72913.fb2 Противники России в войнах ХХ века (Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Противники России в войнах ХХ века (Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Интересно и то, как отразились в немецкой исторической памяти отдельные важные аспекты войны. Например, восприятие противника, — как западных стран, так и СССР: «В отношении советских армий и после поражения продолжали сказываться антисоветские стереотипы, — отмечает Р.Рюруп. — Страх и ужас по отношению к советским войскам были распространены в значительно большей степени, чем в отношении англичан или американцев. Действительно, в первые дни прихода Красной Армии ее бойцами допускались значительные эксцессы, ограбления, насилие. Но публицист Э.Куби не ошибался, когда, оглядываясь назад заявлял, что советские солдаты могли бы вести себя и как «карающая небесная рать», руководствуясь одной лишь ненавистью к немецкому населению. Многие немцы более или менее определенно знали, что именно произошло в Советском Союзе, и поэтому опасались мести или расплаты той же монетой… Немецкий народ в действительности может считать себя счастливым — его не постигло правосудие».[317]

В этом контексте примечательна распространенная мифология относительно массового изнасилования немецких женщин советскими военнослужащими при якобы отсутствии подобных фактов в зоне наступления западных союзников. Эта тема в контексте общего давления на Россию активно муссируется в западных СМИ. Так, в год 60-летия Победы «…на Западе во всю мощь пропагандируется новая книга британского военного историка Макса Гастингса «Армагеддон: Битва за Германию, 1944–1945», посвященная преступлениям Советской Армии против мирного населения Германии и немецких военнопленных. Историк рисует буквально ритуальное возмездие, чинимое Советской Армией проигрывавшим войну немцам, и даже называет его «первобытным «изнасилованием» целой нации»».[318]

Однако мораль войны — совершенно иная, нежели мораль мирного времени. И оценивать те события можно только в общем историческом контексте, не разделяя, и уж тем более не подменяя причину и следствие. Нельзя ставить знак равенства между жертвой агрессии и агрессором, особенно таким, целью которого было уничтожение целых народов. Фашистская Германия сама поставила себя вне морали и вне закона. Стоит ли удивляться актам стихийной мести со стороны тех, чьих близких она хладнокровно и методично уничтожала в течение нескольких лет самыми изощренными и изуверскими способами?

Однако руководство Советской Армии принимало решительные меры против насилий и бесчинств по отношению к немецкому населению, объявляя такого рода действия преступными и недопустимыми, а виновных в них лиц предавая суду военного трибунала вплоть до расстрела.[319] В то же время, если мы обратимся к документам немецкой стороны, то увидим, что еще до начала войны против СССР было заранее объявлено, что «в борьбе с большевизмом нельзя строить отношения с врагом на принципах гуманизма и международного права»,[320] тем самым изначально допускались любые нарушения международного права в будущих отношениях германских войск к мирному населению и советским военнопленным.

Как один из многочисленных примеров программных заявлений немецкого руководства процитируем Указ Гитлера как Верховного Главнокомандующего вермахта от 13 мая 1941 г. о военном судопроизводстве на войне с Советским Союзом: «За действия против вражеских гражданских лиц, совершенные военнослужащими вермахта и вольнонаемными, не будет обязательного преследования, даже если деяние является военным преступлением или проступком… Судья предписывает преследование деяний против местных жителей в военно-судебном порядке лишь тогда, когда речь идет о несоблюдении воинской дисциплины или возникновении угрозы безопасности войск».[321] Или вспомним знаменитую «Памятку немецкого солдата» (ставшую одним из документов обвинения на Нюрнбергском процессе), где звучали такие «гуманные» призывы: «Помни и выполняй: 1)…Нет нервов, сердца, жалости — ты сделан из немецкого железа… 2)…Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик… 3)…Мы поставим на колени весь мир… Германец — абсолютный хозяин мира. Ты будешь решать судьбы Англии, России, Америки… уничтожай все живое, сопротивляющееся на твоем пути… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир».[322] В этом состояла политика фашистского руководства Германии по отношению к «расово неполноценным народам», к числу которых оно относило и славян.

В отношении немецкого населения или военнопленных советское руководство никогда не ставило перед своей армией такого рода задач. Следовательно, мы можем говорить именно о единичных (особенно по сравнению с действиями немецкой стороны) нарушениях международного права в ведении войны. Причем, все эти явления были стихийными, а не организованными, и со всей строгостью пресекались советским армейским командованием.

Между тем, документы показывают, что в западных зонах оккупации отнюдь не было той идиллии, образ которой сегодня внушается немецкому, да и всему западному сознанию. В докладе 7-го отделения Политотдела 61-й армии 1-го Белорусского фронта от 11 мая 1945 г. «О работе американской армии и военных властей среди немецкого населения» сообщалось: «Американским солдатам и офицерам запрещено общаться с местным населением. Этот запрет, однако, нарушается. За последнее время было до 100 случаев изнасилования, хотя за изнасилование получается расстрел».[323] Особенно отличились американские негритянские части. В конце апреля 1945 г. немецкий коммунист Ганс Ендрецкий, освобожденный из тюрьмы западными союзниками, сообщал о положении в зоне Германии, оккупированной американскими войсками: «Большая часть оккупационных войск в районе Эрлангена до Бамберга и в самом Бамберге были негритянские части. Эти негритянские части расположились, главным образом, в тех местах, где оказывалось большое сопротивление. Мне рассказывали о таких бесчинствах этих негров как: ограбление квартир, отнятие предметов украшения, разорение жилых помещений и нападения на детей. В Бамберге перед зданием школы, где были расквартированы эти негры, лежали три расстрелянных негра, которые несколько времени тому назад были расстреляны военно-полицейским патрулем за то, что напали на детей. Но также и белые регулярные американские войска проделывали подобные бесчинства…».[324] Однако вопрос о «бесчинствах Красной Армии» против немецкого населения сегодня раздувается на Западе до мифических размеров, тогда как отнюдь не менее масштабные аналогичные явления со стороны западных армий, — которые отнюдь не имели под собой такой психологической основы, какая была у советских солдат, чей народ пережил все ужасы фашистской агрессии и оккупации, — замалчиваются и отрицаются.

Забывается и поведение в сходных ситуациях граждан стран Восточной Европы, которые проявляли по отношению к побежденным немцам куда большую жестокость, чем наступавшие советские части. Так, в секретном докладе заместителя наркома внутренних дел, уполномоченного НКВД СССР по 1-му Белорусскому фронту И.Серова наркому внутренних дел Л.П.Берия от 5 марта 1945 г. отмечалось, что «со стороны военнослужащих 1-й польской армии отмечено особенно жестокое отношение к немцам»,[325] а в политдонесении политотдела 4-й танковой армии начальнику Политуправления 1-го Украинского фронта генерал-майору Яшечкину от 18 мая 1945 г. «Об отношении чехословацкого населения к немцам» сообщалось, что «За время пребывания в Чехословакии бойцы и офицеры наших частей были неоднократно очевидцами того, как местное население свою злобу и ненависть к немцам выражало в самых разнообразных, подчас довольно странных, необычных для нас формах… Все это объясняется огромной злобой и жаждой мести, которое питает чехословацкий народ к немцам за все совершенные преступления… Злоба и ненависть к немцам настолько велики, что нередко нашим офицерам и бойцам приходится сдерживать чехословацкое население от самочинных расправ над гитлеровцами».[326] Подробное перечисление и описание этих «необычных по форме» расправ (сжигание живьем на кострах, подвешивание за ноги, вырезание на теле свастики, и т. п.) мало отличается от того, что творили в оккупированных ими странах сами немцы. Однако столь буквальное исполнение ветхозаветного принципа «око за око, зуб за зуб», судя по документам, вызывало недоумение и неприятие у советских солдат, которые в понимании справедливого возмездия в большинстве своем исходили из принципа, что «не должны уподобляться немцам».[327]

Таким образом, сегодня на Западе и в Восточной Европе негативное отношение к русским целенаправленно подогревается и культивируется, в том числе искажением исторической памяти о Второй мировой войне: вытесняется память о советском солдате как освободителе и спасителе пострадавших от фашизма народов и внедряется фальсифицированный образ жестокого захватчика, «почти на полвека оккупировавшего восточно-европейские страны».[328]

В России в «образе войны» тоже присутствует такой важный компонент как «образ врага». Учитывая, что в XX веке русские дважды сталкивались в смертельной схватке с немцами в двух мировых войнах, образ врага-Германии является весьма устойчивым элементом национальной памяти, причем как на уровне массового обыденного сознания, так и в сфере художественного осмысления исторического опыта.

Особое отражение проблема формирования «образа врага» нашла в произведениях художественной литературы о Великой Отечественной войне, авторами которых были писатели-фронтовики. Наряду с документами личного происхождения, советская военная проза выступает в качестве весьма полезного и информативного источника прежде всего потому, что в ней отражается восприятие противника как «чужого», отношение к нему как к носителю иной ценностной шкалы, иных мировоззрения, традиций и самой культуры.[329] По этим литературным произведениям и созданным в них запоминающимся «образам врага» можно, в частности, проследить послевоенную эволюцию отношения к бывшему противнику в общественном сознании наших соотечественников.

И здесь нельзя не обратиться к словам Константина Симонова, весьма чуткого к исторической правде, который утверждал, что врага ни в коем случае нельзя «принижать», «оглуплять», потому что это принижает в первую очередь тех, кто с ним сражался.

«Да, нам далась победа нелегко.Да, враг был храбр.Тем больше наша слава»,[330] —

вот, пожалуй, суть этой позиции, выраженная им в поэтической форме еще в период событий на Халхин-Голе. «Я никогда не принадлежал к людям, считающим, что нужно принижать врага, даже самого кровавого, приуменьшать его силу или отказываться признавать за ним, что в нем действительно есть — ум или храбрость, или упорство отчаяния»,[331] — записал он в 1945 г. и всю жизнь — и в военных корреспонденциях, и в дневниках, и в романах, — следовал этому принципу, изображая противника с подчеркнутой объективностью, правдиво и точно, без того презрительного высокомерия, которое обычно свойственно пропаганде в целом и политической сатире в частности и является отличительной чертой такого источника, как листовки и периодическая печать.

Хотя сам Симонов и утверждал, что при работе над трилогией «Живые и мертвые» в его задачи не входил «показ немцев», но признавал при этом, что «ощущение врага, ощущение того, как менялся этот враг в ходе войны, что они, немцы, делали с нашими людьми, отношение наших людей к немцам в разные периоды войны — это, как мне кажется, в романе все есть».[332] И это действительно так. Приведем для примера две коротких, но весьма выразительных «портретных зарисовки» пленных немцев.

В романе «Солдатами не рождаются», посвященном заключительному этапу Сталинградской битвы, К.Симонов рассказывает о взятом в бою немецком командире батальона, который всем своим поведением («как жив остался, непонятно»: «докладывали, что стрелял до последнего», «парабеллум из рук выбили»; и в плену держится с достоинством, на допросе «говорить не желает») не может не вызывать уважения. И, глядя на него, Синцов (а точнее, писатель от имени своего героя) размышляет об отношении к немцам как к противнику вообще:

«Вот они сидят — комбат против комбата, батальон на батальон! Раньше так не было, раньше так немцы в плен не попадали. А когда попадали такие, как этот, возились с ним, как с писаной торбой… Сразу во фронт везли… То прежнее, смешанное с ненавистью уважение к немцам, нет, не к немцам, а к их умению воевать, которое было и у него, и у других, всегда было, как бы там не писали про немцев, что они вонючие, паршивые фрицы, а все равно было, потому что сам себя не обманешь, — это уважение надломилось у него еще в Сталинграде. И не в ноябре, когда мы перешли в наступление, а еще раньше, в самом аду, в октябре, когда немцы, казалось, уже разрезали дивизию и чуть не скинули в Волгу, а все-таки не разрезали и не скинули!.. Нельзя сказать, что до этого не верили в себя. И до этого верили, но не в такой степени. А в октябре не только намного больше поверили в себя, но и тем самым стали намного меньше верить в немцев, то есть не в них, а в их умение воевать. Одно за счет другого, вполне естественно! Так было, так есть, так будет дальше… Вот сидишь сейчас перед этим немцем и уже не веришь, что он может оказаться сильнее тебя. И не потому, что он сейчас пленный… И вообще эти мысли не о нем лично…»[333]

Но и «личное» отношение к немцу в эпизоде присутствует, а через него — тревожное и ясное предчувствие, что оставшиеся годы войны будут совсем нелегкими: «Он [Синцов] снова посмотрел на немца и вдруг подумал: «А может, сидит сейчас и радуется, что жив, в плену и все позади. У них, в котле, все равно теперь перспектива одна: если не плен — смерть…» Но лицо немца — худое, сильное, замкнутое, спокойно-ненавидящее — ничем не подтверждало этой мысли. Нет, не рад, что в плену. Чувствуется, когда бывают рады, а у этого не чувствуется. Они еще сила, такие, как этот, с ними еще нахлебаешься горя…»[334]

Заканчивается эпизод тем, что так и не заговорившего на допросе пленного отправляют в вышестоящий штаб, но он, вероятно, считает, что его ведут на расстрел:

«Немец встал. Синцов видел, как на секунду в его глазах мелькнуло отчаяние; показалось, что сейчас, испугавшись, дрогнет, взмолится и начнет отвечать на вопросы. Но немец не дрогнул и не взмолился. Отвел глаза, поднял голову, расправил плечи, как перед смертью, и пошел из землянки впереди ординарца.

— Сильный фриц, — сказал Левашов, когда немец и ординарец вышли. — Люблю таких!

— Д-даже любите? — сказал Гурский.

— Люблю, когда не сопливых, а таких, как этот, в плен берем. Значит, еще на одного меньше…»[335]

Среди многоликих образов немцев, разбросанных по всей трилогии (это и солдаты-перебежчики, и пленный генерал, и врач из захваченного в Сталинграде немецкого госпиталя, и антифашисты из комитета «Свободная Германия», и др.), обращает на себя внимание еще один (на первый взгляд, незначительный и второстепенный, но в действительности очень характерный для творчества Симонова в его стремлении к психологической точности и достоверности) — из романа «Последнее лето», посвященного освобождению Белоруссии. В боях под Могилевом взят в плен немецкий капитан-танкист, которого на ходу допрашивает командующий армией Серпилин: «Немца подвели. Теперь он стоял в двух шагах от Серпилина, между двумя автоматчиками, обезоруженный, с черной расстегнутой кобурой парабеллума на ремне слева, с рыцарским железным крестом на шее, с лицом, темным от пороховой копоти, как у наших; тоже еще не остывший, весь перевернутый, перекрученный после боя. Плечи и руки подергиваются, словно ему холодно, но стоит прямо, даже голову задрал вверх. Молодой и с рыцарским крестом».[336] И вот после многих важных вопросов, заданных пленному для получения от него показаний, Серпилин задает еще один, казалось бы, случайный:

«— Почему сдались в плен?

— Мой дивизион перестал существовать, а я был обезоружен.

— Дрался до конца, ничего про него не скажешь, — подтвердил Ильин».[337]

И этот уважительный комментарий советского офицера, подчиненные которого захватили немца, доказывает, что вопрос командарма вовсе не случаен: перебежчиков и добровольно сдавшихся в плен презирают не только свои, но и чужие. Окажись пленный трусом, его показания, вероятно, поставили бы под сомнение, сочтя их желанием угодить победителю, чтобы спасти свою жизнь.

Еще одно важное обстоятельство. В своих сочинениях Константин Симонов не раз обращал внимание на то, как следует правильно использовать подлинный «язык эпохи», в том числе и в отношении противника. Он не раз критиковал недобросовестных публикаторов, пытавшихся при переиздании произведений военных лет делать в них купюры и замены, исходя из новой политической коньюнктуры: «Я считаю, что надо пресекать любые попытки менять задним числом тогдашнюю фразеологию, в частности, там, где написано «немцы», заменять это на «враги», «фашисты» и т. д., — подчеркивал он. — Такой тогда была фразеология, такой она и должна остаться на страницах «Литературного наследства». Мы в то время называли врага и фашистами, и немцами, как когда. И в том, что называли его и так, и эдак, была — особенно в первый период войны — своя историческая закономерность, с которой не стоит бороться задним числом, тем более, что под всеми материалами стоят даты, и каждому понятно, что о многом могли писать и писали иначе, чем сейчас».[338]

Пожалуй, наиболее яркий и глубоко человечный «образ врага» был создан Вячеславом Кондратьевым в его первой повести «Сашка», опубликованной в феврале 1979 г. в журнале «Дружба народов» и сразу ставшей хрестоматийной. Автор опирается на реальную историю, рассказанную ему одним ветераном вскоре после войны, в 1947 г. Этот человек оказался в той же ситуации, в какую позднее поставил своего героя Кондратьев: он захватил в плен «языка», на допросе тот, верный солдатской присяге, отказался давать показания, и командир батальона, только что потерявший любимую женщину, приказал бойцу расстрелять пленного. Реальный человек выполнил приказ, не рассуждая, но и через пять лет после происшедшего продолжал вспоминать этот случай, прокручивая мысленно свой поступок и пытаясь «переиграть» ситуацию заново, найти выход, который не сумел найти тогда.[339] Герой Кондратьева — молодой солдат Сашка — этот выход находит: своим поведением он вынуждает комбата отменить отданный сгоряча приказ. В этом психологически сложном, напряженном и драматичном эпизоде действуют три главных фигуры — Сашка, комбат и немец, причем каждый со своим, очень сильным характером, и каждый из них, включая немца, вызывает у читателя уважение и сочувствие.

«Шел Сашка позади немца, но и со спины видно — мается фриц, хотя виду старается не подавать, шагает ровно, только плечами иногда передергивает, будто от озноба. Но, когда поравнялся с ним Сашка, кинул взгляд, лица немца не узнал, так обострилось оно, построжало, посерело… Губы сжатые спеклись, а в глаза лучше не глядеть… Если раньше относился Сашка к своему немцу добродушно-снисходительно, с эдакой жалостливой подсмешкой, то теперь глядел по-другому, серьезней и даже с некоторым уважением — блюдет свою солдатскую присягу фриц, ничего не скажешь. Только обидно, что зазря все это, ведь за неправое дело воюет! И захотелось Сашке сказать: «Эх, задурили тебе голову! За кого смерть принимать будешь? За Гитлера-гада! Эх ты…» — однако не сказал, понимая, не до слов сейчас, не до разговоров, когда такое страшное впереди».[340]

Сашка видел много смертей, «но цена человеческой жизни не умалилась от этого в его сознании». Ему «не по себе от свалившейся на него почти неограниченной власти над другим человеком». Ему не просто жаль немца — он чувствует ответственность за него. Ведь он сам захватил его в рукопашном бою, а потом показал советскую листовку, где немецким солдатам, попавшим в плен, гарантировалась жизнь. «Пропаганда», — буркнул на это немец, а Сашка возмущенно доказывал, что «правда», а теперь вдруг оказался обманщиком, потому что «вышло, что брехня эта листовка»… Но для Сашки — это по-прежнему правда и он отстаивает эту правду, как умеет: спорит с комбатом, оттягивает исполнение приговора, пытается найти кого-то, кто может отменить приказ… Он сильно рискует: за неподчинение командиру ему грозит трибунал, а то и расстрел на месте. И было бы за кого — за «паршивого фрица»! Но за то время, что Сашка провел рядом с немцем, он успел увидеть в нем не врага, а обычного человека, и его «ненависть к фашистам почему-то не переносилась на этого вот пленного»…

«Впервые за всю службу в армии, за месяцы фронта столкнулись у Сашки в отчаянном противоречии привычка подчиняться беспрекословно и страшное сомнение в справедливости и нужности того, что ему приказали. И еще третье есть, что сплелось с остальным: не может он беззащитного убивать. Не может, и все!

Остановился Сашка. Приставил ногу и немец. Близко стоят друг против друга. Поднял голову немец, глянул на Сашку пустыми, неживыми уже глазами, и предсмертная тоска, шедшая из них, болью хлестнула по Сашкиному сердцу… Отвернулся он и, забыв, что есть у него фрицевские сигареты, набрал в кармане махры, завернул цыгарку, прижег… Потом очнулся и протянул немцу его пачку. Тот помотал головой, отказался, и понял Сашка, почему: небось решил, что последняя перед смертью эта сигарета, и не захотел этой милости.

— Кури, кури… — не убирал Сашка пачку.

Немец опять вскинулся, и пришлось Сашке принять его взгляд, а лучше бы не видеть… Померкшие глаза и мука в них: чего тянешь, чего душу выматываешь? Приказ есть приказ, ничего тут не поделаешь, кончай скорей… Так или не так понял Сашка его взгляд, но обдал он его такой тоской, что впору и себе пулю в лоб».[341]

По сути, Кондратьев ставит вопрос о том, как обязанность солдата на войне убивать врага не должна смешиваться с «правом на убийство» и его нравственным оправданием. В его статье, опубликованной уже после того, как писатель ушел из жизни, сказано: «Как интересно мне было бы повидать тех [немецких] солдат, кто стоял тогда и оборонял деревни под Ржевом… Мы стреляли друг в друга, но не по нашей солдатской воле начата была война, и у меня нет никаких других чувств к ним, кроме солдатской солидарности в той общей беде, постигшей нас в то время: мы принимали одинаковые муки и тяготы фронтовой жизни, мерзли от холода, голодали, когда не было подвоза, стонали от боли ранений, беспокоились за судьбы родных, переживали гибель своих товарищей и… умирали сами… Нет, солдаты не виноваты в войнах, они лишь выполняли свой долг. Пришло время признать, что каждый солдат на переднем крае — мученик и страдалец».[342] Но к пониманию этого он пришел лишь спустя несколько десятилетий после войны, в сущности, уже пожилым человеком. И то, что «Сашка» был написан в конце 1970-х, видимо, тоже не случайно. Раньше его бы просто не поняли и не приняли, потому что еще не были готовы к такому взгляду на «образ врага»: слишком живы были в памяти события военных лет. И этот «новый взгляд», сама возможность его появления в послевоенном советском обществе на определенном этапе развития, безусловно, может служить источником по изучению исторической памяти народа о Второй мировой войне, — того, как именно менялась эта память по мере удаленности во времени самого исторического события.

* * *

В феврале 2005 г., накануне 60-летия Победы, Институтом социально-политических исследований РАН было проведено крупномасштабное межрегиональное социологическое исследование «Ветераны о Великой Отечественной войне». В тематическом блоке, посвященном отношению к немцам, ответы распределились следующим образом. На вопрос «Какие чувства испытывали советские люди к немцам в годы войны?» 53 % респондентов назвали «ненависть к немецким фашистам», 24 % — «ненависть ко всем немцам», 18 % — «ненависть к солдатам и офицерам вермахта», 5 % затруднились ответить. На вопрос «Какие чувства испытываете Вы к бывшему противнику сейчас?» самый большой процент ответов — 58 % — был — «никаких», «ненависть» назвали 15 %, «сострадание» (!) — 17 %, «уважение» — 9 %, и только 1 % респондентов не смогли ответить на этот вопрос. Ответы на еще два вопроса оказались более дифференцированными. Так, на вопрос «Могут ли русские и немцы быть друзьями?» 56 % участвовавших в опросе российских ветеранов войны ответили положительно, 13 % отрицательно и 31 % затруднились ответить. Наконец, когда респондентов спросили «Есть ли у Вас желание встретиться с бывшими противниками?», 15 % подтвердили, что желали бы такой встречи, 60 % ответили, что такого желания не имеют, и 25 % затруднились ответить на этот вопрос.[343]

Естественно, что память ветеранов, переживших все ужасы войны, отличается от исторической памяти последующих поколений, которые уже не воспринимают события прошлого столь личностно и остро. В совместном интервью Президента России с Федеральным канцлером ФРГ Г.Шрёдером газете «Бильд» от 7 мая 2005 г. В.В.Путин сказал: «Даже в самый тяжелый период войны руководство СССР призывало население не идентифицировать всех немцев с нацистами: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается». И это не было пропагандой. Это убеждение подавляющего большинства советских граждан… Немецкий народ во многом стал тогда жертвой политической безответственности своих тогдашних руководителей. Он был отравлен нацистской идеологией и втянут в кровавую бойню… Но … ненависть и ожесточенность, возникшие вследствие германской агрессии и установившиеся на оккупированных территориях, преодолеть было очень не просто. Для этого потребовалось время и немалые усилия политиков и миллионов людей как в Германии, так и в нашей стране, чтобы вернулись чувства уважения и взаимной симпатии, веками существовавшие между нашими народами. И я с полным основанием могу сказать, что именно граждане Советского Союза, несмотря на все пережитое, смогли простить… При этом в некоторых других странах мира… многие граждане к такому примирению так и не пришли». А канцлер Шредер подчеркнул, что «…ввиду ужасов войны германо-российское примирение до сих пор остается политическим чудом».[344]

Следует подчеркнуть и то обстоятельство, что люди, в наибольшей степени влияющие сегодня на историческую память, — политики, идеологи, журналисты, ученые, — принадлежат преимущественно к поколениям детей и внуков участников и современников Второй мировой войны. Следствия этого противоречивы: с одной стороны, отсутствие непосредственного опыта участия в тех драматичных событиях позволяет более спокойно и рационально подходить к их оценке; с другой, — существует опасность и даже тенденция забвения и искажения образа войны и стоящей за ним исторической правды. Речь не только о «неинформированности», но и об отсутствии мотивации сохранить правду об уже далеком прошлом, о стремлении подменить истину такой интерпретацией, которая выгодна в рамках современной политической и иной конъюнктуры.

Глава IIIФинляндия как военный противник советского государства

Советско-финское военное противостояние в XX веке является весьма благодатным материалом для изучения формирования образа врага. Причин тому несколько: и сложная предыстория конфликта, и его трехэтапная динамика, и оригинальные послевоенные отношения.

Сначала нужно учесть исторический контекст взаимоотношений двух народов-соседей, «весовые категории» которых на весах истории несопоставимы. С одной стороны, великая русская нация с тысячелетней государственностью, имперскими традициями, огромной территорией, развитой культурой мирового значения, с мощными индустрией и армией, крупными городскими центрами. С другой стороны — маленький финский народ, живущий на окраине европейской Ойкумены, в лесах и болотах, на северном пограничье между Россией и Швецией, никогда, вплоть до 1918 г. не имевший своей государственности, но долго являвшийся предметом раздора и раздела двух своих более развитых и сильных соседей. Сначала Финляндия была провинцией Швеции, а потом стала «военным трофеем» и окраинной провинцией Российской Империи. Поэтому для финнов отношения с великим соседом были во многом судьбоносными и ключевыми, и они, как и сама Россия и ее народ, весьма значимы для финского самосознания.

Финляндия — маленькая страна, и хотя она является соседом России, финны, отношения с которыми были малозначимыми и переферийными, занимают скромное место в русском историческом сознании. Это не немцы, французы, англичане и турки: все эти народы и их страны были самостоятельными субъектами истории, в том числе много воевали против России, угрожая даже самому ее существованию. И немало повлияли на Россию — ее политику, экономику, культуру. Поэтому о них у всех русских есть какое-либо представление (достаточно подробное) и мнение (плохое или хорошее).

О Финляндии в России большинство людей, кроме жителей пограничных с ней регионов, почти всегда мало что знало и думало, за исключением очень коротких периодов истории. Причина проста: Финляндия была объектом мировой истории — предметом дележа великих держав — Швеции и России. Сначала она была отвоевана Россией у Швеции, причем самим финнам, во-первых, были дарованы автономия с правами, которых больше в Российской Империи ни у кого не было (русские об этом могли только мечтать); во-вторых, к Великому княжеству Финляндскому была присоединена — в качестве подарка от Александра I — Выборгская губерния, отвоеванная у Швеции еще Петром I. Причем, несмотря на то, что Финляндия занимала особое, можно сказать, привилегированное положение в Российской Империи, финский национализм и сепаратизм расцвел уже в конце XIX века.

Затем, после Октябрьской революции 1917 г. Финляндии была дарована государственная независимость Советской Россией. А в «благодарность» Финляндия сразу же стала проявлять шовинистические «великодержавные», агрессивные по отношению к восточному соседу устремления, с претензией на территории, которые ей никогда по праву не принадлежали. Вооруженные формирования Финляндии, едва успевшей стать независимой, участвовали в интервенции против Советской России, стремясь удовлетворить свои непомерные территориальные притязания, причем не только на Карелию, но и на ряд исконно русских земель, вплоть до Мурманска, Архангельска и даже Петрограда.

Следует учесть также идеологический контекст взаимоотношений и взаимовосприятия двух народов с 1918 г. и все 1920–1930-е годы: хотя Советская Россия и предоставила Финляндии независимость, две страны воспринимали друг друга через призму классовой ненависти. Причем, если для советских людей доминирующим был образ «белофиннов», «буржуев и помещиков», подавивших свой революционный пролетариат, то в Финляндии представляли СССР как оплот «красного бандитизма» и «большевистской угрозы» ее буржуазной государственности и частной собственности ее элиты. Стоит добавить и стойкую русофобию финских политиков и общества в целом.

Когда территориальным (в том числе вооруженным) притязаниям Финляндии был дан отпор, ее правящая элита готова была — в 1920-е — 1930-е годы — заключить союз против России то с Англией, то с Германией, да хоть с самим дьяволом, лишь бы реализовать свои аннексионистские планы. Так что и так называемые (финнами) «Зимнюю войну» и «Войну-Продолжение» нужно видеть именно в этом контексте. Как и послевоенное их отражение и в официальной финской историографии, и в искусстве, и в финском массовом сознании, — с явной тенденцией оправдать соучастие в войне на стороне Гитлера и даже неуклюже «скрыть» союз с фашистской Германией.

Естественно, при всей периферийности и малозначимости Финляндии в российской жизни, войны с ее участием не могли не отразиться на восприятии у нас соседней страны и ее народа. Причем, далеко не лучшим образом, так что даже интенсивная советская пропаганда, внедрявшая в массовое сознание образ «дружественной Финляндии», не могла стереть из национальной исторической памяти тот факт, что финны участвовали в интервенции против Советской России в период Гражданской войны, совершали вооруженные провокации в 1920-е годы, были союзниками Гитлера во Второй мировой войне, оккупировали часть приграничной территории и стали пособниками фашистов в одном из самых трагических для советского народа эпизодов войны — блокаде Ленинграда.[345] То есть Финляндия непосредственно виновна в гибели сотен тысяч наших соотечественников, в том числе мирных жителей Карелии и Ленинграда. При этом в российском сознании по отношению к маленькому соседу куда меньше негативных чувств, нежели у финнов к русским, и уж тем более нет и следа той ненависти, которые испытывают к России наиболее «горячие финские парни».

Становление независимой Финляндии и ее отношения с Советской Россией

На отношение российского общества и армии к финнам еще до революции существенное влияние оказывало привилегированное положение Финляндии в Российской Империи. В начале XX века к нему добавилось полное освобождение в 1905 г. финляндских подданных от воинской повинности, что породило глухую неприязнь значительной части населения Империи, ведущей тяжелую войну с Японией, особенно со стороны тех, кто сам служил в армии, и их родственников. Эта неприязнь еще более усилилась в 1914 г.: «В обстановке начавшейся мировой войны необычная привилегия порождала в русском обществе постоянные упреки в адрес финляндцев в том, что они, не участвуя в военных действиях, намерены уцелеть за чужой счет».[346]

Существенным фактором взаимоотношений являлись усилившиеся в начале века националистические и сепаратистские настроения в Финляндии, особенно характерные для финской элиты и образованной части молодежи. Наиболее явно они проявились в тяжелую для России пору — в условиях столкновения с Центральными державами. «Начавшуюся в августе 1914 г. Первую мировую войну и вступление в нее Германии приветствовала наиболее радикальная часть финнов. Это дало второе дыхание активизму — движению в пользу решительных действий против России с позиций крайнего национализма. Надеясь получить независимость, активисты желали поражения России в Первой мировой войне и активно способствовали победе Германии».[347] Финский фактор, естественно, постарались использовать в своих интересах военные противники России. Так, 6 августа 1914 г., спустя несколько дней после начала Первой мировой войны, немецкий посол в Стокгольме Франц фон Райхенау получил указание от рейхсканцлера «вступить в контакт с влиятельными политическими деятелями Финляндии с целью привлечения их на сторону Германии. В случае успешного исхода войны финнам было обещано создание автономной буферной республики Финляндии».[348]

В ходе войны сепаратистские и антирусские тенденции в Финляндии усиливались. Например, в конце 1916 г. старший военный цензор Гельсингфорса штабс-капитан Казанцев докладывал, что настроение жителей края «тревожное, выжидательное», что общество «живет слухами, причем неблагоприятные для нас принимают в большинстве случаев с особым злорадством и удовольствием».[349]