… узники получают лишь по одному фунту черного хлеба, раз в сутки — серую жидкость, подобие супа, и два раза в день кипяток по две кружки».
Есть еще в кремле Восьмая рота, близкая по составу к РОЭ, но с несколько смягченным режимом, укомплектованная в основном отпетой (в отличие от «петой») шпаной и «леопардами», о которой на 108 стр. упоминает Никонов. Эти все предпочитают быть выгнанными на работу, чтобы, словчившись, достать не столь тяжелую, а зимой — чтобы не морозиться и попутно что-нибудь раздобыть для желудка и картишек. Отсюда же появляются во дворе кремля адамы с консервной банкой на веревочке…
К РОЭ относится и карцерная камера, в которую «втолкли» Зайцева (стр. 142) перед отправкой на Секирку.
«…Карцер — большая комната в нижнем этаже под 15-ой ротой буквально битком набита. Тут были в большинстве „шпанята“, молодежь из уголовников за кражи уже на Соловках, за побег с работы на острове, за „бузотерство“ и прочее. На ночь расположились кое-как, сидя на полу, плотно один к другому. О сне и речи не могло быть. Всю ночь стоял невообразимый галдеж… и отборная ругань. Утром выгнали на работу, обычно самую грязную. Я попал на разборку досчатого отхожего места… Пищу принимали зловонно пахнущими руками… Вторую ночь удалось подремать, сидя в углу. На третий и четвертый день выпало счастье: носить дрова в баню № 2 за кремлем (о чем особо в своем месте. М. Р.), а на пятый — составили этап из 15 штрафников и отправили нас под конвоем на Секирку».
Отрадного, как видите, Зайцев в карцере ничего не нашел и не испытал. Прочтем теперь, что рассказывает о карцере уполномоченный ИСЧ, то же «летописец», Киселев (стр. 108):
«…И ротный РОЭ Воинов, с постоянно висевшей у пояса плеткой, как никто до и после него издевался над сидящими в карцере. Одних — загонял в уборную и заставлял засунуть голову в дыру над ямой, при этом некоторые теряли сознание. Других — отправлял голыми в глиномялку — темный и сырой подвал под южной стеной кремля. Там на дне — полуметровый слой глины, которую они ногами месят для строительных работ. Зимой глину оттаивают железными печками, но карцерные круглый год посылаются туда совершенно голыми. Со страшной славой глиномялки на Соловках конкурирует лишь Овсянка (штрафная лесная командировка, описываемая в главе о лесозаготовках. М. Р.), а превосходит ее только слава Секирки».
Через «волчок» в двери карцера Киселев наблюдает раздачу каши арестантам в подолы рубашек и в пригоршни, драку их из-за просыпанной на пол каши и усмирение их ворвавшимся Воиновым плеткой по «правым и виноватым»… за четверть века до Солженицынского Волкового. На четырех страницах — со 107 по 110-ю — описывает Киселев эту лагерную преисподнюю и если она всегда такова на самом деле, то Киселев, «бежавший помочь делу борьбы с большевизмом», обязан был бы честно и открыто сказать: — Это не был произвол Воинова, как потом зачитывали заключенным. Все, что вас ужасает в моих рассказах о Соловках — все происходило по нашим — ИСО-ИСЧ — указаниям. Для чего же иначе дана нам высшая власть над заключенными, как не для того, чтобы робких и слабых держать в панике, а смелых и крепких загонять в могилы через карцеры и Секирку, если в лесу и на дорогах с ними не справились?
Во многих местах своей книги именно про эту власть и это назначения ИСО-ИСЧ, может быть безотчетно сам того не желая, проговаривается Киселев. Сошлемся, как на примеры, на распоряжение Чернявскому размещать в карантине духовенство на досках, настланных на престол (стр. 105), в бараках, где обнаружен тиф, здоровых удалять, а вселять духовенство, чтобы заразилось и перемерло (стр. 20), на отправку «по спецуказаниям» ста каэров на штрафную Овсянку, где они почти поголовно перемерли или перебиты (стр. 124), о том же и туда же с той же целью муссаватистов, требовавших «работу по специальности» и за то же самое на Секирку 26 грузинских меньшевиков (стр. 158, 159) и дальше в том же духе от начала до конца книги. Что тут есть брех не в меру, сейчас не докажешь. Живых соловчан тех лет здесь меньше, чем пальцев на руке, да и смельчаков осадить Киселева едва аи сыщешь…
Но вывод из его примеров весьма поучителен. Истинный хозяин над заключенными — 3-й отдел, ИСО. Он следит, чтобы «спецуказания» (у них много «синонимов») выполнялись не только об отдельных лицах, но особенно об определенных группах. И если такие группы сообща чего-то требуют, против чего-то протестуют, их истребляют Секиркой, штрафными заботами или, наконец, пулей. Внешне проводником «спецуказаний» служит УРО — учетно-распределительный отдел — лагерная «Биржа труда» с двойным подчинением: формально — начальнику лагеря, фактически — начальнику ИСО. Начальник лагеря вправе в интересах производства игнорировать эти лагерные «минусы» для отдельных лиц, но каждый такой факт регистрируется в папке 3 отдела. У меня нет ни капли сомнения в том, что среди оснований к расстрелу Эйхманса не малый вес оказала передача им всего дела снабжения и всех материальных ценностей в Соловках духовенству. Он поставил его в лучшие лагерные условия и тем сохранил ему жизнь. Эйхманс избежал ответственности за массовые мщения и растраты на Соловках, но ответил головой за устранение их «вражескими руками». Парадокс, логичный для большевизма.
«Красной нитью» через весь труд Киселева проходит характеристика заключенных административным составом Соловков — работниками ИСЧ-ИСО, надзора и охраны — как «шакалов», хотя Киселев походя высказывает им свое сердечное соболезнование. Пора раз и навсегда разъяснить — не Киселеву, он это знал лучше меня — а читателям, кого в лагере называют шакалом.
На обиходном лагерном языке так зовут, вернее — обзывают шпану, которая чуточку получше и покрепче «леопардов», а «индейцы» — малоупотребительное на Соловках, но облюбованное Киселевым прозвище тех, кто одной ногой пока в бараке, а другой — уже в могиле. «Леопарды» обычно под замком, не работают, сидят на штрафном пайке, полураздетые, «индейцев» и запирать не надо. В них осталось силенки только на то, чтобы не делать под себя.
«Шакалы» выходят, а чаще выгоняются на работу, о чем сами поют о себе с конца двадцатых годов на мотив «Гоп-со Смыком»:
Эти «работнички» чаще всех сидят на штрафном или полуштрафном пайке, да и вид у многих из них такой, что «краше в гроб кладут» — «идут — костьми гремят», либо, не приведи Бог повстречаться с таким в ночную пору. Единственные их помыслы все 24 часа о том, где бы и что бы украсть, лишь бы наесться, лишь, бы прикрыться, лишь бы снова попытать счастья в «буру» и в «штосе». Ни в одной летописи нет упоминаний о том, чтобы лица из круга, в котором вращался в 1927–1930 годах Киселев, заключенных из интеллигенции и крестьян называли шакалами. Конечно, постоянным недоеданием и изматыванием на работе и в лагерном быту, можно и таких довести до полушакального состояния: рыться в помойках около кухни, долизывать чужие котелки (такие факты в нашей концлагерной литературе в тридцатых годах тоже описаны), но не до проигрывания паек и обмундирования, не до кражи хлеба у соседа. Каэры и крестьяне безропотно «доходили», «загинались», но не опускались до шакальства, в основе которого лежала мораль: «подохни ты сегодня, а я — завтра» или «свой — не свой, на дороге не стой».
Те, кто не принадлежал к уголовному миру, кто, по объяснению Ногтева, «по мешкам не шастал», для всякого соловецкого начальства были в глаза и за глаза каэрами, контрой, контриками, белогвардейской сволочью, золотопогонниками, буржуями, шпионами, попами, долгогривыми, «опиумом», кулачьем и бандитами (махновцы, антоновцы, петлюровцы), но никогда — шпаной, шакалами, индейцами, леопардами. Это были два различных мира в концлагере. Такие «цветистые» впоследствии штампы к заключенным, как паразит, гад, гнида, а тем более падло, в наши соловецкие годы вообще не применялись ни к нам, ни к уголовникам. Они получили «права» позже, чуть не через двадцать лет, в годы Ивана Денисыча да Волкового.
Я отнюдь не хочу всем этим подчеркнуть, будто по Киселеву выходит, что истязались и «загибались» на Соловках, в частности на Секирке, одни шакалы-уголовники. Но что среди зарытых на Соловках, на Онуфриевом кладбище за кремлем, под Секиркой, на лесных командировках, вдоль Филимоновой жел. — дор. ветки, за Голгофой на Анзере и во многих местах на Кондострове преобладают уголовники, эту правду пора уже сказать открыто и печатно. Я не защитник шпаны! Она и меня трижды ощутительно обокрала: дорогое пальто, барнаульский полушубок и целый капитал — зашитые в бушлате пять лагерных рублей. Но мстить я им не мстил и не мог, ибо такова их «профессия», а лагерь — их дом, их школа. Достаточно карает их и будет карать всякий закон, но только один большевистский закон — «хлеб по выработке» — карая, принуждает их красть все, что возможно, вплоть до святой, кровной пайки хлеба у соседа. С нее, с власти, а не с них надо требовать ответа и расплаты. Шакалы, уголовники не сами с неба свалились на головы крестьян и каэров — их использовали для этого. Добрый хозяин злых псов держит на цепи и кормит, а подленький держит их впроголодь и сам натравливает.
В первые годы, до 1926-го, на Секирку запирали проштрафившихся на Соловецких островах, а также пойманных беглецов с Кемперпункта, а после — и с материковых командировок УСЛОНа. На это имели право ИСО-ИСЧ и сам начальник лагеря. На Секирку заключали на срок от одного месяца до года, в основном за побеги и подготовку к ним, за неоднократные или групповые отказы от работ, за самоувечье и, конечно, за «к.-р. агитацию в лагере», но, как дальше увидим, немногие могли выдержать условия заточения дольше шести месяцев, если не имели могучего блата и всемогущих тогда червонцев. Через Секирку прошли тысячи и тысячи и не одна тысяча закончила там жизнь свою, не закончив срока, заполнив заготавливаемые с осени скудельницы у подножия горы, либо от режима и голода, либо с пулями в черепах по дополнительным приговорам Лубянки или лагерного ИСО, первые годы — до 1929-го или 1930-го — располагавшего таким неписанным правом.
«По документам ИСО за 1926–1929 года — пишет Киселев (стр. 118) — на Секирной горе было расстреляно 6736 человек, из них 125 за призывы о помощи на экспортируемых досках, и все, пытавшиеся бежать» (надо полагать, на иностранных пароходах. М. Р.)
Это же почти по пяти человек ежедневно! От десяти до пятнадцати процентов всех соловчан пристреливались в эти годы на Секирке, — так выходит по этим цифрам. Не слишком ли преувеличивает Киселев, и тут перешагнув из реальности в фантазию? У него на одной Секирке за четыре года расстреляно в четыре раза больше, чем по всему Советскому Союзу «по официальным данным за шесть лет с 1922 по 1927 г. — 1500 человек». Чтобы обе цифры были ближе к правде, киселевскую пришлось бы раз в пять уменьшить, а «официальную», от Менжинского[27], раз в двадцать-тридцать увеличить Всем соловчанам известно, что за побег или подготовку к нему на материке дают до года Секирки или добавляют от одного до трех лет нового срока уголовникам и бытовикам. Из них и состоит основной состав беглецов на Секирке. Каэры бегут с материка значительно реже, потому что рискуют многим при неудаче: пристрелят на месте, добавят новых 5-10 лет срока или расстреляют. Да еще и на родственниках отзовется такой побег. Бывает, однако, что и пойманный каэр почему-то не наказывается, но Боже упаси делиться с таким впоследствии своими планами и сокровенными мыслями… Один из таких случаев описан Андреевым-Отрадиным на стр. 55-й. Преобладающий же состав Секирки даже не беглецы, а отказчики от работ из уголовников с лесных командировок, торфоразработок и дорожных работ, которым ИСЧ или Эйхманс дали от одного до трех месяцев штрафизолятора. Еще раз поражаюсь «точным» цифрам Киселева. 6736 расстрелянных! Сколько же тогда должно бы было быть, в пропорции к расстрелянным, просто вымерших на Секирке от истощения, болезней, холода и режима за те же четыре года? 20? 30? 40 тысяч? Или они не умирали и возвращались в лес, на торф, в кремль? А кого же тогда бросали в ямы за кремлем, на Кондострове (тысячи и тысячи по тому же Киселеву), на Анзере, у таких лесных палачей, как Ванька Потапов, Гусенко или Селецкий? Куда тогда отнести 10–15 тысяч умерших от двух тифозных эпидемий? Не к добру, думается, ведет такая неумная разнузданность в цифрах. Держался бы ближе к правде — она и так ужасна — и книга могла бы стать бестселлером и о ней заговорили бы на разных языках.
Вторым или третьим комендантом Секирки и начальником 4-го отделения, куда она входила, короткое время в начале 1925 года был Иван Иванович Кирилловский, переведенный сюда, очевидно, за пьянку, побоище с помощником на почве ревности (Мальсагов) и в связи с делом его старшины Тельнова (о нем — особая речь). Его сменил Антипов, чекист из чернорабочих, также упоминаемый Клингером и Зайцевым. «Не побывавшему на Секирке трудно представить себе всю кровожадность Антипова», пишет Клингер (стр. 189), отправленный туда на короткий срок «за непослушание» в 1925 году. Вот как он описывает Секирку: