67190.fb2 И быль и небылицы о Блоке и о себе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

И быль и небылицы о Блоке и о себе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

"Зачем дитя Ты?" мысли повторяли.

"Зачем дитя"? мне вторил соловей,

Когда в безмолвном, мрачном, темном зале

Предстала тень Офелии моей.

И бедный Гамлет я был очарован,

Я ждал желанный, сладостный ответ.

Ответ немел, и я в душе взволнован,

Спросил: Офелия, честна ты или нет!?!?

И вдруг звезда полночная упала,

И ум опять ужалила змея,

Я шел во тьме и эхо повторяло;

Зачем дитя Ты, дивная моя.

В дневнике 1918 года запись событий 1898-1901 годов. Тут Саша все перепутал, почти все не на своем месте и не на своей дате. Привожу в порядок, вставляя его абзацы, куда следует.

После Наугейма продолжалась гимназия. "С января (1898) уже начались стихи в изрядном количестве. В них - К. М. С[адовская], мечты о страстях, дружба с Кокой Гуном (уже остывшая), легкая влюбленность в m-me Левицкую - и болезнь... Весной... на выставке (кажется, передвижной), я встретился с Анной Ивановной Менделеевой, которая пригласила меня бывать у них и приехать к ним летом в Боблово по соседству."

"В Шахматове началось со скуки и тоски, насколько помню. Меня почти спровадили в Боблово. ("Белый китель" начался лишь со следующего года, студенческого). Меня занимали разговором в березовой роще Mademoiselle и Любовь Дмитриевна, которая сразу произвела на меня сильное впечатление. Это было, кажется, в начале июня.

"Я был франт, говорил изрядные пошлости. Приехали "Менделеевы". В Боблове жил Н.Э.Сум, вихрастый студент (к которому я ревновал). К осени жила Мария Ивановна. Часто бывали Смирновы и жители Стрелицы.

"Мы разыграли в сарае... сцены из "Горя от ума" и "Гамлета". Происходила декламация. Я сильно ломался, но был уже страшно влюблен. Сириус и Вега.

"Кажется, этой осенью мы с тетей ездили в Трубицы но, где тетя Соня подарила мне золотой; когда вернулись, бабушка дошивала костюм Гамлета."

"Осенью я шил франтоватый сюртук (студенческий), поступил на юридический факультет, ничего не понимал в юриспруденции (завидовал какому-то болтуну кн. Тенишеву), пробовал зачем-то читать Туна (?), какое-то железнодорожное законодательство в Германии (?) Виделся с m-meC[адовской ], вероятно, стал бывать у Качаловых (Н.Н. и О.Л.)

("К осени")... По возвращении в Петербург, посещения Забалканского стали сравнительно реже (чем Боблово). Любовь Дмитриевна доучивалась у Шаффе, я увлекался декламацией и сценой (тут бывал у Качаловых) и играл в драматическом кружке, где были присяжный поверенный Троицкий, Тюменев (переводчик "Кольца"), В. В. Пушкарева, а премьером - Берников, он же известный агент департамента полиции Ратаев, что мне сурово поставил однажды на вид мой либеральный однокурсник. Режиссером был - Горский Н.А., а суфлером - бедняга Зайцев, с которым Ратаев обращался хамски.

"В декабре этого года я был с Mademoiselle и Любовью Дмитриевной на вечере, устроенном в честь Л. Толстого в Петровском зале (на Конюшенной?).

"На одном из спектаклей в зале Павловой, где я под фамилией "Борский" (почему бы?) играл выходную роль банкира в "Горнозаводчике" (во фраке Л. Ф. Кублицкого), присутствовала Любовь Дмитриевна..."

Саша был два года на втором курсе. Верно ли датированы студенческие беспорядки, я не помню.

Далее Саша соединяет два лета в одно - 1899 и 1900. Лето 1899 года, когда по-прежнему в Боблове жили "Менделеевы" (Саша) проходило почти также, как лето 1898 года, с внешней стороны, но не повторялась напряженная атмосфера первого лета и его первой влюбленности /романтика первого лета/.

Играли "Сцену у фонтана", чеховское "Предложение", "Букет" Потапенки.

К лету 1900 года относится: "Я стал ездить в Боблово как-то реже, и притом должен был ездить в телеге /верхом было не позволено после болезни/.

Помню ночные возвращения шагом, осыпанные светлячками кусты, темень непроглядную и суровость ко мне Любови Дмитриевны (Менделеевы уже не жили в этом году: спектакль организовала моя сестра, писательница Н. Я. Губкина" , уже с благотворительной целью, и тут мы играли "Горящие письма" Гнедича. Ездил ли к Менделеевым в этот год, не помню).

"К осени (это 1900 год) я, по-видимому, перестал ездить в Боблово (суровость Любови Дмитриевны и телега). Тут я просматривал старый "Северный Вестник", где нашел "Зеркала" З.Гиппиус. И с начала петербургского житья у Менделеевых я не бывал, полагая, что это знакомство прекратилось."

Знакомство с А. В. Гиппиусом относится к весне 1901 года.

К разрыву отношений, произошедшему в 1900 году, осенью, я отнеслась очень равнодушно. Я только что окончила VIII класс гимназии, была принята на Высшие курсы, куда поступила очень пассивно, по совету мамы и в надежде, что звание "курсистки" даст мне большую свободу, чем положение барышни, просто живущей дома и изучающей что-нибудь вроде языков, как тогда было очень принято. Перед началом учебного года мама взяла меня с собой в Париж, на всемирную выставку. Очарование Парижа я ощутила сразу и на всю жизнь. В чем это очарование, никому в точности определить не удается. Оно также неопределимо, как очарование лица какой-нибудь не очень красивой женщины, в улыбке которой тысяча тайн и тысяча красот. Париж - многовековое лицо самого просвещенного, самого переполненного искусством города, от Монмартрской мансарды умирающего Модильяни до золотых зал Лувра. Все это в воздухе его, в линиях набережных и площадей, в переменчивом освещении, в нежном куполе его неба.

В дождь Париж расцветает, словно серая роза...

Это у Волошина хорошо, очень в точку. Но, конечно, мои попытки сказать о Париже еще во много раз слабее, чем все прочие. Когда мне подмигивали в ответ на мое признание в любви к Парижу, "Ну да! Бульвары, модные магазины, кабачки на Монмартре! Хе-хе!..." - это было так мимо, что и не задевало обидой. Потом, в книгах я встречала ту же любовь к Парижу, но никогда хорошо в слово не уложившуюся. Потому что тут дело не только в искусстве, мысли или вообще интенсивности творческой энергии, а еще в чем-то многом другом. Но как его сказать? Если слову "вкус" придавать очень, очень большое значение, как мой брат Менделеев, который считал: неоспоримые преимущества французских математиков коренятся в том, что их формулы и вычисления всегда овеяны прежде всего вкусом, то и говоря о Париже, уместно было бы это слово. Но при условии полной договоренности с читателем и уверенности, что не будет подсунуто бытовое значение этого слова.

Я вернулась влюбленной в Париж, напоенная впечатлениями искусства, но и сильно увлеченная пестрой выставочной жизнью. И, конечно, очень, очень хорошо одетая во всякие парижские прелести. Денег у нас с мамой, как всегда, было не очень много, сейчас я не могу даже приблизительно вспомнить каких-нибудь цифр; но мы решительно поселились в маленьком бедном отельчике Мадлэны (rue Vignon, Hotel Vignon), таком старозаветном, что когда мы возвращались откуда-нибудь вечером, портье давал нам по подсвечнику с зажженной свечей, как у Бальзака! А на крутой лестнице и в узких коридорах везде было темно. Зато мы могли видеть все, что хотели, накупили много всяких столь отличных от всего не парижского мелочей и сшили у хорошей портнихи по "визитному платью". Т.е. тип того платья, в котором в Петербурге бывали в театре, в концертах и т.д. Мамино было черное, тончайшее суконное, мое такое же, но "blue pastel", как называла портниха. Это - очень матовый, приглушенный голубой цвет, чуть зеленоватый, чуть сероватый, ни светлый, ни темный. Лучше подобрать и нельзя было к моим волосам и цвету лица, которые так выигрывали, что раз в театре одна чопорная дама, в негодовании глядя на меня, нарочно громко сказала: "Боже, как намазана! А такая еще молоденькая!" А я была едва-едва напудрена. Платье жило у меня до осени 1902 года, когда оно участвовало в важных событиях.

Хоть я и поступила на курсы не очень убежденно, но с первых же шагов увлеклась многими лекциями и профессорами, слушала не только свой 1 курс, но и на старших. Платонов, Шляпкин, Ростовцев каждый по-разному открывали научные перспективы, которые пленяли меня скорее романтически, художественно, чем строго научно. Рассказы Платонова, его аргументация была сдержанно пламенна, его слушали, затаив дыхание. Шляпкин, наоборот, так фамильярно чувствовал себя со всяким писателем, о ком говорил, во всякой эпохе, что в этом была своеобразная прелесть, эпоха становилась знакомой, не книжной. Ростовцев был красноречив, несмотря на то, что картавил, и его "пегиоды, базы, этапы" выслушивались с легкостью благодаря интенсивной, громкой, внедряющейся речи. Но кем я увлекалась целиком это А. И. Введенским. Тут мои запросы нашли настоящую пищу. Неокритицизм помог найти место для всех моих мыслей, освободил всегда живущую во мне веру, и указал границы "достоверного познания" и его ценность. Все это было мне очень нужно, всем этим я мучилась. Я слушала лекции и старших курсов по философии и с увлечением занималась и своим курсом, психологией, так как меня очень забавляла возможность свести "психологию" (!) к экспериментальным мелочам.

Я познакомилась со многими курсистками, пробовала входить даже в общественную жизнь, была сборщицей каких-то курсовых взносов. Но из этого ничего не вышло, так как я не умела эти сборы выжимать, а мне никто ничего не платил. Бывала с увлечением на всех студенческих концертах в Дворянском собрании, ходила в маленький зал при артистической, где студенты в виде невинного "протеста" и "нарушения порядка" пели "Из страны-страны далекой" "расходились" по очень вежливым увещеваниям пристава. На курсовом концерте была в числе "устроительниц" по "артистической", ездила в карете за Озаровским и еще кем-то, причем моя обязанность была только сидеть в карете; а бегал по лестницам приставленный к этому делу студент, такой же театрал, как и я. В артистической я благоговела и блаженствовала, находясь в одном обществе с Мичуриной в французских "академических альманахах", только что полученных. Тут же Тартаков (всегда и везде!), Потоцкая, Куза, Долина. Быстро отделавшись от обязанностей, шла слушать концерт, стоя где-нибудь у колонны, с моими новыми подругами-курсистками Зиной Лицевой, потом Шурой Никитиной.

Надо сказать, что уровень исполнителей был очень высок. Голоса певцов и певиц - береженые, холостые, чистые, точные, звучные. Артисты - элегантные, не ленящиеся давать свой максимум перед этой студенческой молодежью, столь нужной для успехов. Выступления, например, Озаровского - это какие-то музейные образцы эстрадного чтения, хранящиеся в моем воспоминании. Отшлифованность ювелирная, умеренность, точность задания и выполнения и безошибочное знание слушателя и способов воздействия на него. Репертуар - легкий, даже "легчайший", вроде "Как влюбляются от сливы", но исполнение воистину академическое, веселье зрителей и успех - безграничные.

После концерта начинались танцы в зале, и продолжались прогулки в боковых помещениях среди пестрых киосков с шампанским и цветами. Мы не любили танцевать в тесноте, переходили от группы к группе, разговаривали и веселились, хотя бывшие с нами кавалеры-студенты были так незначительны, что я их даже плохо помню.

Бывала я и у провинциальных курсисток, на вечеринках в тесных студенческих комнатках, реминисценции каких-то шестидесятых годов, не очень удачные. И рассуждали, и пели студенческие песни, но охотнее слушали учеников консерватории, игравших или певших "Пою тебе, бог Гименея..." и очень умеренно и скромно флиртовали с белобрысыми провинциалами-технологами или горняками.

Так шла моя зима до марта. О Блоке я вспоминала с досадой. Я помню, что в моем дневнике, погибшем в Шахматове, были очень резкие фразы на его счет, вроде того, что "мне стыдно вспоминать свою влюбленность в этого фата с рыбьим темпераментом и глазами"... Я считала себя освободившейся.

Но в марте около Курсов промелькнул где-то его профиль - он думал, что я не видела его. Эта встреча меня перебудоражила. Почему с приходом солнечной, ясной весны опять образ Блока? А когда мы оказались рядом на спектакле Сальвини" , причем его билет был даже рядом со мной, а не с мамой (мы уже сидели), когда он подошел, поздоровался, даже до того, как были сказаны первые фразы, я с молниеносной быстротой почувствовала, что это уже совсем другой Блок. Проще, мягче, серьезный, благодаря этому похорошевший (Блоку вовсе не шел задорный тон и бесшабашный вид). В обращении со мной почти не скрываемая почтительная нежность и покорность, а все фразы, все разговоры - такие серьезные; словом, от того Блока, который уже третий год писал стихи и которого от нас он до сих пор скрывал.

Посещения возобновились сами собой и тут сложился их тип на два года. Блок разговаривал с мамой, которая была в молодости очень остроумной и живой собеседницей, любившей поспорить, пусть зачастую и очень парадоксально. Он говорил о своих чтениях, о взглядах на искусство, о том новом, что зарождалось в живописи и литературе. Мама с азартом спорила. Я сидела и молчала, и знала, что все это говорится для меня, что убеждает он меня, что вводит в этот открывшийся ему и любимый мир . Это за чайным столом , в столовой. Потом уходили в гостиную и Блок мелодекламировал "В стране лучей" А. Толстого под Quasi una fantasia или что-нибудь из того, что было в грудах нот, которые мама всегда покупала.

Мне теперь нравилась его наружность. Отсутствие напряженности, надуманности в лице приближало черты к статуарности, глаза темнели от сосредоточенности и мысли. Прекрасно сшитый военным портным студенческий сюртук красивым, стройным силуэтом условных жестких линий вырисовывался в свете лампы у рояля в то время, как Блок читал, положив одну руку на золотой стул, заваленный нотами, другую за борт сюртука. Только, конечно, не так ясно и отчетливо все это было передо мной, как теперь. Теперь я научилась остро смотреть на все окружающее меня - и предметы, и людей, и природу. Так же отчетливо вижу и в прошлом. Тогда все было в дымке. Вечно перед глазами какой-то "романтический туман". Тем более Блок и окружающие его предметы и пространство. Он волновал и тревожил меня; в упор его рассматривать я не решалась и не могла.

Но ведь это и есть то кольцо огней и клубящихся паров вокруг Брунгильды, которое потом было так понятно на спектаклях Мариинского театра. Ведь они не только защищают Валькирию, но и она отделена ими от мира и от своего героя, видит его сквозь эту огненно-туманную завесу.

В те вечера я сидела в другом конце гостиной на диване, в полутьме стоячей лампы. Дома я бывала одета в черную суконную юбку и шелковую светлую блузку, из привезенных из Парижа. Прическу носила высокую - волосы завиты, лежат тяжелым ореолом вокруг лица и скручены на макушке в тугой узел. Я очень любила духи - более, чем полагалось барышне. В то время у меня были очень крепкие "Coeur de Jeannette". Была по-прежнему молчалива, болтать так и не выучилась, а говорить любила всю жизнь только вдвоем, не в обществе.

В это время собеседниками для серьезных разговоров были у меня брат мой Ваня, его друг Розвадовский и особенно его сестра Маня, учившаяся в ту зиму живописи у Щербиновского, очень в вопросах искусства продвинутая. В разговорах с ней я научилась многому, от нее узнала Бодлера (почему-то "Une charogne"!), но особенно научилась более серьезному подходу к живописи, чем царившее дома передвижничество, впрочем, давно инстинктивно мне чуждое. Живописи я много насмотрелась в Париже вплоть до крайностей скандинавских "символистов", очень упрощавших задание, сводивших его к сухой умственной формуле, но помогавших оторваться от веры в элементарные, бытовые формы. Что я читала в эту зиму, точно не помню. Русская литература была с жадностью вся проглочена еще в гимназии. Кажется, в эту зиму все читали "Так говорил Заратустра". Думаю, что в эту зиму я и читала французов, для гимназистки запретный плод: Мопассан, Бурже, Золя, Лоти, Доде, Марсель Прево, за которого хваталась с жадностью, как за приоткрывшего по-прежнему неведомые "тайны жизни". Но вот уж верная-то истина: "чистому все чисто". Девушка может читать все, что угодно, но если она не знает в точности конкретной физиологии событий, она ничего не понимает и представляет себе невероятную чепуху, это отлично помню. Такую, как я, даже плутоватые подруги в гимназии стеснялись просвещать; и если я и вынесла кой-какие указания из их слов, то основное мое неведение было столь несомненно, что мне и подобным мне они соблаговолили даже как-то дать в руки украденные у братьев порнографические фотографии; "все равно ничего не поймут!", и мы действительно ничего не увидели и не поняли, кроме каких-то анатомических "странностей", вовсе не интересных.

Но тут, в эту первую зиму "взрослой", я действительно очень повзрослела. Не только окрепли и уточнились умственные интересы и любовь к искусству. Я стала с нетерпением ждать прихода жизни. У всех моих подруг были серьезные флирты, с поцелуями, с мольбами о гораздо большем. Я одна ходила "дура-дурой", никто мне и руки никогда не поцеловал, никто не ухаживал. Дома у нас из молодежи почти никто не бывал; те, кого я видела у Боткиных " на вечерах - это были какие-то отдаленные манекены, нужные в данном случае, не более. Из знакомых студентов, которых я встречала у подруг, я ни на ком не могла остановить внимание и была очень холодна и отчужденна. Боюсь, что они принимали это за подчеркивание разницы в общественном положении, хотя тогда эта мысль мне и в голову не могла придти. Я не могла бы догадаться, будучи всегда очень демократичной и непосредственной и никогда не ощущая высокого положения отца в нашей семье. Во всяком случае, я ничего не поняла, когда как раз в эту зиму произошел следующий маленький инцидент, теперь мне многое объясняющий. На одном из студенческих вечеров я проводила много времени со студентом-технологом из моей "провинциальной" компании. Мы очень весело болтали, и нам было приятно и весело, он не отходил от меня ни на шаг и отвез меня домой. Я его пригласила придти к нам как-нибудь. В один из ближайших дней он зашел; я принимала его в нашей большой гостиной, как всех "визитеров". Я помню, он сидел, словно в воду опущенный, быстро ушел и больше я его не видела. Тогда я ничего не подумала и не заинтересовалась причиной исчезновения. Теперь думаю:

наше положение в обществе казалось гораздо более пышным благодаря казенной квартире, красивой, устроенной мамой обстановке, со многими картинами хороших художников-передвижников в золотых рамах по стенам, более пышным, чем оно казалось нам самим. Мы-то жили очень просто и часто были стеснены в деньгах.

Знакомств с молодежью у меня было мало. Среди людей нашего круга было мало семей со взрослыми молодыми людьми, разве - гимназисты. А многочисленных своих троюродных братьев я как-то всерьез не принимала милые, умные, но какие-то все бородатые "старые студенты".

Правда, мамины знакомства подымались очень высоко. Среди маминых "визитеров" было несколько блестящих молодых людей. Но тут у меня опять общая черта с Блоком: тех, кого он называл впоследствии "подонками", пародирующее название на то, что принято было назвать, напротив того, "сливки общества" м , и я не принимала всерьез. В те годы за светскими манерами я была неспособна видеть человека, мне казалось, что передо мной - манекен. Так что эти блестящие молодые люди оставались вне моих интересов, это были "мамины гости", я почти никогда и не появлялась в гостиной во время их приходов. До замужества я так и не натолкнулась на круг людей, который был бы мне близок и интересен. Мои студенческие знакомства были, действительно, несколько упрощенного типа.

В этой одинокости жизнь во мне просыпалась. Я ощущала свое проснувшееся молодое тело. Теперь я была уже влюблена в себя, не то что в гимназические годы. Я проводила часы перед зеркалом. Иногда, поздно вечером, когда уже все спали, а я все еще засиделась у туалета, на все лады причесывая или рассыпая волосы, я брала свое бальное платье, надевала его прямо на голое тело и шла в гостиную к большим зеркалам. Закрывала все двери, зажигала большую люстру, позировала перед зеркалами и досадовала, зачем нельзя так показаться на балу. Потом сбрасывала и платье и долго, долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой. Белизна кожи, не спаленная никаким загаром, сохраняла бархатистость и матовость. Нетренированные мускулы были нежны и гибки. Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне, особенно гибкость длинных ног, короткую талию и маленькие, еле расцветающие груди. Хотя Ренессанс не совсем мое, он более трезв и надуман. Мое тело было как-то более пронизано духом, тонким укрытым огнем белого, тепличного, дурманного цветка. Я была очень хороша, я помню, несмотря на далеко не выполненный "канон" античного сложения. Так задолго до Дункан, я уже привыкла к владению своим обнаженным телом, к гармонии его поз, и ощущению его в искусстве, в аналогии с виденной живописью и скульптурой. Не орудие "соблазна" и греха наших бабушек и даже матерей, а лучшее, что я в себе могу знать и видеть, моя связь с красотой мира. Поэтому и встретила Дункан с таким восторгом, как давно прочувствованную и знакомую.