70664.fb2
- Я Моршанского уезду... Город Моршанский знаешь? Не знаешь, а у нас там собор знаменитый. Собор у нас там - вы-со-та!.. Его ведь выше Ивана Великого купцы наши умудрили возвесть; туды-сюды - хвать, запрещение: выше Ивана Великого не смей!.. Так его и сгадили весь план: купол обкорнали весь, и венциальные окна - ни к чему по четыре с половиной аршина, а их по двенадцати надо было аршинов: четыре сажня, ты то пойми!.. У нас дьякон там был, Краснопевцев, - как хватит "Многая лета", так и стекла вон. Ну, конечно, во всю силу голоса ему воспрещали... Из себя страсть какой видный, грива - во-о!.. И, бывалыча, всегда он пьян: купечество - всякому лестно, как такого дьякона не угостить?.. Побыл у нас год, а его к архиерею, побыл у архиерея год, а его в святейший синод требуют... Теперь небось такой шишкой стал, - сзаду богу намолишься.
Рассказал о дьяконе, - пошли монахи, потом какой-то помещик Можаров, потом казачьи лошади...
И к тому времени, как подошел потный Назар к кухне, Федор сидел уже на пороге, рядом с Зиновьей, Ваняткой и огоньком, и говорил мирно о кладах:
- Чабан один барашку пас... На дудочке себе играет на кургане, - это под самой Керчью, Золотая гора называется; сидит, - и сидеть ему очень удобно на плите на такой - каменная плита, гладкая; сидит раз, а тут, значит, дожжем ее подмыло, не очень уж она плотно к земле припавши; бу-ултых он с ней в яму, - скрозь земь провалился, пропал. Ищут-поищут хозявы чабана - барашка есть, а чабан пропал. Что за оказия, чабана нет? Барашка - вся чисто целая, а его и духу-звания нет. Вот другого наняли. А барашка, - где ее стан, она привычная, прет средь дня на Золотую гору, одна к одной головами, в круг, как ей обыкновение... Только этот новый подходит - голос человечий. Откуда это из ямы голос человечий подается? "Ты кто там?" "Чабан". - "Как туда попал?" - "То-се". Бежит новый к своим хозявам-грекам: вон, где он проявился, - сквозь землю провалился, шабаш! Те - хитрые веревки, лопаты, да туда. Оказалась пещера, в пещере - два гроба, а возле колодец, цыбарка на цепе, а дальше, спустя место, ворота... Со скольких это годов - никто не знает. Ну, конечно, кувшины такие старинные, золото, серебро. Вот какие, значит, вещи подходящие - это они, греки, себе обшарили все: пожалуйте теперь желающая полиция клад опечатывать... А сами в Керчи домов себе понакупили двухэтажных.
- Да, говорится, - двухэтажный, а заместо того - бумажный, - вставляет Назар.
- Ты вот говоришь, а теперь по Митридат-горе ребята ходят, землю мелкую собирают, просевают: монетки находят золотые. А то есть такие турки, - чем занимаются, никому это неизвестно, а небось богато живут: со щупами ходят. Как день, они щупы в руки - палки такие вострые - и идут, по горе ходят, так, будто прогулка это у них, а сами хитро землю щупают: может, где подастся поглубже. Подалась - вот и готово дело: заметку поставят, ночью кирки на плечи, гайда на это место... Мало находят, что ли? А не хочешь, тетка у моей жены в Керчи погреб себе копала, две генуецких вазы нашла: одна ваза золотая - полнехонька с золотом, другая серебряная - с серебром полна. Не скажу, что она раньше того бедная была: по двадцати тысячев на трех сыновей положила, а как эти вазы еще - так она на дочь - со-рок тысячев!.. Жена моя службу у ней имела, горничной, а когда вместо кухарки. Она ей: "Вот дом приставский (взял под залог три тысячи, а отдавать - наворовать не поспел), вот этот дом, а при доме сад (хороший, четь десятины!) - вам с мужем, корову куплю вам, - живите". А она, стерва... в нашем быту гнуться надо, а у ней с теткой недостаток разговору вышел, из-за бабьих пустяков не помирились, - она от тетки по щеке получила, да сдачи ей. Та ее, конечно, за хвост на улицу... Вот почему у нас бедность.
- Да у тебя и жены-то нет, хромой, что врешь все?
- Как нет? Здесь нет, - в Керчи есть. С другим печником живет, - вот уж, почитай, лет пятнадцать она с ним... Я в это дело не вникаю: хочет он с нею жить, значит, мог он с ней ладу добиться, - ну, и живи.
И подмигивает Федор одним глазом.
- Ты что это мне все про клады? - сурово спрашивает Назар.
- Что?.. Думаешь - не бывает?.. Э-э, брат!
- Ты за кладом хочешь? Поспешай-поспешай, а то другой кто найдет... Поспешай.
Удивляется Федор:
- От моей хромоты мне теперь на Палац-гору? Эк ты, умен!.. Мое теперь дело пустынное, ровное... Раньше таким бы манером...
- Клад - вот он клад! - с азартом стучит себя пальцем по лбу Назар. Ежели у кого шарик работает!.. Две руки тебе даны, вот это тебе кла-ад!.. Ты только на людей не тянись, не нагоняй лени - вот тебе клад!.. Ах-ах, народ!
Федор смотрит на него, не понимая, отчего он так осерчал. Когда люди серчают возле него, ему тоскливо, и кажется, что он голоден и хочется выпить водки.
- Поднеси-ка мне рюмочку, - подмигивая, примирительно тихо говорит он Назару. - И ежели две, то еще того лучше... И, может, есть у тебя огурец малосольный закусить.
Стоят они друг против друга, один молодой, сухоскулый, весь подобранный, легкий, другой - носатый, колченогий, сильно обработанный долгими рядами лет: запах от него грязный и пьяный, руки у него дрожат; кладет кирпич "на кантик" - ложится "на плац".
Но Зиновья смотрит на Федора любовно, достает ему водку, рюмку, морщинистый огурец. Простые русские бабы любят угощать и потчевать, и в то время как Назар отвернулся, глядит в окно на море, барабанит пальцами в подоконник, Зиновья, синеглазая, улыбается Федору, грешному, пьяному. Простые русские бабы почему-то матерински любят неправильных мужиков.
Есть какая-то на земле своя солнечная правда, человеку этого не дано знать, человек только чувствует это смутно, когда вдруг возьмет да поверит сказке о том, например, что никогда не разлюбит, никогда не состарится, никогда не умрет. Сядьте здесь, на большой высоте над морем, избочите голову, как это делают птицы, тогда все вам покажется новым; забудьте, что влево верст за сто такой-то город, вправо верст за сто - такой-то: пусть будет только светлое яркое море перед вами и вы, и на море вон один, вон другой, вон третий, точно в другом мире - так далеко, как лебеди белые, белеют баркасы-парусники. Крикните им вдруг: "Эй, кораблики!" Громче кричите: "Эй, кораблики! Вы куда это плывете, кораблики?" Пусть они выплыли из какой-нибудь зачарованной страны, пусть плывут они в страны, совсем неслыханные, пусть паруса у них вечные, мачты вечные, матросы вечные... Пусть не будет хотя бы для них одних так обидно мала земля... "Эй, кораблики!"
Для сна после обеда Федор не выбирал места: он лег позади кухни в тени так, как был, прямо на землю, только лицо обернул фартуком, чтобы не кусала муха.
И сразу мягка, и тепла, и родна ему стала земля.
А Назар внизу около дачи. Здесь все требует его глаза: и молодые павлонии, у которых от горной сухой земли и солнца каждый день колпачками беспомощно обвисают широкие клейкие листья: нужно их напоить, как усталых рабочих коняг; и виноград, у которого сочные доходные чубуки выгнало длиннее, чем в сажень: нужно сделать ему широким ножом вторую чеканку; кисти в наливе: нужно осыпать их вторично серой. И нужно выбелить густо известью толь на крыше беседки в нижнем саду и залепить трещины в цементных ступеньках лестницы, чтобы не расселись совсем.
- Положили прямо на глину бетон, ах, гады, - ковыряя ногтем трещину, говорил Зиновье Назар. - А для бетону глина - да это же чистый яд!
И Фанаску тут же держит Назар: то пошлет его за мочалой, то за секатором, и, когда отрезает длинную ветку персика, начинающую подсыхать, Фанаска спрашивает удивленно: "На кой?" - и осторожно подымает ветку.
Эти часы - третий, четвертый, пятый - душны даже здесь в саду, на перевале. Густо пахнет вялым виноградным листом, около земли припеченным, желтым; земля горячая, не устоишь босиком; цикады трещат лениво; высоко, где, кажется, еще жарче, вьются орлы; на поздние черешни садятся с довольными криками стаи молодых большеротых скворцов, и Зиновья бросает в них неловко, по-бабьи, комьями земли и кричит: "Кши, окаянная сила!" Скворцы улетают с ягодами в клювах, а потом хитро подбираются вновь. Длинный толстый желтобрюх давно уже лежал на куче прошлогодних сухих чубуков и сладко грелся, но, заслышав близко Назара, зашуршал и пропал в дубняке. Земля - и тут же над землею солнце: так оно низко и велико. Только успел Назар пройтись известью по черной смолистой толевой крыше, и уж она побелела, повеселело в саду и кругом: белое издалека видно; в белом человека больше всего.
Утром солнце шире, к вечеру - уже. Брызнувшее по всему небу с утра - к вечеру стекается оно в одно русло, и вот ее уж почти определенно видно, солнечную реку: это бывает здесь в шестом часу, когда жестко звенят по-деловому ведра у большого бассейна. Колодца здесь нет, вода дождевая, с крыш. Назар, разнося ее по деревьям, по неровной покатой кочковато-вскопанной почве, упруго и устало ставит ноги. Много посадок около дачи, и вьются по резному балкону настурция и вьюнок: это час их рабочего водопоя; пахнет сырою землей и цветами.
Раза два хотел послать Назар Зиновью или Фанаску на кухню посмотреть, как работает печник, и все находилось для них другое дело.
Но когда приходится пройти с ведрами мимо кухни - полить помидоры на грядках, Назар видит Федора: спит Федор.
Спросонья Федор ничего не может понять: где это он, как попал сюда, почему кричит на него этот скуластый малый?.. А спросонья он даже и на Федора не совсем похож: картуз в обтяжку тот же, и длинный, сизый нос тот же, и та же борода - путаный лес, но как будто ему лет на десять больше: что-то отняла у него на время земля.
- Ты ж явился сюда зачем? - возмущенно кричит Назар. - Спать? Ты спать? - и ныряет тонкою шеей, и нижет его злыми глазами, и водит перед его носом жилистой, узловатой, в подсученном рукаве рукой.
Федор смотрит долго на него, на белую стену кухни, на молодой миндальник, возле которого он спал, на желтое солнце, которое клонит к закату, зевает глубоко и мирно, скребет под картузом и тянется в карман за кисетом.
- Да-а... Это я поспал... Таким манером, - я ведь эту ночь допоздна кружил... - И улыбается, подмигивая красным глазом.
- Ты мне что это: кружил?!. Это - не касается! Как ты мне сказал, сегодня кончишь, а заместо того только все развертел? Когда ж ты ее сегодня кончишь?
Федор свернул цигарку, откусил лишнее зубами, зачерпнул табаку из кисета, и много старой медленной мудрости его в том, что говорит он Назару:
- Сегодня ее кончить или же завтра ее кончить - одна ведь ей цена: плита. Придет время - и кончу.
- Ты что же это за босяк за такой? - наседает Назар. - Как сам на себя не надеешься, ты бы мне сказал: разбуди... Босяк!..
А Федор удивляется, еще не совсем очнувшись:
- Ну и колготной ты мужик!.. Смотрю-смотрю на тебя - страсть колготной!.. Ежели б я поденный, тогда ты полное право имеешь, конечно, надо мной свой сурьез показать, ну, однако, я сдельно взялся! Хочу - работаю, хочу я - сплю: как мне хочется... Почему ж это ты такой колготной?
- Ты к делу приставлен - значит, нужно тебе свое дело исполнять! кричит Назар. - Полну кухню каменю навалил и думать забыл? Пролетарист!
- Гм... Стало быть, после всего этого должен я увойти, - говорит Федор.
Когда он начинает серчать, то употребляет иногда слова исковерканные, местные, считая, должно быть, что сказать этак полезнее, чем просто. Он подымается, и это долго и трудно, он подбирает под себя здоровую правую ногу, рядом с ней прочно упирает правую руку, а левую относит подальше вперед, наклоняется в пояснице, чуть не касаясь земли бородой, чтобы упереться здоровым коленом, и когда встает, наконец, на обе ноги, то дрожит, весь красный, и трудно дышит.
- Ты сейчас же у меня иди и кончай! - кричит Назар.
- Нет, я увойду, - говорит Федор.
Фанаска прибегает снизу и широко смотрит, и корноухий Пукет, ничего не желая понимать, игриво старается укусить его за пятку. Подымается сюда и тонкая Зиновья, голова к голове с пухлым, белым Ваняткой, и от больших на худом лице синих глаз ее все кругло голубеет в глазах Федора, и непременно уж хочется быть удалым и щедрым.
- Увойду! - повторяет он. - Как ты тут так надо мной озоруешь - эге-ге, брат! - поищи других.
Он подбрасывает голову, одергивает фартук, выправляет рубаху и, волоча прямую ногу, бодро выходит на дорожку, посыпанную морским гравием.
- Как же ты это делать смеешь? - озадачен Назар.
- Так и смею.