73977.fb2 Свобода в СССР - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Свобода в СССР - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Роман высоко оценили в своих выступлениях Н. Атаров («…Дудинцев создал своеобразную энциклопедию борьбы за технический прогресс»), С. Михалков, В. Овечкин («Роман написан мужественно, в нем нет обывательского смакования трудности»), В. Тендряков («В последнее время появились такие более или менее смелые произведения, но ни в одном из них так открыто и так сильно не было сказано о дряни»).

Кто же он, отрицательный герой повести Дроздов? Что он символизирует? Косность? Чванство? «Старое мышление»? Пока речь шла об инженерах, об отношениях на производстве, умеренный прогрессист Симонов мог торжествовать. Устанавливалась прочная связь между прогрессивными литераторами и технической интеллигенцией. Но тут слово взял К. Паустовский, и назвал вещи своими именами.

«Дроздовы» — это номенклатура. Невежественная, самовлюбленная господствующая каста, оторванная от народа, но выступающая от его имени. Паустовский проиллюстрировал свою мысль с помощью примера, который был моделью советского общества: «Сравнительно недавно мне довелось быть среди Дроздовых довольно длительное время и очень много с ними встречаться. Это было на теплоходе «Победа». Половина пассажиров — интеллигенция, художники, рабочие, актеры. Это один слой, который занимал 2–й и 3–й классы. Каюты «люкс» и 1–й класс занимал другой слой — заместители министров, крупные хозяйственники и прочие номенклатурные работники. С ними у нас ничего общего не было и не моглобыть, потому что по мнению 2–го и 3–го классов Дроздовы, занимавшие половину теплохода, были не только невыносимы своей спесью, своим абсолютным равнодушием, даже своей враждебностью ко всему, очевидно, кроме своего положения и собственного чванства»[117].

Паустовский ударил официальную коммунистическую идеологию в самое сердце, употребив слово «классы». А ведь на классы делятся не только каюты, но и классовое общество, которого в СССР вроде бы нет – но как похоже. Соответственно, и литературная позиция Паустовского звучала как революционный призыв: «Роман Дудинцева – это первое сражение с Дроздовыми, на которых наша литература должна накинуться, пока они не будут уничтожены в нашей стране»[118].

В. Дудинцев вспоминал об этом обсуждении: «Многие дальновидные писатели в своих выступлениях отмечали, что «автор соблюдает в своем произведении нормы критики», тогда установленные XX съездом КПСС. Но галерка — в основном студенты — была недовольна, она требовала большей решительности, настаивая на более громком битье в колокола и барабаны. И вот некоторые писатели под влиянием студенческого экстремизма начали острее критиковать изображенную в романе бюрократию. Сидящие в первом ряду стали записывать такие выступления, и тогда находящийся со мной рядом Константин Симонов тихо сказал: «Все пропало…»[119]

Судьбу этого второго наступления прогрессистов определило еще одно важное обстоятельство – мирового масштаба. Десталинизация, которой дал толчок ХХ съезд, кругами расходилась от Кремля, с разной скоростью перерастая в антибюрократическое движение. В Венгрии этот процесс шел гораздо быстрее, чем в СССР, и 23 октября перерос в восстание.

Л. Копелев вспоминает: «Мы тогда едва понимали, насколько все это связано с судьбой нашей страны и с нашими жизнями. Сталинцы оказались более догадливыми. Они пугали Хрущева и Политбюро, называя московских писателей «кружком Петефи»; в доказательство приводили, в частности, обсуждение романа Дудинцева и речь Паустовского, запись которой многократно перепечатывали и распространяли первые самиздатчики. Позднее ее стали забирать при обысках, как «антисоветский документ»[120].

Венгерские события доказывали: от критики бюрократии интеллигенцией до «контрреволюционного мятежа» — всего несколько месяцев. И Хрущев решил подавить советские «кружки Петефи» в зародыше.

В вопросе о Венгрии прогрессисты и охранители стояли в одном строю (в поддержку Венгерской революции выступали только молодые радикалы–подпольщики). Письмо к французским писателям «Видеть всю правду!» 22 ноября подписали и Шолохов, и Федин, и Катаев, и Паустовский, и Твардовский.

После разгрома венгерской «контрреволюции» настала очередь и советских прогрессистов – в ноябре «Литературная газета» начала критику индивидуализма, которая быстро переросла в критику произведения Дудинцева, воспевшего борца–одиночку.

Писатели получили свой абзац в суровом постановлении ЦК от 19 декабря: «В выступлениях отдельных писателей проявляются стремления охаять советский общественный строй. Такой характер, очерняющий советские порядки и наши кадры, носило, например, выступление писателя К. Паустовского в Центральном доме литераторов при обсуждении романа В. Дудинцева «Не хлебом единым»»[121].

Очень некстати «подставился» и Симонов, который бестактно раскритиковал переработанную «Молодую гвардию» недавно застрелившегося Фадеева. Самоубийство бывшего руководителя СП произвело на вождей партии неприятное впечатление, и выступление Симонова было сочтено неэтичным. В итоге Симонов подвергся разносу в журнале «Коммунист», а вместе с ним – и критиканство.

Как и в 1954 г. критиков бюрократии подвело ослабление позиции редактора. Но в 1956 г. и прогрессисты зашли дальше, и политический резонанс оказался значительно сильнее.

К. Паустовский получил свою порцию «разгона» за второй выпуск альманаха «Литературная Москва», который вышел под его патронажем (вместе с В. Кавериным, В. Тендряковым, Э. Казакевичем и М. Алигер) уже в декабре 1956 г., когда политические заморозки начались. Цензура не досмотрела, и в альманахе проскочило несколько остро критических произведений, такие как «Рычаги» А. Яшина с прямой критикой партийных порядков[122].

История с «Литературной Москвой» показывает, что цензура уже неплотно контролировала литературный процесс, тем более, что после ХХ съезда рамки дозволенного были не ясны. Недоработки цензуры компенсировала критика, которая не терпела возражений – идеологические диверсии «Литературной Москвы» получили отпор не только в «Литературке», но и в «Правде»[123]. А это – уже приговор. Но, сообразно времени, не писателям, а альманаху – он более не выходил.

Охранители собирались подвести итоги сражения на пленуме Московской писательской организации в марте и на III Пленуме правления СП в мае 1957 г. Чтобы поставить точку в этой литературной истории, 14 мая Хрущев лично встретился с участниками открывающегося пленума СП СССР. Хрущев резко критиковал «отдельных людей среди интеллигенции, которые неправильно поняли существо партийной критики культа личности Сталина … и истолковали ее как огульное отрицание его положительной роли». Хрущев критиковал роман Дудинцева, сборник «Литературная Москва» и проводил параллели между либеральными писателями и «Кружком Петефи» в Венгрии. Тем не менее, Хрущев в 1957 г. не стал добиваться прежней стройности рядов и отметил на встрече с писателями, что они сами разобрались с возникшими проблемами, и Дудинцев хотя и виноват, но тоже не потерян для советской литературы.

Ожидались покаяния. Но эпоха изменилась. На пленуме Дудинцев активно защищался, вины не признал. Редактор «Нового мира» Симонов критику признал частично.

А в 1958 г. в президиум СП РСФСР были избраны и некоторые видные прогрессисты – А. Твардовский, Д. Гранин и М. Алигер, участвовавшая в выпуске «Литературной Москвы», но признавшая «ошибки».

К. Симонова все же сняли с поста редактора «Нового мира», но «реставрации» не наступило – на пост главного редактора вернули еще более радикального Твардовского. «Новый мир» не просто остался в прогрессистском фронте вместе с «Известиями», «Комсомольской правдой» и «Литературной газетой», но вскоре вышел в авангард этого фронта.

На III съезде советских писателей 18–23 мая 1959 г. проблемы, поднятые Померанцевым и Дудинцевым, а также в острой полемике вокруг них, уже спокойно обсуждались с высокой трибуны, а Дудинцев был даже избран делегатом съезда. Хрущев, хоть и покритиковал его творчество снова, но заявил, что Дудинцев – не противник советского строя. Хрущев подтвердил, что писатели сами должны разбираться со своими спорами, а не вмешивать в это дело высшее партийное руководство[124].

Кампания 1956–1957 г. показала, что в СССР возникла «резонансная культура», когда отдельные произведения вызывали сильнейший резонанс, невозможный в более плюралистичной культурной среде[125]. Авторитарная система контроля за литературой следила за соответствием произведения стандартам, а стандартное – малоинтересно для читателя. «Пробить» нестандартное произведение через многочисленные инстанции и рогатки цензуры было сложно, но возможно. И в силу его уникальности, одинокости в данный момент, именно к нему приковывалось внимание всей читающей публики. Произведение становилось ключевым событием общественной жизни, центром, вокруг которого велась полемика «партий».

В отличие от 1954 г., прогрессисты в 1957 г. не сдали позиций полностью, и были готовы продвигать их дальше. В то же время их противники становились все более разнородными, между ними также намечались разногласия. Однолинейный спектр (прогресситы–охранители) усложнялся. В рядах охранителей выделялось почвенничество, в среде прогрессистов намечалось различие либералов и демократов.

Доктор и революция

Страна не узнала тогда, что в 1956 г. готовилось еще более мощное наступление литераторов. Пока роман Дудинцева готовился к печати, шло мучительно трудное согласование другого романа, в тени которого «Не хлебом единым» был бы не крайностью, а центром, примером умеренности. «Новый мир» готовил к публикации роман Б. Пастернака «Доктор Живаго». Продвигая такую вещь, Симонов понимал, что рискует. Но Пастернак был заслуженным литератором, с его мнением считался сам Сталин. В тени «Доктора Живаго» можно продвинуть и другие смелые вещи. Но для этого произведение Пастернака следовало сделать «проходным».

В начале 1956 г. «Доктор Живаго» был анонсирован в передаче Московского радио. Пастернак добился невиданной рекламы своего романа. В апреле стихи из романа были опубликованы в «Знамени» с кратким изложением содержания всего произведения.

Процесс согласования текста зашел так далеко, а желание редакции выпустить роман в свет было настолько серьезным, что в мае было достигнуто соглашение с Пастернаком: сначала в «Новом мире» выйдет не весь «Доктор Живаго», к которому сохранялись как идеологические, так и художественные претензии, а его отдельные главы[126]. Это делало бы выход романа в СССР практически неизбежным, и в то же время облегчило бы дальнейшее преодоление цензуры. Сам роман был в принципе приемлемым, своего рода «Тихим Доном» интеллигенции. Можно было опубликовать даже антисоветские фрагменты (это и будет сделано чуть позднее), но при условии, что автор не станет настолько отождествлять себя с героем, который по советским меркам был скорее отрицательным. Но Пастернаку не хотелось хоть в чем–то осуждать своего героя.

В конце мая Пастернак передал рукопись романа «Доктор Живаго» С. Данжело – представителю итальянского издателя Фельтринелли. С. Данжело так описал разговор с Пастернаком: «Когда я подошел к цели моего визита — он казался пораженным (до этого времени он, очевидно, никогда не «думал», чтобы иметь дело с иностранным издательством)… Я дал понять, что политический климат изменился и что его недоверие кажется мне совсем неосновательным. Наконец он поддался моему натиску. Он извинился, на минуту скрылся в доме и вернулся с рукописью. Когда он, прощаясь, провожал меня до садовой калитки, он вновь, как бы шутя, высказал свое опасение: «Вы пригласили меня на собственную казнь»[127]. В этот момент Б. Пастернак круто изменил судьбу своего романа. Его публикация в СССР стала практически невозможной.

В дальнейшем С. Смирнов, председательствовавший на собрании писателей, исключавших из СП Б. Пастернака, объяснил, почему автор перекрыл путь своему детищу к изданию в СССР уже в момент передачи рукописи итальянцам. В случае издания после этого откорректированного текста романа «ренегат Фельтринелли… отпечатает с особым удовлетворением эти антисоветские места, и только это даст возможность за рубежом говорить, что вот – Пастернака заставили эти места срезать!»[128]

Когда в 1958 г. скандал разразился в полную силу, руководство СССР показало чудеса гласности, разрешив опубликовать антисоветские места, но с враждебными комментариями.

Своим шагом Б. Пастернак очень сильно «подставил» редакцию «Нового мира», и теперь К. Симонов засел за разбор романа с прямо противоположных позиций, чтобы не оказаться крайним за этот неприятный инцидент. Теперь нужно было подчеркнуть все, что неприемлемо. Письмо редакции, подписанное Б. Агаповым, Б. Лавреневым, К. Фединым, К. Симоновым, А. Кривицким, было отправлено Б. Пастернаку в сентябре 1956 г. Оно было по определению необъективно. Но об истории публикации романа как правило пишут необъективно. Пастернак – гонимый гений, и все, что тогда было написано о его романе критического – должно быть заклеймено. Как писал А. Галич, «мы поименно вспомним всех, кто поднял руку». Но, не разобрав аргументы редакции «Нового мира», понять мотивы сторон этого конфликта нельзя. Были ли критики Пастернака во всем не правы? И были ли их претензии неустранимы, если бы Пастернак не передал рукопись итальянцам?

Члены редколлегии категоричны: «Пафос Вашего романа — пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страданий, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически, или морально»[129]. Подставим вместо слова «интеллигенция» «казачество», и то же самое пристрастный критик может написать о «Тихом Доне». Но при всем скептическом настрое Пастернака эта книга не клевещет на революцию. Пастернак просто не желает ее восхвалять. Он – наблюдатель. До мая 1956 г. это была решаемая проблема – ничего не нужно было вычеркивать – разве что добавить к тому, что уже есть в романе. Например, расширить до сюжетной линии такой штрих: «Юрий Андреевич разыскал спасенного однажды партийца, жертву ограбления. Тот делал, что мог для доктора. Однако началась гражданская война. Его покровитель все время был в разъездах. Кроме того, в согласии со своими убеждениями этот человек считал тогдашние трудности естественными и скрывал, что сам голодает»[130].

Пастернак стремился написать честный роман о революции, об истоках советского общества. Для этого он выбирает лирического героя, стоящего вне борющихся партий. Однако это не человек склада М. Волошина, который молится за тех и других, спасая то белых, то красных. Доктор Живаго – не деятель, он пытается быть вне схватки, и враждебен той жизни, которая его в эту схватку вовлекает. В итоге и он уже не может быть честным наблюдателем. Чтобы остаться объективным в отношении революции, Пастернаку нужно было сохранить объективность в отношении своего доктора, показать и темную сторону того социального явления, которое символизирует Живаго. Но сделать это Пастернаку особенно трудно – ведь он и принадлежит к тому же социальному явлению, у них с доктором «классовое родство». Пастернак тоже стремится к экстерриториальности творца и считает именно свое творчество «оправданием эпохи».

В наше время автор имеет на это право, а критики – такое же право сказать все, что они об этом думают. Общество почти не замечает эти споры, а власть, равнодушная к ярким идеям, спокойно игнорирует их. Но в середине века, когда общество искало пути в будущее, а власть – возможности мобилизовать советских людей на новые свершения – все было иначе.

И спор о революции – это спор о начале начал. «Встающая со страниц романа система взглядов автора на прошлое нашей страны… сводится к тому, что Октябрьская революция была ошибкой, участие в ней для той части интеллигенции, которая ее поддерживала, было непоправимой бедой, а все происшедшее после нее — злом»[131]. Живаго может быть так и думает, но герой и автор – не одно и то же (это потом будут объяснять суду Синявский и Даниэль). Живаго – образ того же социального типа, что горьковский Клим Самгин, вполне вписавшийся в соцреализм. Но Самгин в итоге – не симпатичен автору, а Живаго – симпатичен. В этом и беда. Сделать героя отрицательным нельзя – он автобиографичен, поскольку роман завершается стихами Пастернака–Живаго. Но можно прописать революционный фон, объяснить, почему люди, подобные Пастернаку приняли режим (а ведь Пастернак принял даже сталинский режим и смог реализоваться именно в эту эпоху). И эта задача была легко решаема на пути автобиографичности без ущерба для совести Пастернака. Если же Живаго – не лирический герой Пастернака, то стоило лишь подчеркнуть это.

Революция является в романе как нечто случайное и катастрофичное. «Большинство героев романа, в которых любовно вложена часть авторского духа, — люди, привыкшие жить в атмосфере разговоров и революции, но не для кого из них революция не стала необходимостью. Они любят в той или иной форме поговорить о ней, но существовать они прекрасно могут и без нее, в их жизни до революции нет не только ничего нестерпимого, но и нет почти ничего отравляющего, хотя бы духовно, их жизнь. А иных людей, чем они, в романе нет (если говорить о людях, наделенных симпатией автора и изображенных хотя бы со схожей мерой глубины и подробности)»[132].

Во–первых, это не верно. Уже в дореволюционной части романа появляется образ будущего революционера Стрельникова. Во–вторых, ничего антисоветского и антиреволюционного в этой части нет – интеллигенция наслаждается жизнью, сидя на вулкане – такова правда жизни. Пастернак пишет не о рабочих и крестьянах, которые в соответствии с официальным мифом должны были жить ожиданием революции. То, что этим ожиданием не живет богема – даже соответствует «правильной линии». Так что здесь мы имеем дело с придирками. Следовательно, в этой части роман был вполне «проходимым» (особенно, если бы Пастернак дописал пару страниц про революционные настроения – в духе своих прежних произведений).

Революция несет доктору бедствия, и это – символ: «Думается, что мы не ошибемся, сказав, что повесть о жизни и смерти доктора Живаго в Вашем представлении одновременно повесть о жизни и смерти русской интеллигенции, о ее путях в революцию, через революцию и о ее гибели в результате революции»[133]. Это обобщение верно в принципе, но спотыкается о важную деталь: доктор умирает не во время революции и гражданской войны, а спустя годы. Государство (в лице одного из персонажей) даже позаботилось о месте Живаго под солнцем. Смерть Живаго символизирует уход со сцены старого поколения интеллигенции, а не интеллигенции как таковой.

Публицист Д. Быков настаивает, что доктор Живаго – «олицетворение русского христианства, главными чертами которого Пастернак считает жертвенность и щедрость»[134]. О времена, о нравы, о нынешние биографы! Олицетворением Православия объявлен человек, изменяющий жене, да еще и подводящий под это теоретическую основу. Интересно, что коммунисты из редакции «Нового мира» объяснили нынешним апологетам доктора, почему герой Пастернака далек не только от коммунистической, но и от христианской морали (в этом эти два мировоззрения одинаково далеки от либеральной этики, которую ныне пытаются отождествить с Православием): «Пожалуй, трудно найти в памяти произведение, в котором герои, претендующие на высшую одухотворенность в годы величайших событий, столько бы заботились и столько бы говорили о еде, картошке, дровах и всякого рода житейских удобствах и неудобствах, как в Вашем романе»[135].

Итак, доктор и его окружение символизируют интеллигенцию, пытавшуюся остаться в стороне от революции. Они – «лишние люди», они – «вне Цели» (по Синявскому). К чему же они стремятся? «Они не стяжатели, не сладкоежки, не чрезмерные любители житейских удобств, все это им нужно не само по себе, а лишь как база для беспрерывного и безопасного продолжения духовной жизни.

Какой? Той, которой они жили раньше, ибо ничто новое не входит в их духовную жизнь и не изменяет ее. Возможность привычно продолжать ее, без помех со стороны, является для них высшею, не только личною, но и общечеловеческой ценностью, и поскольку революция упрямо требует от них действий, позиции, ответа на вопрос «за» или «против», постольку они в порядке самообороны переходят от ощущения своей чуждости революции к ощущению своей враждебности к ней». Критики смешивают доктора с грязью истории: «вот «ищущая истину одиночка» превращается в интеллигентного мешочника, желающего продолжить свое существование любыми средствами, вплоть до забвения того, что он врач, вплоть до сокрытия этого в годы всенародных бедствий, болезней, эпидемий…»[136]

Современный биограф–апологет Пастернака в принципе подтверждает версию его критиков об эгоизме героя, который оправдан автором: «Доктор Живаго» — книга о том, как логика судьбы, частная логика биографии поэта организует реальность ради того, чтобы на свет появились шедевры — единственное оправдание эпохи. Вся русская революция затеялась для того (или если угодно, потому), что Юрия Живаго надо было свести с Ларой, чтобы осуществилось чудо их уединенной любви в Варыкине, чтобы написаны были «Зимняя ночь», «Свидание» и «Рождественская звезда»[137]. Если бы эти три стихотворения были единственным достижением эпохи – тогда и Живаго, и его апологеты были бы правы. Но если это не так, то эта философия – гиперэгоизм.

Среди революционных бедствий и воинствующего коллективизма доктор формулирует свой социальный идеал: «В том, сердцем задуманном, новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством божьим, нет народов, есть личности», — говорит доктор Живаго на одной из страниц романа, говорит еще безотносительно к своему будущему существованию в годы гражданской войны»[138]. Кредо доктора Живаго – индивидуализм и персонализм. А это – уже не просто обсуждение роли интеллигенции в революции. Это – программа для либеральной интеллигенции 50–70–х гг. ХХ в.

И это – точка размежевания уже не с персонажем, а с автором: «В Вашем представлении доктор Живаго – это вершина духа русской интеллигенции.

В нашем представлении – это ее болото»[139].

Рецензия редсовета «Нового мира», при всей своей критичности и понятном «социальном заказе», оставляет все же впечатление некоторой двойной игры. Авторы рецензии так подробно пересказывают, каким образом Пастернак представляет революцию озверением, что трудно избавиться от ощущения – они хотят донести крамольные мысли Пастернака хотя бы до будущих поколений. Даже не будучи согласными с этой картиной полностью.

Как интеллигенты, члены редколлегии «Нового мира» с антипатией относились к цензуре, они стремились сохранить для истории весь роман Пастернака (даже если его придется публиковать с купюрами). Нет лучшей возможности сохранить рискованные места, чем перечислить их в документе, обреченном на вечное хранение в архиве. А значит, на публикацию в будущем. Но в 1956 г. никто не думал, что этот, в общем секретный по своему жанру документ будет опубликован в центральной печати всего через два года.

Передача романа на Запад и последовавший за этим отказ «Нового мира» напечатать его не привели к немедленным громам и молниям на голову Пастернака. Государство еще пыталось предотвратить скандал, воздействовать на Фельтринелли… Но роман – не воробей, вылетит – не поймаешь.

В ноябре 1957 г. «Доктор Живаго» вышел в Италии, и началось его триумфально–ажиотажное шествие по миру. В 1958 г. он был выдвинут на Нобелевскую премию. Пошел обратный отсчет грандиозного скандала – роман, достойный Нобелевской премии, не может быть опубликован в СССР[140].

В мае 1958 г. вопрос о публикации романа обсуждался на Секретариате СП, причем прогрессисты предлагали даже опубликовать его, но с комментариями. Однако это предложение было уже неприемлемым. Запад не мог стать судьей в отечественных литературных спорах.

23 октября 1958 г. Пастернак получил приглашение прибыть на вручение Нобелевской премии. По настоянию партийно–государственного руководства К. Федин потребовал от Пастернака отказаться от премии, но писатель отклонил это предложение. Коса нашла на камень, и началось испытание – что прочнее.

Федин жаловался Чуковскому, что Пастернак подставил интеллигенцию: «Теперь–то уж начнется самый лютый поход против интеллигенции». Биограф Пастернака Д. Быков считает это «демагогическим штампом»[141]. Вольно ему рассуждать полвека спустя. Тут нужно выбирать одно из двух – или в СССР была «реставрация», все тот же сталинизм, или только демагоги могли бояться «лютого похода», поскольку бояться было нечего – будто на дворе не 1958, а 1998 год. В действительности не верны оба предположения Д. Быкова – интеллигенция потому и боялась реставрации, что режим был авторитарный, но все же еще уже не сталинский.