74382.fb2 Смерть Кирова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Смерть Кирова - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Так уж получалось, что Кремлю не хотелось ни взрывов у его стен, ни поджогов, ни выстрела в кого-либо. Ибо во внешней политике намечались кое-какие перемены. Раз уж решили строить социализм в одной стране, окруженной капитализмом, то о мировой революции надо забыть на неопределенное время и начать потихоньку вписываться в жизнь Европы и мира, потому что сроков мировой революции не знал даже теоретик ее Троцкий. Судом над Промпартией и Шахтинским делом попугали своих интеллигентов, зарубежных всего лишь потревожили. Предполагали активно использовать западные кредиты, намечалось вхождение в Лигу Наций и вообще причисление СССР к лику цивилизованных государств. Помешать этим процессам оппозиция уже не могла, в активность ее Сталин не верил, в заговоры против себя тем более, и создавать эти заговоры было Сталину нежелательно. Враги, конечно, есть, но на них напялен намордник потеснее железной маски, Группа Рюмина осуждена, о голоде, спутнике коллективизации, подзабыто, лишь немногие знают, что цифры пятилетки — сплошное вранье. Не так давно взрывался овациями “съезд победителей” (один из съездов в Нюрнберге тоже так назывался), морально-политическое единство достигнуто, трубить после него о какой-то еще оппозиции, руками которой убит кто-то из соратников (что вообще казалось немыслимым), было бы опасно и вредно, наличие любого сопротивления Сталину — это же прямое или косвенное признание ущербности его курса, умалением роли Вождя. Наступил период некоторой стабилизации, так нужной и стране, и Сталину. Еще одна свистопляска с процессом казалась ненужной, выяснилось к тому же, что арсенал обвинений, бросаемых в адрес врагов (внешних и внутренних), почти исчерпался. Любой политический эксцесс нависал угрозою над самим Сталиным, неизвестно ведь, в какую сторону качнется маятник от возможного взрыва страстей в ЦК ВКП(б).

Опасность исходить могла извне — к такому выводу пришел Сталин, не мог не прийти. Зарубежные антисоветские центры как раз противились очередному очеловечиванию России, и нацеленная на них внешняя разведка успешно, кажется, отражала наскоки белогвардейцев. ОГПУ докладывало Сталину: через финскую границу просачиваются диверсанты, готовится серия терактов, один из них, сомнений нет, будет направлен на Кирова, что чревато крайне неприятными последствиями, и допустить убийство Кирова Сталин никак не мог. Потому хотя бы, что крепкая, настоящая мужская дружба связывала их, Киров — единственный человек, с которым он общался честно и тепло, не выставляя колючек своего скверного характера. Погибает Аллилуева — Сталин просит Кирова быть рядом с ним, его же в дарственной надписи именует “братом”. Конечно, никаких моральных запретов для настоящего большевика не существует, можно и “брата” убить ради счастья других “братьев”, но убийство Кирова было Сталину еще и невыгодно. Оно никак не устраивало Сталина-политика.

К началу 30-х годов зарубежные антисоветские центры впали в подавленное состояние, истощаясь внутренними склоками и обессиливаясь провалами. Был похищен глава Русского общевоинского союза (РОВС) генерал Кутепов. Агенты ОГПУ, внедренные в РОВС, то призывали к “накоплению сил” и свертыванию терактов, то пачками отправляли бывших офицеров на верную гибель, в СССР. Часть белогвардейских формирований парижскому центру не подчинялась, офицеры хотели заявить о себе чем-нибудь громким, да и в самом РОВСе витийствовали горячие головы. Что-либо взорвать или кого-либо убить — на такие дела всегда находились охотники, возможность убийства Кирова белогвардейскими пулями была более чем вероятна, потому что РОВС изменил тактику, отказался от терактов в самой Европе, отменил намечавшиеся убийства Троцкого и Литвинова, решив бомбы и выстрелы использовать только на территории СССР. Созданная в 1927 году организация “Белая идея” (а там подобрались опытные убийцы и бомбометатели) сворачивала — после серии провалов — работу на польском и румынском направлениях, все силы перебросив в Финляндию и нацеливаясь на Кирова.

О грозящей Кирову опасности был предупрежден Медведь, начальник управления НКВД Ленинграда и области, но должных мер от него не дождались. Между тем угроза теракта, направленного против Кирова, становилась все более очевидной.

К тому же Сталин Ленинграду никогда не доверял, а парторганизацию его — за преданность Зиновьеву — ненавидел. Попытка сместить Медведя натолкнулась на упрямство Кирова, тогда пошли на компромисс: заместителем Медведя послали Запорожца.

Участь Кирова. судьба его и жизнь были предопределены в тот день и час, когда Сталин отдал Запорожцу жесткий приказ: на Кирова готовится покушение врагами рабочего класса, ваша задача — покушение сорвать, сохранить жизнь Кирова и пресечь все попытки повторения!

Иного (или прямо противоположного) задания получить Запорожец от Сталина не мог.

Приказ обоснованный — и еще обоснованнее назначение в Ленинград человека, которого обязали отводить от Кирова все угрозы.

Ибо Иван Васильевич Запорожец отвечал всем требованиям бурного времени и тем задачам, которые возложил на него Сталин. В прошлом он представлял в Вене интересы Четвертого управления СССР (военной разведки) и считался хорошим ловцом душ; по примеру всех начальников он пригляделся к своей секретарше Лизе Розенцвейг и открыл в ней кучу редких достоинств, которым дал применение: канцелярская служащая Розенцвейг стала лучшей агентесой страны, известна она как Лиза Горская, а затем стала Елизаветой Зарубиной. В суматошной и живописной столице Австрии Запорожец, выискивая полезные для СССР души, подбирался к белогвардейцам, благо они были рядом, многим он давал работу в посольстве, чтоб хотя бы с их помощью сортировать фальшивки, которыми кишела Вена. И оппозиционеров, бывших и действующих, тоже привечал, да большевики в те времена, как и в будущем, ссылали в малозначащие загранучреждения штрафников разного пошиба; многих неосторожных леваков Иван Запорожец, человек широкой натуры, предупреждал о возможных арестах. Либеральный добряк этот любовью к семье и детям либо демонстрировал безвредность свою, либо там, в Вене, прикрывал светлыми домашними заботами тайную работу; люди этой профессии до конца жизни не могут уразуметь, где они: на сцене, в партере, за кулисами или обживают суфлерскую будку. В городе на Неве он стал режиссером проваленного спектакля, поскольку на сцену спрыгнул с галерки человек, оттолкнувший исполнителя главной роли и понесший отсебятину.

К октябрю 1934 года безработный коммунист Николаев, выгнанный из партии, но чудом в ней восстановленный (с выговором), дозрел до некогда рвавшегося к Большому Делу Маринуса ван дер Люббе. В этой, социалистической жизни его ничто уже не устраивает. Он взвинчивает себя перечислением в дневнике бед, на него свалившихся. И денег, оказывается, у него нет, и обед его состоит из стакана простокваши, и все попытки его вновь занять руководящую должность не приносят желанных плодов, и партийный выговор с него не сняли, и всюду несправедливость, черствость, равнодушие начальников к судьбе простого человека, он, короче, нищ, наг и сир, — так нагнетает он в себе решимость сразу, одним махом покончить со злом, которое — повсюду. Большое Дело зовет его на подвиг, он уже видит свое имя напечатанным в газете — и поэтому автобиографию пишет крупными печатными буквами, любуясь ими, а на недоуменный вопрос Мильды, читавшей все написанное им, отвечает примерно так: чтоб сын Маркс, когда повзрослеет, знал, кто его отец.

(А о втором сыне, Леониде, почему-то — ни слова!) Себя он уже ставит рядом с Желябовым и Радищевым, хотя тот терактами, кажется. не увлекался. Приходит к выводу, что “коммунизм и за 1000 лет не построить”. Однако отвергаемый им общественный строй уважает все-таки, к образу его взывает, пишет письма Сталину, Кирову, челяди того. Выплескивает на бумагу все обиды.

И — угрожает! Всем! Неминуемой расправой! Оружие у него есть, наган носит при себе на законных правах, это, пожалуй, одна из немногих оставшихся у него привилегий: всем коммунистам разрешалось иметь зарегистрированное оружие и беспрепятственно входить в Главный штаб ленинградских большевиков, в Смольный. План мщения созрел — убить Кирова! Мысль скачет, мысль фонтанирует каскадами блестящих идей. Радостно потирая руки, он хватается за перо и составляет детализированный план убийства, прилагает к нему схему передвижений Кирова по городу. Когда-то он, болезнью обезноженный, с захватывающим интересом читал книги о разбойниках, а позднее — о борцах за правое дело; в этой невообразимой смеси историко-революционных брошюрок, газетной шелухи, названий улиц и площадей бывшего Санкт-Петербурга, где убивали царских приспешников, — в такой мешанине нестыкующихся деталей только голова отчаявшегося и малограмотного человека, ни разу никого не убивавшего, могла родить нелепые планы умерщвления Кирова. Намечались места, наиболее удобные для выстрела, и прежде всего — дом на улице Красных Зорь, где проживал Киров. Выбрать момент и, пробежав 200 шагов, оказаться в подъезде до того, как там окажется “объект”, и стрелять, стрелять, стрелять… Или по пути следования того надлежало сделать первый выстрел и “совершить набег на машину”, разбить стекло и “палить, палить, палить…”. Существовали и другие варианты. Но — что надо особо отметить — нигде в планах убийства нет 3 этажа Смольного! Да, Смольный отмечен, но не конкретизирован, ни сколько шагов пробежать, ни как стрелять.

Нет третьего этажа! И тем более того ответвления от коридора, полного всегда людей, в кабинет 1-го секретаря обкома, к Кирову. Третий этаж начисто исключался из планов — из-за обилия людей, да и там, легко догадаться и заприметить, постоянно два или три сотрудника НКВД. Николаев, готовый к Большому Делу, жаждущий славы, вовсе не хотел этой славы при жизни. только после, люди вообще внушали ему страх, они 14 ноября, на перроне московского вокзала окружившие сошедшего с поезда Кирова, испугали Николаев, который потом оправдывался в дневнике: много народу было, Кирова заслоняли!..

Итак, план выработан, наган отстрелян, патроны запасливо куплены давно, оружие можно беспрепятственно пронести с собой куда угодно, поскольку был случай, Николаева при попытке передать письмо Кирову задержали, обыскали, наган либо не нашли, либо не обратили на него внимания и потому задержанного отпустили с миром: много людей хотели припасть к стопам властителя Ленинграда, а что человек с наганом — так коммунистам можно, это же проверенные партией люди. (3 или 4 декабря на стенах и фонарных столбах расклеили объявления: всем сдать оружие!)

И в обрывочных дневниковых записях мольбы к себе: да соберись с духом, сделай это, соверши! Опасался: пробежать 200 метров не дадут, “палить” не позволят, подстрелят на ходу, на лету, — потому в портфеле сделан разрез, для удобства, чтоб не мешкать, открывая его, а просунуть туда руку и… (Ну чем не бомбист из брошюрки о народовольцах?)

Все готово для теракта, написано даже прощальное письмо с изобличением бездушных партбюрократов. Письмо, разумеется, предсмертное, но — обращенное, скорее, к самому себе, ибо убивать кого-либо, а тем более Кирова, Николаев не собирался! Только себя! Но обязательно на виду людей, при стечении народных масс! Чтоб они разнесли по всему миру весть о героическом поступке Леонида Николаева, для чего и прощальное письмо, и дневник, и подобранные — листочек к листочку, бумажка за бумажкой — все его заявления, прошения, просьбы помочь, взывания к совести. Ни один убийца не оставил столько следов и примет готовящегося преступления, как это сделал Леонид Николаев. И весь план предполагаемого убийства, все сокрушающие партию фразы — игры махонького человечечка в героя, в выразителя чаяний масс, и покажи эти планы воскресшему Савинкову — тот сплюнул бы, пожалуй, и преподал уцелевшим фанатикам своим жесткий совет: держитесь-ка вы подальше от этого психа, вредящего святому революционному делу…

Но даже просто подбежать к Кирову и застрелиться на его глазах — нет, не находил Николаев в себе решимости. И хотел, чтобы его загодя арестовали, забрали, учинили бы допрос, — для чего он и таскался в немецкое консульство, нес там ахинею в надежде, что бдительные чекисты загребут его.

Едкая догадка распирает его воспаленный мозг, когда вспоминается причина, по которой его изгнали из партии. Штат сократили, а ему, инспектору по ценам, предложили работать на транспорте, то есть командировки, частые отлучки из Ленинграда, где останется Мильда, — уж не ради ли того, чтоб отделить его от жены, задумано сокращение штатов?

И вот наступает этот день, день Первого Декабря 1934 года.

Политические и бытовые убийства, наиболее громкие и значительные, поражают тем, что “трагическое стечение обстоятельств” — их обязательное условие. Уж очень своевременно стекаются обстоятельства, уж слишком хватко разные житейские мелочи сплетаются в сеть, из которой не выпутаться обреченному, но где нередко застревают сами покушающиеся на убийство. Злой рок и улыбка фортуны — непременные спутники всех заговоров, сюжеты финальных сцен так порою замысловаты, что подрывается вера в подлинность их. На Генриха IV было совершено восемь покушений, он предпринял чрезвычайные меры безопасности, никто не знал, в какой карете поедет он и куда, и тем не менее смерть настигла его, королевский кортеж влетел на узкую улочку, конная стража, не вместившись в габариты ее, отделилась — и на подножку кареты вскочил убийца, дважды пронзивший стилетом давно намеченную жертву. Кучер Наполеона, консула, поднажрался в таверне и так спьяну погнал лошадей, что карета будущего императора миновала подложенную бомбу. Шесть или восемь раз Гитлер был на волоске от смерти, всякий раз уклоняясь от нее импульсивными решениями, подменяя себя кем-нибудь или раньше протокольного времени сходя с трибуны. Вся история изобилует счастливыми или несчастливыми (смотря для кого) совпадениями, которые ускоряют события, приближая их к неотвратимому финалу, или, наоборот, финал отдаляют. Так называемые исторические события происходят на фоне обычнейшей жизни — семейных дрязг и похоти, пивных и конюшен, трамваев и уборщиц, то есть всего того, что существует всегда и вообще; все случайности — выпяченные детали неразличимого скопища предметов и явлений, они, эти внезапно появившиеся детали, не поддаются, сваленные в кучу, разбору и опознанию, они — до поры до времени — пребывают как бы в несуществующем мире, превращаясь во второстепенные или третьестепенные для человека факторы, глазу человека не видимые. К этой куче и тянутся загребущие руки историков, мешками уносят добычу, подлежащую сортировке.

Но случайные, никем не подосланные, шальные убийцы — люди с нарушенной психикой, неврастеники, видящие мир не так, как здравомыслящие обыватели и неглупые следователи; им присуща особая оценка событий, вещей, они отринуты от обиходно-бытовых представлений о действительности, они ищут смысл там, где его нет, и всегда что-то находят, не видят того, на что смотрят все, и магнитом тянутся к окну, из которого можно выстрелить, к узкому проходу, ведущему в правительственную ложу с беззащитным президентом, к коридору в Смольном.

Покушение произведено — и оружие отбрасывается в сторону или роняется, оставляется на месте преступления. Оно, оружие, уже не принадлежит убийце, оно — собственность жертвы, как стрела в его теле, и объяснение этого языческого ритуала — во тьме веков, и то, что нынешние киллеры отшвыривают ТТ или АК, якобы торопливо убегая, потом уже квалифицируется как нежелание оставлять отпечатки пальцев…

Итак, этот день, 1 декабря 1934 года.

Бывают дни, когда у человека все валится из рук, когда он “с левой ноги встал”, когда все, что делает он, не складывается в связность, а рассыпается на фрагменты, когда он растерянно замирает вдруг и в некотором испуге оглядывается: да что это со мной? да где же я нахожусь? Начинается эта бестолковщина с утра, с торопливого шага к остановке, а автобус — из-под носа уходит, следующий же — переполнен и берется штурмом; задержка его приводит к нарушению графика, и город сбивается с ритма, гневается, город разлаживается, вся жизнь города — сплошное несовпадение; прямые и обратные связи рвутся, ни дыма, ни гари, а город будто в развалинах. Словно магнитные бури разразились! Будто сутками ранее солнечные протуберанцы выбросили в сторону Земли некие частицы, которые достигли города на Неве, нарушили все планы, графики и очередности, что-то почему-то происходит раньше положенного, а что-то — позже; быт миллиона людей запульсировал с невиданной частотой. И тогда в человеке срабатывают угасшие было первобытные навыки, человек чует беду, которая не за горами, и увиливая от беды, стремится обмануть судьбу изменением поведения, нарушением собственного ритма, который привел его к беде. Отменяет свидания, откладывает вроде бы неотложные дела, щепотно крестится, бормочет проклятия…

В Ленинграде же происходило то, что всегда наблюдается перед землетрясением: населяющие ареал животные задолго до первых толчков улавливают подземные колебания и начинают беситься. (Такие дни порою растягиваются на месяц и годы, распространяются на все города и веси, и люди — в попытках вернуться к норме — впадают в исступление, громят дома, убивают всех подряд, реализуя заложенные в них так называемые деструктивные склонности; чтоб избежать спонтанных взрывов, природа наделила людей способностью уничтожать друг друга по заранее обговоренным правилам — и возникают войны.)

29 ноября, по приезде Кирова из Москвы, “Ленинградская правда” оповестила:

1 декабря в 18.00 во дворце Урицкого состоится собрание актива ленинградской ВКП(б), вход по пригласительным билетам с обязательным предъявлением партбилета, членам же обкома и горкома достаточен пропуск. Такие собрания — обычное повсеместное событие после пленумов ЦК, всегда происходивших в Москве. Рядовое событие, к которому надо однако готовиться, и Киров из дома обзванивал секретарей райкомов, встречался с разными людьми, 30-го же объезжал город, потом засел за будущий доклад на собрании. День был выходным, домработница отпущена, жена за городом, связь со Смольным не прерывалась, дежурная секретарша присылала с шофером газеты, сводки и прочее. Поздним вечером еще один звонок в Смольный, просьба найти коробку карандашей. Нашли коробку — и тут же вновь звонок: карандаши не нужны, они обнаружены в квартире. С утра — да, в тот самый день 1 декабря, — вновь звонки в Смольный, понедельник, все на месте, уточнения к докладу за уточнением, нужные бумаги присланы курьером, сновавшим от Смольного к улице Красных Зорь, и курьеру Кировым сказано: больше приезжать не надо, все материалы к докладу есть. Верхушка Смольного абсолютно точно знает: Киров из дома поедет сразу во дворец Урицкого (Таврический дворец). То есть предположительно покинет квартиру чуть позже 17.00.

Последние часы и минуты жизни: Киров в одиночестве, домработница то ли не пришла, то ли посчитала себя свободной и в понедельник. В 15.00 в кабинете 2-го секретаря обкома Чудова начинается совещание, предваренное звонком Кирова, что-то было сказано второму человеку в области и ему же какие-то слова добавлены минут через двадцать. Всем становится понятно из смысла разговоров: Киров в Смольный не приедет!

Вдруг в 16.00 раздается телефонная трель в гараже Кирова, во дворе того же дома 26/28 на улице Красных Зорь, и, повинуясь звонку, шофер Кирова подает машину к подъезду. Куда ехать, зачем — шофер, разумеется, не знает. И Киров не знает, охрана тем более. Но, дисциплинированная и натасканная, “ведет” Кирова по улице, один охранник спереди, второй сзади, машина чуть поодаль едет следом. У Троицкого моста процессия останавливается, на дальнейший променад Киров не решается и садится в машину. Куда и зачем — это решено просто: Смольный!

Едут, подъезжают — не к “секретарскому” подъезду, откуда до кабинета ближе, а к главному, где людей много, где на Кирова хлынут обычные заботы и он наконец-то вспомнит, зачем ему понадобился Смольный, приезжать куда не собирался. Все знакомы или почти знакомы, но ни один из них не дает мысли толчка. Люди мелькают, первый этаж, второй — останавливает кого-то, спрашивает, тот отвечает… Не то, не то… Третий этаж, еще одна остановка, разговор, так и не прояснивший ничего… Знакомый до чертиков коридор “своего”, третьего этажа — нет, ни малейшего намека…. А ноги несут дальше, привычным, отработанным маршрутом, к кабинету… Сейчас откроет дверь, до нее — несколько шагов…

Пройти их ему уже не суждено было. Ослеп, оглох, повалился, упал ничком, получив все-таки ответ на измучивший его вопрос…

И для Николаева день этот начался суматошной беготней по квартире на улице Батенина, в досаде на себя, не уговорившего жену достать билет во дворец Урицкого! Все предыдущие дни в нем звучал хор голосов, звавший куда-то (примерно ту же какофонию слышал некогда и Люббе), голоса орали в уши, завывали, и вдруг ночью наступила тишина. А утром захотелось пустоту эту, тишину тревожную заполнить живыми голосами, его потянуло к людям! Еще вчера он узнал, что в Урицком соберется актив города и области, а ненавидевший партбюрократов Леня Николаев тянулся к носителям власти. Даже стоя рядом с ними, он преисполнялся уважением к себе и верою в то, что когда-нибудь он приобщится к Большому Делу, что не напрасны все его труды по устройству новой жизни.

Мало у кого из партбюрократов стоял дома телефон; за него сел Николаев (или встал рядом, если тот — на стене), обзванивая знакомых и незнакомых с единственной просьбой: пригласительный билет! Ему во что бы то ни стало надо попасть во дворец Урицкого. Непременно! Там, во дворце, он как бы вольется в русло Большого Дела, он там станет полноправным членом ВКП(б)! Он будет в рядах тех, кто вершит судьбы маленьких человечков.

А билета нет и нет. Яростно вышептывая проклятья, он рыщет по квартире, находит последнее приобретение, новую рубашку, редкая вещь в домах ленинградцев, хватает портфель с непременным наганом (разрешение на него — № 4396), доставать который сегодня не придется: народу во дворце еще больше, чем на перроне московского вокзала. Приезжает наконец в Смольный, суетится на первом этаже, где полно знакомых по комсомолу, в бесполезных поисках билета, на втором этаже та же неувязка. Для третьего понадобился партбилет, взносы уплачены по ноябрь. Здесь ему обещают все-таки дать пригласительный билет, ближе к вечеру, когда “прояснится обстановка” и кого-нибудь из коммунистов отвлекут другие дела, более неотложные, чем доклад Кирова и прения по нему.

На час он удаляется, бродит вокруг штаба областной власти. В желудке — пусто, в ушах — гулкое звенящее безмолвие. А когда возвращается на третий этаж Смольного, ему становится совсем неуютно, скверно. Дразнит запах, столовая № 4 (для VIP-персон того времени, рядом с кабинетом Кирова) источает ароматы пищи, простым коммунистам не доступной (доступная им “столовка” этажом ниже). А по коридору ходят сытые люди, из кабинета Чудова, 2-го секретаря обкома, доносятся голоса уверенных в себе единомышленников, в соседнем кабинете чайная ложечка позвякивает о стакан, помешивает в нем сладкую темную жидкость…

Невыносимые муки! И отбивая запахи съестного, Николаев вбегает в уборную. Он пришел немного в себя, окутанный аммиачно-хлорным духом сортира, отдышался, вышел в коридор — и слева от себя увидел идущего Кирова. Кирова!

Он остолбенел. Кровь отлила от лица, он побледнел, и было чему напугаться до смерти. Человек, мельком когда-то виденный им наяву, но многократно воспроизведенный и приближенный к нему мечтаниями, фантазиями, тот, которого он уничтожал не раз, паля по нему из нагана, — этот самый бездушный бюрократ Ленинграда находился от него в пяти шагах, в трех, в двух, вот уже прошел мимо, вот уже между ними два шага, четыре…

И, догоняя призрак, недоумевая, как он появился здесь, Николаев двинулся вслед, кого-то толкнул, торопливо, машинально, глаз не спуская с Кирова, расстегнул портфель, забыв о прорези, достал наган, выстрелил — и неожиданно для него призрак повалился, лег на пол, и только тогда Николаев вспомнил о своей страшной угрозе, он ведь хотел застрелиться на глазах всех бюрократов! И тогда вновь взводится наган, дуло приставляется к виску. Но выстрел почему-то не вталкивает пулю в голову, Николаев жив, и тут-то до него доходит смысл происшедшего. “Что я наделал?.. — в ужасе кричит он. — Что я сотворил?!”

С ним истерика. Он бьется в припадках ее. Он мычит, теряет сознание, и только через несколько часов его начинают допрашивать. Твердо, чисто и ясно утверждает: да, убил он, чтоб отомстить за все поругания. Да, да, он убил, он, никто его не принуждал, никто его не склонял к убийству. Только личные мотивы, всего лишь, не более.

На чем и стоит, потому что чувствует: Большое Дело не только сделано. Назревает истинное, возвышенное, еще более величественное Большое Дело!! Оно и приближается к нему, это Большое Дело, сам Сталин хочет его видеть, а с Вождем — все помощники Вождя, въявь, вот они, рядом, они смотрят на него, они участливо спрашивают. Это они, конечно, приказали его хорошо кормить, и воодушевленный Николаев смело смотрит в будущее, даже если оно — могила. Но через несколько дней выясняется, что Большое Дело уходит из рук, вежливые однопартийцы следователи допытываются, кто помогал ему, кто руководил им, и среди тех, кто якобы его заставлял убивать — Ванюша Котолынов, друг детства, которому он многим обязан, который никогда не считал его калекой, уродом. Ужас! Вешаться надо, вешаться, спасая Ванюшу!

Попытка самоубийства не удалась, теперь постоянно в камере Николаева два охранника. А следователей еще больше, и наступает прояснение, Большое Дело, отодвинутое куда-то, возвращается: отныне он, Леонид Васильевич Николаев, не просто человек, произведший выстрел, он — обвинитель целой организации, он указывает следователям, кого сажать надо, он изобличает истинных преступников, тех, кто хотел убить дорогого Мироныча. На очной ставке Котолынов, правда, все отрицает, даже осмеливается нападать на Леню Николаева, укоряя его дачей в Сестрорецке, и осмелевший Николаев резко обрывает его: “И ты, и каждый может иметь!” Котолынова Ванюшу он уже ненавидит, он вспомнил, что тот перекрыл ему дорогу в командирское училище.

Но те, кто допрашивает Николаева, видят его насквозь, верно определяют: обостренно честный человек, склонный к хвастовству, но не в ущерб друзьям, — и решено допрос его в судебном заседании не делать. На оглашении приговора Николаев видит тринадцать членов неведомой ему организации, среди них Ванюшу — и забывает, как тот в Выборгском райкоме унижал его. Он хочет отказаться от всего рассказанного следователям, но уже поздно. И вновь Большое Дело пытаются украсть у него, приговаривая к расстрелу. “Обманули!” — истерически вопит он, а его тащат, тащат куда-то, его расстреливают, наконец-то приобщая к настоящему Большому Делу, к мировой славе, в которой не нашлось места для горького вздоха ни о судьбе крохотного человечка, возомнившего себя носителем справедливости, ни слезинки по тому, из-за чьего дурного нрава началась экспансия арестов и судилищ, воцарилась эпоха Большого Террора, а где Большой Террор — там и Большая Ложь. Совокупление полуправды с полуложью рождает миф, их массовые соития плодят вымыслы.

В смерти Кирова, то есть в убийстве его, заподозрили проникших из-за кордона террористов, и 103 белогвардейца были немедленно расстреляны, без суда и следствия. Потом обвинили тех четырнадцать, включая Николаева, человек, которых вписали в историю как “Ленинградский центр”. Потом в еще больших грехах повинились зиновьевцы вместе с каменевцами, и пошло-поехало. Большевистская власть, следуя российским традиции, никогда не уважала права граждан на жизнь, после же 1 декабря — словно с цепи сорвалась, в лагеря и на расстрелы пошли миллионы людей. Трески выстрелов слились в дробный непрекращающийся звук, которым вторили колеса поездов, отправлявших на Колыму подлых убийц Сергея Мироновича. Медведя и Запорожца приговорили к смехотворным по тем временам срокам, почему так — верхушка НКВД знала, разрешила с почетом, чуть ли не с музыкой проводить покидавших Ленинград в отдельных купе проштрафившихся коллег. Они отбыли — чтобы немного погодя занять руководящие посты в Дальстрое, Медведь возглавил Колымский НКВД, Запорожец отличился, возглавляя Управление дорожного строительства, за что оба получили еще и благодарственные послания от Сталина .

Большой Террор сопровождался изменением общественной атмосферы: роза ветров стала иной, вихри повеяли с непривычных направлений, осадки выпали не те, что раньше, год назад и в этот же месяц. Климат вскоре изменился. И убийцей Кирова решили считать Сталина, у него якобы были с Кировым какие-то разногласия.

А их не было и не могло быть, разве что по мелочам. И правда, ни в одной партии не бранились так громко и часто, как в большевистской. Одинаково карались и малейшее забегание и малюсенькое отставание, с религиозным рвением исповедовали, предавали анафеме, лишали сана, и визгливое крохоборство — это не война принципов. Сталин, Киров, Ленин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин, Рютин и прочие — все были большевиками, насилие они считали единственным способом разрешения конфликтов, и пожелай партия сделать сельское хозяйство России кулацко-фермерским — горожан под конвоем погнали бы в деревни батрачить на богатеев.

Но если какие-либо трения между ними, Сталиным и Кировым, все-таки существовали, причем настолько серьезные, что только уничтожение Кирова эти трения устранило бы, Сталин не мог организовать убийство его по той простой причине, что не было у него людей, способных на такую акцию. Да, ему подчинялся весь аппарат ОГПУ—НКВД, но довериться там было некому. Не государственные мужи составляли руководящее ядро самого ответственного управления и наркомата, не лично преданные Сталину соратники, умеющие хранить тайну, а — талантливые авантюристы, снисходительно взиравшие на шалости подчиненных. А забавы тех дошли до того, что как-то незаметно в недрах военной разведки создалась группа особо доверенных агентов, способных буквально “на все”. Людей для такой изысканной работы, как мгновенно-бесшумное вскрытие сейфа или умыкание сверхохраняемой персоны, было предостаточно; люди эти, отравленные трупным ядом двух войн, питали ядоносную любовь к России, к темным аллеям вокруг полусожженной усадьбы, на которую глянуть бы, упасть лицом в траву, всплакнуть, подняться, получить валюту и — вновь на Запад, ближе к краю могилы. Боевые ребята, чего не отнять; железную когорту из них не сформируешь, но и сбродом не назовешь. Поручать им что-либо серьезное было опасно, потому что верхушка ОГПУ цементировалась личными связями, взаимными поблажками, обоюдной зависимостью. Государственность в СССР еще не устоялась, партия раздиралась склоками, фракциями; для большей части чекистов органы были прибыльной лавкой на людном месте, где они служили, делом, бизнесом, тем более успешным, чем чаще отвлекались от прилавка их нанявшие хозяева, обсчитывать и обворовывать которых сам бог велел. Ну. а если за руку схватят, то пора, если есть время, давать деру.

И, что немаловажно, каждый член Политбюро имел своего, преданного только ему человека среди начальников отделов. С середины 20-х годов Сталину верно служил некий полулегальный орган для расправ с неугодными людьми, ему приписывают уничтожение Фрунзе и Бехтерева, но после бегства за границу Бажанова, секретаря Сталина, после того, как не вернулись из командировок и остались в Европе многознающие спецы ОГПУ, сохранившие связи с московскими друзьями и коллегами, прибегать к помощи этой конторы было опасно. Киров к тому же был членом Политбюро, а с этим органом приходилось считаться, он был островком безопасности в бушующем море партийных и внепартийных расправ. Страх за себя заставлял Сталина поддерживать у членов Политбюро эту иллюзию неприкосновенности; с Вождем еще можно было спорить, нередко бывало, что Сталин оставался в меньшинстве. Инспирированное им убийство Кирова объединило бы противников Генсека, обнаружить им причастность Сталина к выстрелу было бы нетрудно.

1 декабря в Москве судорожно решали, что делать, в Ленинграде же и в тот день, и в последующие дни (и годы) творилось нечто противоестественное, ни в одну из логик не вмещающееся. Люди, и следователи тоже, будто в тумане брели или во тьме, на ощупь узнавая, что за предмет перед ними, и понимая, что делают что-то не то, делают не так, как надо. Произошло какое-то массовое рассогласование действий, все будто спятили. Ни с того ни с сего то ли погибает, то ли умирает не по своей воле оперкомиссар Борисов, обязанный в целости и сохранности довести Кирова от главного подъезда до кабинета. Свидетель смерти или убийства Борисова, шофер грузовика, на котором везли охранника к Сталину на допрос, столько раз за тридцать с лишним лет менял показания, что к концу жизни не знал, что же произошло в грузовике и сам ли он сидел за рулем. Газеты назвали имя убийцы, но продолжались партийные судилища над теми, кто, будучи свидетелем убийства, рассказывал о том, что Киров убит Николаевым. С того рокового выстрела убийство Кирова стало задергиваться пеленой таинственности, загадочности, и хотя простейшее объяснение тому напрашивается само собой (разновеликость фигур убийцы и жертвы), выстрел произвел ошеломляющее впечатление на Ленинград, СССР и весь мир. (Некоторые газеты на Западе вышли с аршинными заголовками: “Начало террористической борьбы с большевиками!”) Во всем винили арестованных зиновьевцев, хотя по донесениям агентуры народ почему-то (в те времена еще ляпали по пьянке всякую несусветицу) придерживался типично обывательского мнения: во всем “виновата баба”. Академик Павлов, больше общавшийся с собаками, чем с людьми, и под русского дурачка работавший, чутко вслушивался в разговоры своих ассистентов, в ругань домработницы и прокомментировал убийство тоже по-обывательски: “Ревность!”

Мир не безмолвствовал, потрясенный очередным убийством, которому сразу придали статус политического, которое долгие годы приписывалось, конечно, Сталину. Троцкий, ненавидевший его, разразился серией статей. (Кирова будущий вождь Интернационала не жаловал, называл его “серым болваном”). Сбежавший в Америку Орлов тоже метал громы и молнии, рисуя фантастические картины сталинских зверств, что, однако, легко объяснимо: Орлов играл сложную партию с ФБР, ему выгодно было списать Кирова на Сталина, он готов был на него возложить и вину за гибель “Титаника”. В следствии по “Ленинградскому центру” Орлов участия не принимал, вообще находился вне СССР, вообще все писал с чужих слов, искажал намеренно, чтобы прослыть неосведомленным. Но вот Люшков, один из следователей по делу Кирова, человек более осведомленный, к японцам перебежавший, — этот Люшков отводил Сталину роль наблюдателя, никакого заговора, твердил перебежчик, не было, Сталин не виноват.

Но тогда, в декабре 1934 года оторопевшая страна клеймила позором убийц оппозиционеров и, озираясь днем в испуге, понимала неотвратимость приближающейся беды, по ночам вздрагивая. Все догадывались, что никакого заговора не было, а следователи точно знали, потому и не удосужились даже грамотно писать все относящиеся к убийству бумаги.