72913.fb2
Таким образом, японский солдат сознательно формировался как нерассуждающий инструмент агрессии, весьма эффективный в бою, презирающий смерть и абсолютно преданный своей стране, армии и ее командованию. Милитаристское сознание находило очень мощное религиозное подкрепление, так что сама смерть в бою для самурая являлась самостоятельной, высшей ценностью.
В 1939 г. в Монголии нашим войскам пришлось воевать с отборными, так называемыми императорскими частями японской армии. Вот какую оценку этому противнику дал Г.К.Жуков: «Японский солдат, который дрался с нами на Халхин-Голе, хорошо подготовлен, особенно для ближнего боя. Дисциплинирован, исполнителен и упорен в бою, особенно в оборонительном. Младший командный состав подготовлен очень хорошо и дерется с фанатическим упорством. Как правило, младшие командиры в плен не сдаются и не останавливаются перед «харакири»».[122]
Следует отметить, что Г.К.Жуков всегда выступал против недооценки противника, говорил о том, что нельзя унизительно отзываться о враге, потому что в итоге получается неправильная оценка собственных сил. Эту же мысль мы находим в стихотворении К.Симонова «Танк», посвященном халхин-гольским событиям:
Мнение комкора Г.К.Жукова о японцах перекликается со свидетельствами младшего и среднего командного состава, участвовавшего в боях на Халхин-Голе. Так, командир полка майор И.И.Федюнинский, (в Великую Отечественную — прославленный генерал) перед боевой операцией рассказывал молодым, только что прибывшим в часть офицерам, что представляют собой японские солдаты. «Особо подчеркнул, что в плен японцы не сдаются и, попав в критическую ситуацию, кончают жизнь самоубийством. Ночью, в дождь, туман самураи особенно активны. В такое время и при такой погоде они бесшумно подползают к нашим окопам, снимают зазевавшихся часовых, пробираются в тыл и внезапно открывают огонь, создавая видимость окружения. Нередко группы японских солдат, переодетые в форму нашей или монгольской армии, проникают в глубокий тыл и совершают диверсии.
— Что касается офицеров японской армии, — продолжал Федюнинский, — похвалить не могу. Подготовлены слабо, действуют по шаблону, проявляют растерянность при всякой неожиданности. Танки и артиллерия у японцев хуже наших. А вот авиация неплохая…».[124]
Кстати, японских асов называли «дикими орлами», и они имели к тому времени двухлетнюю практику войны в Китае.[125] Для наших летчиков бои на Халхин-Голе начались крайне неудачно, в первый месяц потери были огромны, и лишь после того, как прибыла новая техника и летный состав, имевший опыт воздушных боев в Испании, советской авиации удалось изменить соотношение сил в свою пользу.[126]
В словах И.И.Федюнинского обращает на себя внимание упоминание многих приемов и способов ведения боевых действий, известных еще по русско-японской войне: ночные вылазки, отвлекающие маневры, попытки посеять панику и т. п. Очевидно, корнями они уходят в национальные, еще самурайские боевые традиции и опыт, по образцу воспроизводившиеся и в войнах XX века.
Среди примеров японской военной хитрости были как шаблонные, часто повторяющиеся, так и весьма неожиданные. Об одном из таких нестандартных эпизодов вспоминает ветеран боев на Халхин-Голе бывший командир батареи Н.М.Румянцев:
«В воскресенье 13 августа [боец] Епифанов, наблюдая в стереотрубу, доложил:
— Товарищ лейтенант, вдоль японских окопов прогуливается раздетая женщина.
Я подошел к стереотрубе. Действительно, по брустверу японской траншеи взад и вперед неторопливо и вызывающе-нагло прохаживалась молодая нагая женщина. Она ходила минуты две-три, затем исчезла в траншее. За это время с японской стороны прозвучало несколько одиночных выстрелов.
Через полчаса позвонил командир батальона…
— Видели приманку? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — В седьмой роте от огня снайперов погибли два бойца, в восьмой — один. Высунулись посмотреть и поплатились жизнью.
Это был очередной трюк японцев, предвидеть который было трудно. Выпустив раздетую женщину, японские снайперы ловили на мушку любопытствующих зевак».[127]
Примечательно и такое важное обстоятельство, отличавшее советско-японский конфликт от русско-японской войны: если в войне с царской Россией Япония строго соблюдала нормы международного права в обращении с военнопленными, то в конфликте с СССР она не считала себя ими связанной. Поэтому обычной практикой были пытки и смертная казнь японцами советских военнопленных. По свидетельству уже упомянутого Н.М.Румянцева, его подчиненные лично убедились в том, что японцы зверски расправлялись с красноармейцами и командирами, попавшими к ним в плен, когда однажды во время боя противник окружил окоп, где находились четыре бойца во главе с лейтенантом. «Пятерка храбрецов отстреливалась до последнего патрона. Однако самураям удалось ползком приблизиться к окопу и забросать его гранатами. Оглушенные взрывами, израненные осколками, наши воины были захвачены в плен. Японцы связали пленных проволокой, положили их на землю и в тело каждого вбили по несколько десятков винтовочных гильз. Тело лейтенанта Зуева, кроме того, было изрублено тесаками… Сняв каски и стиснув зубы, мы минутой молчания почтили память своих однополчан».[128]
В то же время японское командование использовало эти факты для «воспитания» своих солдат, что должно было подкрепить общую установку кодекса самурая о невозможности сдачи в плен. Им внушалось, что подобная участь ожидает и их самих в советском плену. «Во время боя на горе Баян-Цаган были взяты в плен два раненых японских солдата, — вспоминает бывший военврач В.В.Фиалковский. — Им велели снять брюки, чтобы осмотреть и перевязать раны, но японцы категорически отказались снимать одежду, сопротивлялись и плакали. Все же их заставили это сделать, осмотрели и перевязали раны. Тут выяснилась причина их страха: оказывается, офицеры им внушали, что русские всем пленным отрезают половые органы».[129]
На передовой образ врага-японца складывался не только из контактов и наблюдений за ним в сугубо боевой обстановке, но и в различных бытовых ситуациях, отражающих уклад жизни этого чужого народа, его национальные и культурные традиции. Так, весьма часто советским бойцам приходилось сталкиваться с абсолютное непонятным, чуждым русским (христианским) традициям, явлением: японцы не погребали своих убитых солдат в земле, а предавали их огню. Так, в мемуарах участников халхин-гольских событий постоянно встречаются подобные примеры: «Впереди в долине горели костры, от которых ветер доносил тошнотворный запах: японцы сжигали на кострах трупы погибших».[130]
Конечно, о быте японцев, их обычаях и традициях советские бойцы могли получать сведения, как правило, лишь косвенным путем: при наступлении захватывались позиции противника, где находились не только военные сооружения и техника, но и жилища с оставленными в них вещами. Вот одно из характерных свидетельств того времени: «К вечеру мы встали на позиции по соседству с уничтоженной японской батареей… Я подошел к одному из орудий: горы стреляных гильз, в погребах — сотни снарядов. Окопы полного профиля, их стенки выложены мешками с песком. Позади батареи добротные землянки для личного состава с надежными железобетонными перекрытиями… Я вошел в землянку… На земляных нарах, оплетенных ивовыми прутьями, лежали циновки, одеяла, шинели зелено-желтого цвета с офицерскими знаками различия. На одной из дощатых стен висела сабля. На полу валялись фотографии, открытки с видом горы Фудзияма, котелки, маленькие мешочки с сушеной рыбой и галетами, водочные бутылки, фигурки идолов. Среди этого хлама выделялся своим красочным оформлением иллюстрированный журнал. Этот журнал я взял с собой и после окончания боев показал переводчику. Оказывается, это был журнал «Кингу», в котором описывались различные подвиги самураев».[131]
Лишь немногим красноармейцам удавалось непосредственно увидеть, а точнее — подглядеть поведение японцев в их обычном фронтовом быту. Поскольку из попадавших в японский плен практически никто не оставался в живых, такие сведения могла приносить только разведка. Вот, например, какая картина предстала перед нашими бойцами, пробравшимися в расположение неприятеля:
«За передним краем противника увидели такую картину: в долине горели многочисленные костры. Возле них группами сидели солдаты. Японцы варили ужин. Мы этому не удивились, так как знали, что кухонь в передовых пехотных частях японской армии нет и каждому солдату выдается на руки паек из риса, сахара, галет, чая и сушеной рыбы. Справа в глубоком котловане пылал огромный костер: японцы сжигали трупы своих солдат и офицеров, погибших в дневном бою.
Послышались звуки восточной музыки… За высоткой в глубоком котловане стоял легкий шатрового типа домик с открытой сценой. Он был освещен фонарями. На высоком дощатом настиле танцевали красочно разодетые гейши. Перед этой импровизированной сценой за маленькими столиками, сплошь уставленными бутылками, сидели японские офицеры. Никто не ел и не пил, все внимательно смотрели на сцену, попыхивая короткими трубками.
Притаившись в кустах караганника, мы какое-то время наблюдали за происходившим. Вот музыка смолкла. Гейши закончили танец и поклонились. Среди офицеров поднялся шум. На сцену полетели трубки, портсигары и другие предметы. Подобрав все это, гейши ушли за сцену».[132]
Это выступление своеобразных (на японский национальный манер) «фронтовых бригад» должно было показаться нашим бойцам весьма необычным: в Советской Армии «культурный досуг» в боевых условиях стал практиковаться лишь в годы Великой Отечественной войны (выездные концерты артистов и т. п.). В сравнительно недолгом (четырехмесячном) конфликте в центре «дикой» Азии, в глубине территории чужой страны, подобная практика и не могла получить распространение: в отличие от японцев, СССР не создавал постоянных наступательных плацдармов, а его боевые части в Монголии не успели «обжиться» и обзавестись хозяйством.
В целом, у непосредственных участников боевых действий 1938–1939 гг. было достаточно фактов для формирования образа японцев как опасного и жестокого, умелого и опытного врага, не только относящегося к чужой культуре, но и во многом непонятного. Эта его «загадочность» была связана как с фактическим отсутствием массовых контактов между гражданами двух стран, так и с весьма ограниченным культурным кругозором рядовых советских бойцов. Поэтому непосредственно полученные ими в ходе боевых действий опыт и информация о противнике далеко не всегда могли быть верно истолкованы. В самом советском обществе такой неискаженной информации было еще меньше. Японцы воспринимались через идеологический фильтр средств массовой информации, а также организованных властью массовых митингов протеста и демонстраций «против японских милитаристов». В результате элемент мифологичности оказался в этот период не меньшим, а может быть, и большим, чем в русско-японской войне начала века. Вместе с тем, в главном Япония в советском массовом сознании оценивалась достаточно верно: несмотря на свое поражение, она воспринималась как опасный и коварный потенциальный противник, готовый нанести удар, как только для этого представится благоприятная возможность.
Разгром японских войск в районе озера Хасан в 1938 г. и в Монголии в 1939 г. нанес серьезный удар по пропагандистскому мифу о «непобедимости императорской армии», об «исключительности японского воинства». Американский историк Дж. Макшерри писал: «Демонстрация советской мощи на Хасане и Халхин-Голе имела свои последствия, она показала японцам, что большая война против СССР будет для них катастрофой».[133] Вероятно, понимание этого оказалось для Японии основным сдерживающим фактором в период 1941–1945 гг. и одной из главных причин того, что с началом Великой Отечественной Советский Союз был избавлен от войны на два фронта.
Впрочем, это вовсе не означает, что после своего поражения в «номон-ханском инциденте» Япония не готовилась к новому нападению на СССР. Даже подписанный 13 апреля и ратифицированный 25 апреля 1941 г. пакт о нейтралитете между двумя странами носил, по мнению японского руководства, временный характер, дающий возможность обезопасить свои северные границы, «следить за развитием обстановки» и спокойно «набираться сил», чтобы «в нужный момент» нанести Советскому Союзу внезапный удар.[134] Вся внешняя политика Японии в этот период, в особенности активное сотрудничество с союзниками по Тройственному пакту — Германией и Италией, свидетельствует о том, что она просто выжидала наиболее благоприятного момента. Так, военный министр Тодзио неоднократно подчеркивал, что вторжение должно произойти тогда, когда Советский Союз «уподобится спелой хурме, готовой упасть на землю», то есть, ведя войну с Гитлером, ослабнет настолько, что на Дальнем Востоке не сумеет оказать серьезного сопротивления.[135] Однако прибывший в начале июля 1941 г. из Европы и убежденный в превосходстве сил Германии и ее неизбежной победе над СССР генерал Ямасита был настроен более решительно. «Время теории «спелой хурмы» уже прошло… — заявлял он. — Даже если хурма еще немного горчит, лучше стрясти ее с дерева».[136] Он опасался, что Германия победит слишком быстро, и тогда осторожная Япония может опоздать к разделу «пирога»: ненасытный союзник, не считаясь с интересами Страны Восходящего Солнца, сам захватит Сибирь и Дальний Восток, ранее обещанные азиатской империи в качестве платы за открытие «второго фронта».
Однако война на советско-германском фронте приняла затяжной характер, и Япония так и не решилась предпринять против СССР прямых военных действий, хотя в нарушение пакта о нейтралитете постоянно задерживала и даже топила советские пароходы. В связи с этим в период с 1941 по 1945 г. Советское правительство 80 раз выступало с заявлениями и предупреждениями по поводу японских провокаций.[137] По опыту зная коварство соседа, на дальневосточных рубежах страны приходилось держать несколько армий в полной боевой готовности, в то время, когда на западе нужна была каждая свежая дивизия.
В ноябре 1943 г. в Тегеране на конференции глав государств антигитлеровской коалиции в ряду других решался вопрос о ликвидации очага войны на Дальнем Востоке. Советская делегация дала союзникам согласие вступить в войну против Японии сразу после разгрома гитлеровской Германии. На Ялтинской конференции в феврале 1945 г. это согласие было закреплено секретным соглашением, согласно которому СССР возвращал себе Южный Сахалин и прилегающие к нему острова, восстанавливал права на аренду Порт-Артура и эксплуатацию Китайско-Восточной и Южно-Маньчжурской железной дороги, получал Курильские острова.[138] Таким образом, Портсмутский мирный договор 1905 г. полностью терял свою силу.
5 апреля 1945 г. правительство СССР денонсировало советско-японский пакт о нейтралитете от 13 апреля 1941 г. После капитуляции Германии, 26 июля на Потсдамской конференции от имени США, Англии и Китая было опубликовано обращение, в котором Япония также призывалась к безоговорочной капитуляции. Требование было отклонено. При этом премьер-министр Судзуки заявил: «Мы будем неотступно продолжать движение вперед для успешного завершения войны».[139]
8 августа 1945 г., выполняя союзнические обязательства, Советский Союз заявил о своем присоединении к Потсдамской декларации и сообщил японскому правительству о том, что с 9 августа будет считать себя в состоянии войны с Японией. Началась Маньчжурская наступательная операция.
В общей сложности Советский Союз выставил на поле боя полтора миллиона войск, которым противостояла полуторамиллионная Квантунская армия. Кстати, командовал ей генерал Отодзо Ямада, имевший опыт войны 1904–1905 гг. в качестве командира эскадрона.[140] Вопреки прогнозам западных стратегов о том, что на разгром Квантунской армии СССР потребуется не менее шести месяцев, а то и год, советские войска покончили с ней за две недели.[141]
2 сентября 1945 г. на американском линкоре «Миссури» состоялось подписание акта о безоговорочной капитуляции Японии. Вторая мировая война закончилась.
В своей речи, в тот же вечер произнесенной по радио, И.В.Сталин напомнил об истории непростых взаимоотношений нашей страны с Японией с начала XX века, подчеркнув, что у советских людей имеется к ней «свой особый счет». «…Поражение русских войск в 1904 году в период русско-японской войны оставило в сознании народа тяжелые воспоминания, — заявил Верховный Главнокомандующий. — Оно легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот, этот день наступил».[142]
Эта оценка, данная лидером Советского государства в условиях его высшего военно-политического триумфа и в значительной мере окрашенная в государственно-националистические тона, в тот момент была полностью созвучна настроениям страны, в которой «пролетарский интернационализм» был провозглашен официальной идеологией. Эта идеология формально сохранялась, но практика Второй мировой войны со всей очевидностью показала, что «пролетариат» враждебных стран (фашистской Германии и всех ее сателлитов, в том числе и Японии) отнюдь не готов прийти на помощь своему «классовому союзнику». И в официальной пропаганде, и в массовых настроениях идеи защиты и торжества национально-государственных интересов СССР как преемника тысячелетнего Российского государства были доминирующими. И это обстоятельство следует учитывать как важнейшую часть общей ситуации восприятия противника в последней в XX веке русско-японской войне.
В целом эта ситуация отличается несколькими важными особенностями, характеризующими как состояние субъекта и объекта восприятия, так и его обстоятельства. Прежде всего, весь контингент, участвовавший в боевых действиях на Дальнем Востоке, четко делился на две основные категории: участников боев против фашистской Германии, и «дальневосточных сидельцев» — большой группировки, все четыре года Великой Отечественной простоявшей на границе на случай японского нападения. Последние в большинстве своем не имели боевого опыта, но являлись свидетелями многочисленных японских провокаций, были лучше информированы о потенциальном противнике и его реальной силе, опыте и коварстве. Лучше разбирались они и в природно-климатических условиях, особенностях местности и т. п. Ветераны боевых действий на западе, напротив, имели большую практику сражений, но не разбирались в местных особенностях. У них был самый высокий боевой дух, но он нередко переходил в «шапкозакидательские» настроения. Ведь советский солдат вышел победителем из тяжелейшей многолетней войны на европейском театре военных действий. После такого могучего противника, как фашистская Германия, японцы, которых, кстати, не так давно «побили» на Хасане и Халхин-Голе, в массовых армейских представлениях и не рассматривались как враг достаточно серьезный. Вероятно, последнее обстоятельство не раз негативно сказалось в ходе дальневосточной кампании. В частности, недостаточно учитывались особенности пустынной местности, а в результате на ряде участков плохое водоснабжение армии повлияло на эффективность передвижения и боеспособность отдельных частей.
В целом же в соотношении сил (хотя количественно оно было примерно равным) превосходство советской стороны оказалось безусловным. Особенно это проявилось в техническом обеспечении, боевом опыте и моральном духе войск. Армия на Дальний Восток пришла опытной, отмобилизованной, с настроением победителя и желанием как можно быстрее вернуться к мирной жизни. Однако бои ей предстояло вести в глубине чужой территории, преодолевать десятилетиями создававшиеся укрепрайоны, продвигаться в незнакомой местности с неблагоприятными климатическими условиями. Да и противник был значительно опытнее, чем в конце 1930-х годов: уже много лет японская армия вела успешные боевые действия на море, на суше и в воздухе против американских, британских и других вооруженных сил. Так что «двухнедельная» военная кампания отнюдь не оказалась для нашей армии легкой прогулкой, как сегодня нередко пытаются представить в западной историографии.
Об ожесточенности этой войны и ее опасности для советских солдат свидетельствует и такой факт, как широкое распространение именно на этом этапе боевых действий феномена «камикадзе». Не случайно именно он лучше всего запечатлелся в памяти участников тех событий и чаще всего отмечается советскими мемуаристами.
В нашей и японской трактовке это явление имеет различное толкование. Мы понимали под «камикадзе» любых японских «смертников», независимо от рода войск, к которым они принадлежали, а японцы — только вполне определенную их часть. И «камикадзе» в официальном, более узком понимании (как летчики, таранящие боевые корабли противника, следуя лозунгу «Один самолет за военный корабль!»), и в более широком (как все солдаты-смертники) — сугубо японское явление, уходящее корнями глубоко в историю, в национальные и религиозные особенности страны. Согласно легенде, в конце XIII века внук Чингисхана Хубилай пытался завоевать Японию, но его корабли уничтожил тайфун — «священный ветер» («божественный ветер»), «камикадзе». Через семь лет попытку повторили — и снова тайфун разметал монгольские корабли. Так и возник этот термин, а от него в XX веке — движение добровольцев-смертников.[143]
В действительности оно подразделялось на ряд категорий. К собственно «камикадзе» относились элитные летчики-самоубийцы, призванные топить боевые корабли противника. Первый вылет «камикадзе» был произведен 21 октября 1944 г. на Филиппинах. О распространении явления свидетельствует то, что за период войны на Тихом океане их усилиями было осуществлено 474 прямых попадания в корабли ВМС США или близких взрывов у их бортов. Однако эффективными оказались не более 20 % вылетов «камикадзе». По американским данным, они потопили 45 боевых кораблей, а повредили около 260.[144]
В конце войны получило широкое распространение и движение «тейсинтай» («ударные отряды»), к которым относились человеко-торпеды «кайтэн», управлявшиеся вручную, начиненные взрывчаткой катера «сине», парашютисты-смертники, человеко-мины для подрыва танков, пулеметчики, приковывавшие себя цепью в дотах и дзотах, и т. п.[145] Причем наши войска сталкивались преимущественно с «сухопутными» категориями японских смертников.
Однако впервые советские солдаты столкнулись с этим феноменом еще 3 июля 1939 г. в боях за сопку Баин-Цаган на Халхин-Голе. Японцы бросались на краснозвездные танки с минами, связками гранат, поджигали их бутылками с горючей жидкостью. Тогда от огня вражеской артиллерии и солдат-смертников в тяжелейшем бою советская танковая бригада потеряла почти половину боевых машин и около половины личного состава убитыми и ранеными.[146]
Новая, еще более тяжелая встреча с «ударными отрядами» предстояла нашим войскам в августе 1945 г. в Маньчжурии во время боев с Квантунской армией. Вот как вспоминает об этом участник боев на Хингане А.М.Кривель: «В бой были брошены спецподразделения — японские «камикадзе». Они занимали по обе стороны Хинганского шоссе ряды круглых окопов-лунок. Их новенькие желтые мундиры резко выделялись на общем зеленом фоне. Бутылка с сакэ [рисовой водкой — Е.С.] и мина на бамбуковом шесте тоже были обязательными атрибутами «камикадзе». Мы кое-что слышали о них, этих фанатиках, одурманенных идеей «Великой Японии»… Но живых «камикадзе» не видели. А вот и они. Молодые люди, чуть старше нас. Полурасстегнутый воротничок, из-под которого выглядывает чистое белье. Матовое, восковое лицо, ярко-белые зубы, жесткий ежик черных волос и очки. И выглядят-то они совсем не воинственно. Не зная, что это «камикадзе», ни за что не поверишь. Но мина, большая, магнитная мина, которую даже мертвые продолжают крепко держать в руках, рассеивает все сомнения».[147]
Следует отметить, что подвиги «камикадзе» прославлялись всеми средствами японской пропаганды, и число таких добровольцев-смертников стремительно росло. В Квантунской армии из «камикадзе» была сформирована специальная бригада, кроме того их отряды были в каждом полку и батальоне. В задачу смертников входило взорваться вместе с танком, самоходным орудием, убить генерала или высшего офицера. При отступлении японские войска часто оставляли их в тылу противника, чтобы сеять там панику.
Как же описывают действия «камикадзе» в Маньчжурии сами японцы? «Один танк вспыхнул, — вспоминает бывший японский офицер Хаттори. — Другие, развернувшись в боевой порядок, упрямо двигались вперед. Это и были те самые «Т-34», которые овеяли себя славой в боях против германской армии. Они, используя складки местности, заняли оборону. Было видно, как из укрытия по соседству с русскими выскочили несколько японских солдат и побежали по направлению к танкам. Их тут же сразили пулеметные очереди. Но вместо убитых появились новые «камикадзе». С криками «банзай!» они шли навстречу своей гибели. На спине и груди у них была привязана взрывчатка, с помощью которой надо было уничтожить цель. Вскоре их трупами была устлана высота. В лощине горели три подожженных ими русских танка…».[148]
Нельзя сказать, чтобы действия «камикадзе» принесли серьезные результаты. Они так и не сумели сдержать наступающую лавину советских войск. А метод борьбы со «священным ветром» нашелся быстро и оказался простым и эффективными: на броню танков садились десантники и расстреливали в упор из автоматов поднимающихся с миной смертников.[149]
Интересно, как оценивали феномен «камикадзе» ретроспективно, уже после войны, в своих мемуарах советские военные: «Тысячи японцев становились смертниками. Смертники — чисто японское изобретение, порожденное слабостью техники Японии. Там, где металл и машина слабее иностранных, — Япония вталкивала в этот металл человека, солдата, будь то морская торпеда, предназначенная для взрыва у борта вражеского судна, или магнитная мина, с которой солдат бросается на танк, или танкетка, нагруженная взрывчатым веществом, или солдат, прикованный к пулемету, или солдат, оставшийся в расположении противника, чтобы, убив одного врага, покончить с собой. Смертник в силу своего назначения может произвести лишь какой-то один акт, к которому готовится всю свою жизнь. Его подвиг становится самоцелью, а не средством достижения цели…».[150]
Сравнивая действия «камикадзе» с подвигами советских солдат, сознательно жертвующих собой в тяжелую минуту боя ради спасения товарищей, мемуаристы подчеркивают, что для советского воина важно было «не только убить врага, но и уничтожить их как можно больше», и, будь у него хоть какой-нибудь шанс сохранить жизнь «во имя будущих боев», он, безусловно, постарался бы выжить. И вот вывод, который делается из этого сравнения: «Японский смертник — самоубийца. Жертвующий собой советский солдат — герой. Если же учесть, что японский смертник до осуществления своего назначения получает повышенное содержание, то окажется, что его смерть — оплата расхода, произведенного на него при жизни. Так тускнеет ореол, который пыталась создать вокруг этого явления японская пропаганда. Смертник — это пуля, она может сработать только один раз. Смертничество — свидетельство авантюрности, дефективности японской военной мысли».[151]
Но такая оценка мемуаристами феномена «камикадзе» несколько упрощена: это явление связано со спецификой национальных традиций, культуры, менталитета, религиозных установок японцев, не вполне понятной представителям российской культуры, тем более в советский, атеистический период. Смесь буддизма и синтоизма, культ воина в самурайской традиции, почитание императора, представления об избранности Страны Восходящего Солнца, — все это создавало предпосылки для особого рода фанатизма, возводимого в ранг государственной политики и военной практики.
Становились смертниками только добровольцы, которых собирали в отдельные отряды и специально готовили. Перед боем они обычно писали завещания, вкладывая в конверт ноготь и прядь волос, — на тот случай, если не останется праха солдата, чтобы похоронить его с воинскими почестями. Что же двигало этими людьми? В одном из завещаний смертников сказано: «Дух высокой жертвенности побеждает смерть. Возвысившись над жизнью и смертью, должно выполнять воинский долг. Должно отдать все силы души и тела ради торжества вечной справедливости». Другой «камикадзе» обращается к своим родителям со словами: «Высокочтимые отец и мать! Да вселит в вас радость известие о том, что ваш сын пал на поле боя во славу императора. Пусть моя двадцатилетняя жизнь оборвалась, я все равно пребуду в извечной справедливости…».[152]