62342.fb2
Одним из последствий чрезвычайного успеха "Бертрама" у зрителей театра Друри Лейн было то, что имя автора, скрывавшегося до тех пор под псевдонимом, неизбежно должно было открыться публике, немало в этом заинтересованной. Разоблачение псевдонима совершилось тем легче, что ему не мог противостоять сам Метьюрин, приехавший в Лондон, чтобы присутствовать на первых представлениях своей пьесы и проживший здесь около месяца. Вскоре имя Метьюрина проникло в печать, и сам автор разрешил поставить его в первый раз на титульном листе издания "Бертрама", выпущенного в свет издательством Джона Меррея; выдуманный когда-то Метьюрином Деннис Джеспер Мерфи перестал существовать.
Авторское тщеславие Метьюрина было частично удовлетворено: он приобрел в Лондоне новых знакомых, старавшихся встретиться и побеседовать с ним; более тесными стали его связи с литераторами и издателями; благодаря последним удалось с полным его именем выпустить второе издание "Семьи Монторио".
Постепенно имя писателя становилось известным и за пределами Великобритании. В его возраставшей известности была, однако, и своя отрицательная сторона: все напряженнее становились отношения Метьюрина с его церковным начальством, которое получило теперь возможность преследовать не литературный псевдоним, а подлинного автора и с этих пор интересовалось не только его произведениями, но и им самим. Многие, не только английские, но и континентально-европейские газеты и журналы, в том числе и русские {См. об этом ниже, с. 617.}, обошло известие о крайнем неудовольствии Метьюрином, высказанном дублинским архиепископом.
В Дублин из Лондона Метьюрин вернулся более веселый и оживленный, чем обычно, с деньгами в кармане, тотчас же закрыл пансионат для молодых людей и предался светским развлечениям, в особенности увлекаясь танцами в богатых дублинских семьях и у себя дома. Именно к этому времени, когда его жизнь была больше на виду, чем в периоды вынужденного уединения, его облик был запечатлен многими мемуаристами, считавшими Метьюрина "самым эксцентричным из ирландцев его времени", как отзывался о нем Аларик Уоттс {См.: Levy, p. 522.}. О его странностях, противоречивых чертах его характера, постоянном стремлении рисоваться, казаться не тем, кем он был на самом деле, по всей Великобритании и даже за ее пределами, например в соседней Франции, ходило множество анекдотов и сплетен. Из них постепенно складывалась устойчивая легенда, на которой строились первые биографии писателя. Поскольку реальные факты из истории его жизни известны еще не были, легендарная его биография прочно вошла в литературный оборот и оправдывала тот тезис критики, что личная жизнь писателя и его человеческие качества не всегда отражаются в его произведениях. Бальзак, бывший страстным почитателем творчества Метьюрина, всегда удивлялся несоответствию внешнего и внутреннего облика автора "Мельмота Скитальца". В предисловии к первому изданию своего романа "Шагреневая кожа" (1831) Бальзак, рассуждая о том, что "существуют авторы, чей личный характер отражается в природе их сочинений, когда произведение и человек составляют одно и то же, но что есть и другие писатели, чья душа и нравы резко противоречат форме и содержанию их творчества", в качестве примера ссылался на уже покойного в то время Метьюрина: "Так было и с самым оригинальным из современных авторов, которым может гордиться Великобритания: Метьюрин, священник, подаривший нам Еву {Речь идет о героине Романа Метьюрина "Женщины, или За и против" (1818).}, Мельмота, Бертрама, был кокетлив, любезен, чтил женщин; словом, по вечерам человек, творивший ужасы, превращался в дамского угодника, в денди" {Бальзак об искусстве. Сост. В. Р. Гриб. М.-Л., 1941, с. 203-204.}.
В этой характеристике легенда о Метьюрине дана не только в обобщенном и сформировавшемся виде, но представлена уже как некая очевидная реальность, не допускающая сомнений. Кроме того, она служит здесь наглядным примером теоретического положения о будто бы существующих различных типах соотношении между литературными произведениями и личностями их создателей: Бальзак еще не мог знать ничего о том, насколько в сущности далека была от действительности эта "творимая легенда" о Метьюрине как писателе и человеке. Источников же для этой искажающей его личность легенды накопилось уже к тому времени много: они рассеяны были по разным критическим статьям, литературным воспоминаниям, запискам путешественников по Ирландии и т. д., и в итоге создававшийся таким образом условный портрет писателя казался правдивым, становился устойчивым и неоспоримым.
Один из современников Метьюрина так описывал впечатление, какое он производил на людей, его знавших: "Прекрасный танцор и мрачный романист, кончиком пера записывающий исключительные выдумки своего воображения; умирающий с голоду и частый посетитель балов, светский человек, хорошо знакомый с жизнью кулис, надменный, страстный любитель кадрили, игорного стола и рыбной ловли. Мы встретили его однажды в октябре на берегу озера, вооруженного огромной удочкой и одетого как щеголь - лондонский и дублинский актер, в туфлях-лодочках и шелковых чулках" {Эта характеристика появилась во французском журнале ("Revue des deux Mondes", 1833) и цитирована без всяких оговорок в предисловии к лондонскому изданию "Мельмота Скитальца" 1892 г. (vol. I, p. XXV-XXVI).}. Даже Байрон засвидетельствовал в письме к Джону Меррею (1817 г.), что Метьюрин показался ему чем-то вроде "самодовольного фата" ("a bit of coxcomb"), а Вальтер Скотт находил Метьюрина "слишком веселым для священника", чрезмерно преданным светской суете, любви к музыке и танцам в компании молодых людей и девиц {См.: Levy, р. 522.}.
Только в настоящее время мы в состоянии решительно утверждать, что этот и подобные ему воображаемые портреты Метьюрина сбивались либо на шарж, либо на недружелюбную сатиру и имели мало общего с личностью писателя, которого стремились изображать. Иным представлялся он настоящим денди, мало интересующимся искусством и литературой; его называли человеком кокетливым, заботившимся об изысканности своей одежды, ее покрое и цвете, с педантическим и кропотливым вниманием относившимся прежде всего к своей внешности, - но в подобных отзывах чувствовались по большей части завистливые преувеличения. Этому молодому священнику в особенности не могли простить его неестественную и, казалось, неприличную для его сана любовь к танцам и дамскому обществу. "Он первым принимался за кадриль и последним оставлял танец", - добавляет один из очевидцев, говоря тут же, что "бальный зал был тем его храмом, где он черпал свое вдохновение и предавался высоким помыслам" {Ibid., p. 127.}. Он будто бы особо гордился грацией и изяществом, с которыми танцевал; его легкий силуэт и меланхолический вид - естественный или притворный, который он придавал себе, накладывали своеобразный отпечаток на его поведение в обществе. Приверженность его к дамскому обществу также вызывала злорадные, но явно ханжеские толки: писатель будто бы "становился недовольным и нервным, когда вокруг него были одни мужчины" {Ibid.}. Один из наблюдателей ирландского общества был, вероятно, не так далек от истины, когда любви Метьюрина к танцам нашел следующее объяснение: "Он танцевал так, как иные пьют, - чтобы забыться" {Ibid., p. 128.}.
Менее пристрастные и более внимательно присматривавшиеся к нему современники считали Метьюрина человеком весьма импульсивным, обладавшим искусством притворяться, когда это было необходимо или вызывалось внезапной и причудливой сменой его настроений; иные считали его даже "одержимым", человеком не от мира сего, чудаком, от которого можно было ожидать всяческих неожиданностей. В поздней биографической статье о Метьюрине, помещенной в ирландском журнале 1852 г., о нем рассказан был следующий анекдот, имеющий все признаки достоверности. Это было в ту пору его жизни, когда отношения его с церковным начальством не достигли еще той напряженности, какую они приобрели после постановки на лондонской сцене его "Бертрама". Он находился в крайне стесненном материальном положении и искал выхода в литературной работе. Однажды к нему на дом явился некий высокопоставленный член церковной иерархии, то ли в целях оказать ему помощь и повысить его в должности, то ли для того, чтобы лично удостовериться в справедливости тех толков, которые распространялись о нем по всему Дублину. Впечатление, которое вынес этот посетитель о хозяине дома - бедном священнике, крайне нуждавшемся тогда в поддержке, было самое неудовлетворительное. Рассказывали, что будто бы Метьюрин заставил этого важного посетителя слишком долго ожидать себя, наконец он вошел развязной походкой в гостиную, где иерарх, уже выведенный из терпения, находился в состоянии крайнего раздражения. Метьюрин появился перед ним с всклокоченными волосами, растрепанный, в плохой и неряшливой домашней одежде, с пером в одной руке и рукописью своего "Бертрама" в другой, стихи которой "он громко читал" {The Irish Quarterly Review, 1852 (цит. по: Idman, p. 103).}. Рассказывая этот анекдот, современники не удивлялись, что эксцентричность, чтобы не сказать бестактность поведения Метьюрина, весьма усилила суровое отношение к нему его церковного начальства и что он никогда не был повышен в должности, еле-еле сохранив ее и свой связанный с ее отправлением весьма скромный оклад.
Некоторых из прихожан Метьюрина, вероятно, раздражало то, что после самозабвенных танцев на вечернем балу или пения в одном из дублинских салонов их пастырь Метьюрин на другое утро был в состоянии красноречиво произносить церковную проповедь, призывая к отречению от мира, от греховных удовольствий и недостойных страстей {Idman, p. 129.}. Тем охотнее распространяли они злонамеренные сплетни на его счет. Особенно злобствовали местные ханжи после возвращения Метьюрина из Лондона, когда благодаря успеху его трагедии в карманах его завелись деньги, правда, ненадолго. Завистники распускали слухи, что он хотел удивить и смутить окружающих как своим неожиданным и мнимым богатством, так и бездумным, но эффектным расточительством. В это время образ его жизни стал пышным и блистательным: стены его квартиры внезапно покрылись специально заказанными обоями, на которых изображены были сцены, заимствованные из его романов, в комнатах появилась роскошная мебель, обитая дорогими материями. Метьюрин будто бы любил выставлять напоказ свою частную жизнь, хвастать своим писательством, рисоваться, требовать к себе благоговейного внимания {До В. Скотта дошли слухи, что Метьюрин любил, чтобы его видели сочиняющим, и что поэтому он охотно окружал себя женщинами. Однако чтобы не поддаться искушению принять участие в разговоре, он скреплял свои губы кусочком размягченного хлебного мякиша; тогда же, когда он работал в одиночестве, он наклеивал кусочек такого мякиша себе на лоб для обозначения того, что он занят и что обращаться к нему запрещено кому бы то ни было (см.: Lockhart J.-C. Memoirs of the Life of Sir W. Scott. vol. III. Edinburgh, 1838, p. 279).}.
На самом деле все это мало походило на правду. В этом убеждают нас прежде всего письма самого Метьюрина к В. Скотту и некоторым другим его современникам, полные жалобных просьб и горестных признаний. Лондонский успех не был длительным, а полученная значительная сумма растаяла быстро. Из его неоднократных свидетельств явствует, что большая часть гонорара ушла все-таки не на причуды, а на уплату старых и новых долгов. Его показная веселость и повадки модного франта были ему не к лицу и проявлялись от случая к случаю, скорее всего для того, чтобы скрыть безысходную тоску, овладевавшую его душой, чтобы забыть хоть на время многочисленные заботы и непрерывные затруднения, которые испытывали и он, и члены его семьи. В конце первого десятилетия мрачное настроение его усиливалось и редко рассеивалось; он почти не имел удачи в делах, а творческий процесс становился для него трудом тяжелым и мучительным, в особенности в те периоды, когда обстоятельства принуждали его не знать отдыха и не жалеть своих сил. Анекдотическим рассказам о той почти театральной и декоративной обстановке, в которой он якобы создавал свои произведения, противостояли другие, по-видимому более достоверные, хотя и вовсе не забавные свидетельства. Один из английских мемуаристов, вспоминая свое впечатление от встречи с Метьюрином в его доме, рассказывал, что он принуждал себя к ночному изнурительному литературному труду: "Казалось, что его ум, странствуя в сумрачных сферах романтического вымысла, покинул его тело, оставив позади себя свой физический организм; его длинное и бледное лицо принимало вид посмертной маски, а его большие выпуклые глаза становились неподвижно стеклянными" { Douglas Jerrold's Shilling Magazine, 1846 (цит. по: Idman, p. 196).}. Он походил на привидение, выступившее со страниц его собственного произведения.
Письма Метьюрина этого времени полны жалоб на свою судьбу, на неудачи, сопутствовавшие каждому его предприятию, и довольно однообразных просьб о помощи, защите, советах.
На первых порах после возвращения из Лондона, после успеха "Бертрама", вскружившего ему голову, когда он все еще верил в прибыльность ремесла драматурга, он быстро сочинил одну за другой две романтические драмы "Мануэль" ("Manuel", 1817) и "Фредольфо" ("Fredolfo", 1818).
"Мануэль" задумывался Метьюрином, по-видимому, еще в Лондоне, когда Эдмунд Кин просил его создать какую-нибудь пьесу, в которой он мог бы сыграть роль сумасшедшего в отместку театральной дирекции, не соглашавшейся поставить для него "Короля Лира" Шекспира из опасений, как бы театральные зрители не увидели здесь намека на умственное расстройство, которым страдал тогдашний английский король Георг III. Такой пьесой и явилась новая романтическая трагедия Метьюрина "Мануэль".
Действие драмы развертывается в Испании в период реконкисты, т. е. отвоевания страны испанцами у арабов. Первый акт происходит в Кордове. Сын графа Мануэля Вальди, Алонсо, герой освобождения этого города, найден убитым; Мануэль обвиняет в этом своего родственника, Зелоса, сын которого Торрисмонд мог бы претендовать на наследство графа, если бы устранен был законный наследник - Алонсо. Так как Мануэль не может представить доказательств своего обвинения, его ссылают в один из отдаленных замков, где он и сходит с ума, несмотря на нежные заботы, которыми его окружает его дочь - Виктория. Однако фактический убийца Алонсо, мавр, оплаченный Зелосом, мучимый угрызениями совести и связанный клятвой не произносить имени того, кто нанял его для совершения преступления, передает Виктории меч, на клинке которого выгравировано имя Зелоса, для того чтобы она передала его судьям. Узнав об этом, Зелос лишает себя жизни. Таков вкратце сюжет этой весьма обстановочной, усложненной побочными эпизодами пьесы. Создавая ее, Метьюрин, вероятно, предполагал, что этот его новый шедевр затмит "Бертрама", и был очень озабочен тем, чтобы придать ему как можно более театральных эффектов. Замысел этот, однако, не оправдался: очень вероятно, что эффектных сцен в пьесе, с точки зрения зрителей и читателей, оказалось даже слишком много; она вышла за пределы допустимого правдоподобия, показалась неестественной и ходульной; в ней было мало действия и много декламации. Несмотря на живописную декоративность постановки "Мануэля" в театре Друри Лейн в Лондоне - сцены изображали средневековые замки, пещеру на берегу реки Гвадалквивир, покрытой предутренним туманом, рыцарские поединки и судилища, монастырские часовни и склепы и т. д., - она шла на сцене только однажды (8 марта 1817 г.). Хотя великодушный Джон Меррей, находившийся в дружеском общении с Метьюрином с того времени, как был представлен "Бертрам", и на этот раз напечатал "Мануэля" отдельной книгой, но это издание было последним произведением Метьюрина, которое Меррей выпустил в свет. "Нелепая вещь умного человека", - отозвался о "Мануэле" Байрон в письме к Меррею из Венеции (14 июня 1817 г.) и пояснил: "Как пьеса она негодна для театра, как поэма - она вещь малозначительная" {См.: Idman, р. 134.}. Э. Кин со своей стороны остался совершенно равнодушным к роли, которая была написана для него и, вероятно, содействовал тому, что представления пьесы больше не возобновлялись. Печать обошла ее молчанием; лишь в журнале "Monthly Review" появился краткий, но безжалостный отзыв о "Мануэле", подымавший на смех сюжет трагедии, и в частности сцены разоблачения убийцы {Ibid., p. 139.}.
Неудача, постигшая Метьюрина с "Мануэлем", однако, не лишила его творческой активности. Не прошло и года, как он написал новую пьесу "Фредольфо", предназначая ее для другого лондонского театра Ковент-Гардена. Действие пьесы сосредоточено теперь в Швейцарии - стране, благодаря Байрону ставшей для писателей-романтиков столь же популярной, какою ранее были Италия или Испания для авторов готических романов. Но изменения места действия или декораций пьесы не способствовали ее внутренним, структурным преобразованиям; драматургические мотивы, на которых она построена, по-прежнему ведут нас к повествовательной литературе этой поры и не блещут особой оригинальностью. Герой пьесы Фредольфо - старый, богатый и уважаемый всеми владетель замка в горах Сен-Готарда, в свое время храбро защищавший свою страну от тирании австрийских властей. Он живет в уединенном замке и чувствует себя несчастным, так как давнее преступление отягощает его совесть. Некогда в его отсутствие замок его посетил австрийский губернатор Валленберг, прожил здесь некоторое время и обесчестил жену Фредольфо. Вскоре после возвращения Фредольфо Валленберг был найден убитым неподалеку от замка. Нетрудно догадаться, что это преступление месть Фредольфо. Однако владелец замка совершил его в сообществе с отвратительным существом - карликом-горбуном Бертольдом, уродливым и жестоким, имеющим дьявольский облик и представленным автором как своего рода исчадие ада. Он - главный вдохновитель преступления Фредольфо и, - как отмечали критики Метьюрина (уловившие сходство этого персонажа с шекспировским Ричардом III), - мог бы считаться главным действующим лицом пьесы, конец которой весьма запутан, притом без особой необходимости. Оказывается, например, что случайным свидетелем убийства Валленберга был юноша-крестьянин по имени Адельмар. Фредольфо преследует его - подобно тому, как это делает Фокленд с находящимся в аналогичной ситуации Калебом Вильямсом, в романе В. Годвина ("Caleb Williams", 1798), но Адельмар любит дочь Фредольфо, Урильду, которая отвечает на чувство юноши. Злоба против всего человеческого бушует в сердце Бертольда, который предает Фредольфо правосудию как убийцу; его заключают в тюрьму; Урильда умирает, обнимая убитого Адельмара, и т. д.
Пьеса представлена была лишь 17 апреля 1819 г. От равнодушия публики ее не спасло участие в спектакле видных артистов ковентгарденской труппы (Фредольфо играл Юнг, Адельмара - Кембл, Бертольда - Йетс, Валленберга Макреди, Урильду - мисс О'Нийл), хотя роли, по мнению современников, были распределены между ними не очень удачно. Больше других понравился Йетс в роли карлика Бертольда; не случайным, быть может, оказалось и то, что образ страшного карлика отозвался в фигуре Рашли Осбалдистона в романе В. Скотта "Роб Рой", писавшегося в то самое время (1818), когда эта пьеса Метьюрина готовилась к представлению на лондонской сцене {Ibid., p. 193.}.
Отрезвление автора пришло быстро: надежды его на успех этих пьес не оправдались; их полный провал навсегда излечил Метьюрина от желания стать профессиональным драматургом.
Ближайшим следствием неудач этих пьес было то, что Метьюрин снова обратился к писанию романов; правда, он попробовал стать литературным критиком, но также без всякого успеха.
В конце первого десятилетия XIX в. главным советником Метьюрина в литературных делах, а нередко и непосредственным их устроителем был В. Скотт. В своих письмах Метьюрин посвящал его во все подробности своей жизни, в особенности же во все, что касалось постоянных денежных затруднений, то усиливавшихся, то ослабевавших, но никогда не прекращавшихся вовсе, и В. Скотт всегда был готов ему помочь. Так, в письме от 27 марта 1817 г. Метьюрин спрашивал у В. Скотта, не заняться ли ему переводами и хорошо ли они оплачиваются; при этом Метьюрин сообщал, что он хорошо знает древнегреческий и латинский и что недавно он освоился с французским {Correspondence, p. 71.}. На этот вопрос В. Скотт отвечал отрицательно, сомневаясь в целесообразности такого применения его творческих сил, и пробовал направить его на другой путь, предлагая стать литературным критиком и писать статьи по заказам журналов; по его мнению, такие статьи могли бы принести хотя и небольшой, но зато регулярно получаемый заработок {Письмо В. Скотта к Метьюрину от 10 апреля 1817 г. (Correspondence, p. 75).}.
Предложение понравилось Метьюрину, и он вскоре же приступил к его осуществлению. Однако с задачей, стоявшей перед ним, он все же не справился: первая же статья, написанная им по поводу очень посредственной пьесы Р. Шийла "Отступник" (1817) {Idman, p. 316, note 2.}, не понравилась ни редакции "Quarterly Review", где она была напечатана в 1817 г., ни читателям, чего, впрочем, и следовало ожидать: собственную неудачу Метьюрин испытал именно как драматург, и его критический разбор чужой пьесы не был ни справедливым, ни беспристрастным. Вторая статья Метьюрина, столь же длинная и скучная, была отклонена редакцией того же журнала и напечатана, не без содействия В. Скотта, в другом периодическом издании ("British Review"). Посвященная, собственно, двум недавним произведениям Марии Эджворт ("Гаррингтон" и "Ормонд"), эта статья содержала в себе большой вводный очерк истории английского романа от его возникновения до времени Метьюрина. Этот очерк представляет для нас известный интерес, поскольку в нем идет речь о предшественниках самого Метьюрина в области художественной прозы. Характерно, что автор статьи с особой похвалой отзывается здесь о готических романах XVIII - начала XIX в., лучшие образцы которых, как видно, были ему хорошо известны, но довольно холодно, чтобы не сказать резко, судит о романах своей соотечественницы, особенно об "Ормонде" (1817), что и неудивительно: этот хорошо известный реалистический роман из ирландской (и частично парижской) жизни XVIII в. являлся полной противоположностью патриотическим и романтически приподнятым над действительностью произведениям леди Оуенсон-Морган и самого Метьюрина {Ibid., р. 180.}.
Когда выяснилось, что и ремесло литературного критика не оправдывает возлагавшихся на него надежд, Метьюрину оставалось снова вступить на старый, хорошо испытанный путь, казавшийся теперь более надежным и прибыльным, чем все прочие, - на путь романиста. Так возникло новое произведение Метьюрина, увидевшее свет в трех небольших томах, изданных в 1818 г., - "Женщины, или За и против" ("Women, or Pour et Contre").
Среди поздних произведений писателя, появившихся в конце десятилетия, роман этот занял обособленное место: в нем обнаружились новые черты, непривычные для его прежней манеры. Уже современная ему английская критика недоумевала, как Метьюрин мог создать этот роман, внезапно оставив для него ту стезю, по которой он шел столь долго, сочиняя романы один мрачнее другого и такие же пьесы, перенасыщенные страшными сценами и ужасами всякого рода. Как могло случиться, рассуждали критики, что вслед за этими произведениями появился роман, по типу своему сходный с сентиментальными повестями, в котором вместо прежних извергов, злодеев и убийц на первом месте находится пленительный образ женщины - кроткой, безропотной, всепрощающей? {Такой вопрос задавал, в частности, критик журнала "The London Magazine" (1821, vol. III, p. 517).}. На самом деле, как отмечают недавние исследователи, в таком литературном персонаже не было ничего необычного для тех лет: с одной стороны, как раз в это время подобные женские образы в английской повествовательной прозе появлялись все более часто {М. Леви справедливо подчеркивает, что образы подобных героинь и контрастирующих с ними героев пытались уже изображать такие сочинители готических романов, как Клара Рив, М. Г. Льюис, и перечисляет целый ряд произведений второстепенных писателей и писательниц той поры (например, Элизы Парсонс), в которых появлялись персонажи в этом роде (см.: Levy, p. 560-561).}, иногда нарисованные пером женщинписательниц, с другой - сходные образы, хотя еще бледные, в неуверенных очертаниях, намечались уже и в прежних произведениях Метьюрина, к ним можно отнести, например, героиню "Бертрама" Имогену или Урильду из "Фредольфо". Существовала еще одна причина, по которой героиней своего романа Метьюрин сделал привлекательную и незаурядную женщину и ее переживания в чужой ей среде: Метьюрин не скрывал, что он писал свое произведение, находясь под сильным впечатлением известного французского романа Жермены де Сталь "Коринна" (1807), который, по свидетельству Стендаля, "с восхищением читала вся Европа". В "Коринне" читателей увлекала раскрытая с большим мастерством и тонкой психологической изощренностью душевная драма одаренной женщины, столкнувшейся с общественными предрассудками. О близости данных романов - английского и французского писал уже В. Скотт.
"Существенным недостатком этого романа, - говорил В. Скотт, - является сходство характера и судьбы Заиры, одной из героинь повествования, с характером и судьбою Коринны . Своими талантами, красотой, несчастной любовью к человеку, непостоянство которого повергает ее в отчаяние, Заира слишком часто напоминает свой знаменитый образец. Тем не менее это Коринна, живущая в Ирландии, противопоставленная иным персонажам, переживающая другие приключения, испытывающая другие чувства и говорящая на другом языке, чем тот, который своей героине предоставляла г-жа де Сталь; мы охотно простим писателю отсутствие оригинальности в замысле за изображение той эпохи, когда появляется эта новая героиня, которая посреди непрерывных успехов, окруженная ореолом своего таланта, жертвует всем ради своей несчастной страсти" {Idman, p. 173-174.}.
В. Скотт расточал похвалы также другому женскому образу, созданному Метьюрином в романе, - образу Евы, дочери Заиры; он написан мастерски и полон очарования: "Ева - ангельское создание и подобна самой прародительнице Еве до грехопадения". Существенно, что в предисловии к роману "Женщины, или За и против" сам Метьюрин отмечал, что это его произведение отличается от предшествующих, а прежние свои создания он теперь готов был и вовсе осудить. Так, он сурово отзывается о "Семье Монторио", романе, принадлежавшем к жанру, уже вышедшему из моды, и утверждает, что ему не хватило таланта, когда он его создавал, чтобы вернуть благосклонность публики к этому жанру, традициям коего он следовал. В особенности, сознается Метьюрин, не хватало ему в то время жизненного опыта. "Когда я перечитываю свои книги сейчас, я не удивляюсь их неуспеху, так как, помимо того, что сюжеты малоинтересны (external interest), в них, на мой взгляд, отсутствуют реальность и правдоподобие; действующие лица, ситуации, в которых они находятся, их язык - все это выдумано; мое недостаточное знакомство с действительностью ограничивало мои возможности как писателя". Это признание весьма интересно; оно свидетельствует, что при некоторой доле свойственного Метьюрину тщеславия он все же отдавал себе отчет в недостатках, свойственных его ранним произведениям, и все время стремился усовершенствовать манеру своего письма.
Роман "Женщины, или За и против" несомненно принадлежит к числу лучших прозаических произведений Метьюрина, хотя он и не пользовался большей известностью у современных ему читателей и был основательно забыт у себя на родине. Повседневная жизнь Ирландии начала прошлого века изображена в нем тонкой, но уверенной кистью; он сумел захватить довольно широкие сферы общественных отношений и вывести на сцену многих людей, весьма мало похожих друг на друга; в изображении внутренних побуждений действующих лиц автор проявил наблюдательность, дар настоящего психолога и незаурядное стилистическое мастерство.
Впрочем, задача, которую Метьюрин поставил себе на этот раз: изобразить выбранных им героев в их связях, отношениях и житейских ситуациях, встречающихся в реальной действительности, - несколько нарушена и выполнена только отчасти, главным образом в отношении второстепенных лиц; в отдельных мотивах и целом сюжете романа многое кажется необычным, надуманным или даже неправдоподобным и напоминает те самые готические романы, от традиций и воздействий которых он тщетно пытался отмежеваться в предисловии к этому своему произведению. Задача была им поставлена уверенно, но на деле власть традиции оказалась сильнее.
Роман начинается эпизодом, очень напоминающим завязку готической истории: молодой человек по имени Де Курси, пылкий, влюбчивый, но постоянно колеблющийся и нерешительный, направляется в Дублин. По дороге мимо него с большой скоростью несется коляска, откуда доносится женский крик. Де Курси бросается к коляске, останавливает лошадей и вырывает красивую, хрупкую девушку Еву из рук похожей на ведьму отвратительной старухи. Защищаясь, старуха осыпает его проклятиями и угрозами, смахивающими на пророческие предсказания, которые в конце концов и оправдываются. Таким образом, уже на первых страницах романа, напоминающих начало известного произведения Анны Радклиф "Лесной роман" ("Romance of the Forest", 1791), над главными действующими лицами сразу сгущается атмосфера некоей тайны, которая окажется для них роковой и откроется для читателей медленно и постепенно, после многих запутанных приключений и сложных переживаний героев. Нельзя назвать простым, естественным и обычным основной стержень событий, вокруг которого развертывается множество побочных эпизодов. Де Курси сначала влюбляется в нежную и скромную Еву; затем эту любовь вытесняет гибельная и безумная страсть к блистательной и обольстительной Заире, светской женщине и талантливой певице; он приходит в полное отчаяние, узнав, что Заира - мать Евы (обе женщины также не знали о своем близком родстве), и ненадолго переживает Еву, когда она умирает от горя. Все это, конечно, отнюдь не обычные и не типические ситуации, взятые из гущи жизни: они больше сбиваются на вымысел, подсказанный сюжетными штампами готических повестей.
"Если к основной теме прибавить две бури, один пожар, ужасные сны, неожиданное явление привидения, - пишет новейший исследователь английского готического романа, - можно понять искушение тех критиков, которые готовы были поместить роман "Женщины" среди фантастических произведений автора" {См.: Levy, р. 562. М. Леви имеет в виду голландского биографа Метьюрина Виллема Схолтена, посвятившего целую главу (четвертую) роману "Женщины, или За и против", в которой он тенденциозно преувеличил близость этого романа к готической литературе XVIII-XIX вв. (см.: Scholten Willem. Charles Robert Maturin, the Terror Novelist. Amsterdam, 1933).}. На самом деле, хотя действительно было бы трудно отрицать некоторое сходство перечисленных мотивов данного романа Метьюрина с традиционными элементами готической повествовательной прозы, в данном случае все эти мотивы не определяют жанр романа в целом; они более или менее случайны и, кроме того, имеют иную мотивировку, выполняют другую функцию. Их значение заключается прежде всего в том, чтобы оживить повествование, в котором поставлены и пытаются получить свое разрешение глубокие религиозно-философские и этические вопросы. "Женщины" Метьюрина - это идейный роман, в котором автор сумел поставить ряд сложных проблем, волновавших его современников. Душевный мир Евы ограничен кальвинистской сектантской нетерпимостью, которую воспитал в ней ее духовник; благодаря религиозным предрассудкам ее человеческие чувства искажены до экзальтации - все это делает ее образ почти бесплотным. Мать ее, Заира, от которой Ева была отторгнута в детстве, напротив, воплощает в себе страсть к жизни и жажду полной свободы артистического духа, но встречает препятствия к развитию своей личности в предрассудках мещанской среды, крайне ограниченной в интеллектуальном смысле. Нашлись и такие критики Метьюрина, которые смогли взглянуть на этот его роман не как на роман тайн и приключений, а на своего рода философский трактат, в котором в повествовательной форме сопоставлены католицизм, кальвинизм и свободомыслие как философские и нравственные системы - к невыгодам каждой из них. Недаром среди второстепенных действующих лиц своего романа, на мрачном фоне ригоризма ирландских сектантов, присущей им благоразумной нравственности, продиктованной не столько идейной убежденностью, сколько материальными выгодами или лицемерием и фарисейством, Метьюрин сумел, бесстрашно для своего века, страны и своего сана, изобразить с полным сочувствием атеиста (Кардонно), оказавшегося в состоянии трезво оценить недостатки всех враждовавших между собою христианских религий в их практическом приложении к обществу того времени.
4
Осенью 1820 г. вышел в свет новый роман Метьюрина "Мельмот Скиталец" ("Melmoth the Wanderer") {В предисловии к русскому переводу этого романа, выпущенному в свет в качестве приложения к журналу "Север" в 1894 г., было указано, что этот роман был "переведен в двадцатых годах" (на самом деле он был издан в 1833 г.) "под заглавием "Мельмот Скиталец". На память об этом переводе мы оставляем это название, хотя правильнее было бы перевести "Мельмот Странник"" (т. I, с. XVI). Отметим здесь, что такое решение представляется нам правильным, так как русский перевод "Мельмота Скитальца" 1833 г. получил в России широкую популярность и навсегда утвердил это заглавие в сознании русских читателей, сделавшись даже доныне употребляемым крылатым выражением в обиходной русской речи. На этом основании мы и в настоящем издании оставляем заглавие, укоренившееся в русской литературной практике более ста сорока лет тому назад. Укажем, кстати, что у самого Метьюрина были колебания в выборе заглавия этого романа: во II главе первой книги домоправительница, рассказывая историю Джона Мельмота, утверждает, что он был прозван "Мельмотом путешественником" ("Melmoth the Traveller").}, несомненно лучший из им написанных. История его замысла и создания, к сожалению, известна мало и плохо: до нас дошло об этом очень немного достоверных данных.
Высказано было предположение, что начало работы автора над этим произведением следует отнести еще к 1813 г. и что, следовательно, она продолжалась более пяти лет {См.: Levy, p. 563.}. Эта гипотеза, основанная на косвенных и неточных свидетельствах самого Метьюрина, не кажется нам правдоподобной и едва ли сможет быть когда-либо подкреплена бесспорными доказательствами. В письме к В. Скотту от 15 февраля 1813 г. Метьюрин извещал его, что он только что начал новое произведение. "Я пишу в настоящее время поэтический роман (a poetical Romance)", - говорилось в этом письме, а самый роман был характеризован как "вещь необузданная (wild thing)", однако имеющая "все шансы понравиться публике".
Далее Метьюрин писал, что как только этот роман будет кончен, он сочтет своим долгом представить В. Скотту его рукопись и с глубокой благодарностью примет ходатайства перед издателями о скорейшем выпуске в свет этого нового своего произведения. Очевидно, замысел будущего романа Метьюрину нравился, и поэтому он пытался заинтересовать им своего литературного покровителя. "Рассказы о суевериях были всегда моими любимыми, - признавался Метьюрин, и я на самом деле был всегда более сведущ в видениях иного мира, чем в реальностях этого; поэтому я решил, что смогу в своем романе, вводя дьявольское вмешательство, "переиродить всех Иродов", поклонников немецкой школы", - говорил Метьюрин в том же письме, перефразируя известные слова шекспировского Гамлета в его наставлении актерам, и, продолжая щеголять своей эрудицией в мировой литературе, добавлял, намекая на знаменитую арабскую сказку из "Тысяча и одной ночи", что своим будущим произведением он хотел бы "отнять волшебную лампу у всех рабов волшебника Льюиса": "Боюсь, однако, что они никогда не построят мне дворца из золота, какой построили они для своего господина Аладина" {Correspondence, p. 14.}.
Все данное письмо Метьюрина полно намеков и многих неясностей, не позволяющих решить, о каком произведении в нем идет речь: предположить, что здесь говорится о "Бертраме", невозможно, так как в письме упомянуты "роман", а не "драма" или "трагедия", и его возможные издатели, а не театральные постановщики или исполнители; неясным также остается термин "поэтический роман", не позволяющий решить, что имеется в виду "стихотворный роман" или "поэтический" по своему колориту, но написанный прозой. Среди рукописей Метьюрина, оставшихся неизданными, также нет произведения, которое автор мог бы описывать и в 1813 г., и позже. Все эти аргументы, однако, не дают нам права считать, что, говоря в 1813 г. о своем новом романе - поэтическом и фантастическом, в котором он собирался перещеголять самого "волшебника Льюиса", Метьюрин имел в виду "Мельмота Скитальца". Напротив, мы имеем ряд таких данных, которые заставляют нас считать, что работа его над этим произведением едва ли началась ранее 1817 г. Как удалось установить, целый ряд книг, оказавшихся в числе источников "Мельмота Скитальца", вышел в свет именно в этом году и, вероятно, находился перед глазами автора в то время, когда он создавал свой роман {Эти обнаруженные источники перечислены ниже; см. также примечания к отдельным главам текста.}. С другой стороны, многое свидетельствует, что роман создавался быстро: эта поспешность заметна и в печатном тексте, откуда не были устранены повторения одних и тех же цитат в различных главах (или даже в эпиграфах к ним), следы небрежности и ошибок и т. д. Напомним, наконец, что в 1813 г. Метьюрин был еще полон надежд на свою драматургическую деятельность, которая, казалось, доставит ему обеспеченность и благополучие; когда успех "Бертрама" принес ему довольно большую денежную сумму, он едва ли мог задумывать новый роман, если все его мечты и надежды связаны были со сценой и театральными деятелями.
Иным был период после 1817 г., когда, как мы думаем, действительно началась работа над "Мельмотом Скитальцем". Это был период серьезной психической депрессии Метьюрина: нужда снова стучалась в дверь; он опять находился во власти жестоких заимодавцев, и ему всюду чудились чужие неоплаченные векселя, за которые он отвечал своей свободой. Литературному труду он мог отдавать лишь ночные часы, когда в процессе творчества имел возможность если не вовсе забывать все, что его угнетало, то, по крайней мере, отвлекаться от мрачных мыслей и настроения глубокой подавленности.
Один из друзей Метьюрина очень выразительно описал в более поздние годы, как Метьюрин работал над "Мельмотом Скитальцем". Дело происходило в Дублине, в том доме, где Метьюрин жил со своей семьей и который, по свидетельству его современников, так точно и подробно описан им самим в первых двух главах "Мельмота Скитальца" как дом старого скупца. Этот же приятель Метьюрина (к сожалению, неизвестный нам по имени) рассказывал о нем: "Он возвращался домой поздно вечером, слегка освеженный прогулкой, и его литературная работа начиналась. Я оставался с ним несколько раз, рассматривая кое-какие из его рукописей до трех часов пополуночи. Это было в то время, когда он сочинял свой неистовый (wild) роман о Мельмоте". Характеризуя Метьюрина как человека умеренного, воздержанного и очень бережливого, мемуарист, однако, не мог скрыть от читателя, что его крайняя перегруженность, требовавшая больших усилий от его творческого интеллекта, заставляла его иногда прибегать к искусственным средствам взвинчивания организма: "Бренди с водою являлось для него возбудительным средством, подобным тому, какое оказывал на некоторых людей опиум. Правда, оно не опьяняло его; оно действовало на него более странно и страшно. Глаза его блуждали, лицо приобретало бледность мертвого тела; дух его, казалось, блуждал сам по себе... Когда в этот заколдованный час он внезапно вставал, не говоря ни слова, и протягивал свою тонкую худую руку, чтобы схватить серебряный подсвечник, которым он освещал мне ступеньки лестницы, я часто вздрагивал и пристально смотрел на него как на призрак, как на бесплотную иллюзию, созданную им самим" {Doulas Jerrold's Shilling Magazine, 1846 (цит. по: Idman, p. 196).}.
Сколько времени шла работа над этим романом, мы также не знаем: нам известно лишь, что предисловие автора, написанное уже после окончания рукописи и перед ее сдачей в набор, датировано 31 августа 1820г. "Предисловию" в книге предшествовало почтительное посвящение романа маркизе Эберкорн: заочное знакомство с ней Метьюрина, - как мы уже видели, состоялось при посредничестве того же В. Скотта {Леди Анна Джейн Хеттон (Anne Jane Hatton, 1763-1827) была третьей женой (с 1800 г.) Джона Джеймса Гамильтона, графа Эберкорна (Earl of Abercorn). См. о ней в переписке Метьюрина с В. Скоттом (Correspondence, p. 16).}.
В "Предисловии" к "Мельмоту Скитальцу" содержится несколько авторских признаний и указаний, имеющих отношение к творческой истории этого произведения, которыми следует воспользоваться за отсутствием других свидетельств того же рода. Метьюрин утверждает здесь, что будто бы первая мысль об этом романе возникла у него, когда он перечитал одну из своих проповедей, произнесенных им "в воскресенье после смерти принцессы Шарлотты". Эта принцесса умерла в 1816 г., а "Проповеди" Метьюрина, на которые он ссылается, вышли в свет в 1819 г., и в них действительно есть то место, которое автор воспроизводит в своем "Предисловии" под тем предлогом, что эту книгу мало читают {Maturin R. Sermons, 1819, p. 135-136. Пользуемся цитатой, которую приводит Дуглас Грант в своем издании "Мельмота Скитальца" (см.: D. Grant, p. 543). Принцесса Шарлотта (1763-1816) - дочь Каролины (Брунсвикской), злосчастной английской Королевы (1763-1820), жены Георга IV. Принцесса Шарлотта умерла очень молодой, через год после того, как она вышла замуж (1815) за Леопольда, принца Саксен-Кобургского, будущего короля Бельгии.}. Мысль Метьюрина в цитате сводится к тому, что в настоящее время будто бы нигде не найдется такого человека, который решился бы отказаться от вечного блаженства, несмотря ни на какие блага или посулы, которые могли бы быть ему предложены за это.
Это признание Метьюрина было отвергнуто как ложное и не имеющее никаких оснований едва ли не всеми его биографами и исследователями. Так, например, в одной из недавних книг о готическом романе в главе о Метьюрине отмечено, что если бы цитированное утверждение автора было бы справедливо, его роман о Мельмоте Скитальце следовало бы рассматривать лишь как иллюстрацию общеизвестного богословского тезиса, и к тому же находящегося в полном противоречии с историей главного героя: он-то именно и сделал такой выбор! "Поэтому, - пишет Морис Леви, - да простит мне автор, но мы не верим ни одному его слову! Пусть нас сочтут недостаточно почтительными, но нам не удержаться: от искушения считать, что приведенные выше слова Метьюрина и написаны были для того, чтобы их можно было процитировать в предисловии к роману" {Levy. p. 577.}. Такое предположение представляется тем более правдоподобным, что, как мы уже видели (и как об этом напоминает М. Леви), скромный пастор, каким являлся Метьюрин, едва не потерял свою должность за издание и постановку на лондонской сцене трагедии "Бертрам" в 1813 г., и его напряженные отношения с церковным начальством с тех пор нисколько не улучшились. Самое издание "Проповедей" 1819 г. предпринято было Метьюрином, разумеется, не для того, чтобы получить соответствующий гонорар за издание этой книги, которую, по словам самого проповедника, почти никто не читал.
В том же "Предисловии" Метьюрин сделал еще несколько замечаний, заслуживающих внимания. Одно из них имеет характер полемический, но представляет интерес и по существу. Речь идет об одной из "вставных повестей" романа, имеющих особые заглавия. "Один из моих друзей, которому я читал "Рассказ испанца", порицал меня за то, что в нем много такого, что возрождает к жизни ужасы романов школы Радклиф, - преследования в монастырях и террор Инквизиции. Я защищался, пытаясь убедить моего друга, что тяготы монастырской жизни, какими я их описал, проистекают не столько от необыкновенных происшествий, с которыми мы сталкиваемся в романах, сколько от обилия мелких повседневных мучений, которыми и вообще-то отмечена вся наша жизнь. Царящий в монастырях полный застой предоставляет их обитателям досуг, чтобы эти мучения изобретать, а власть над людьми, к которой присоединяется злая воля, - все возможности для того, чтобы их применять на деле. Я верю, что слова мои окажутся для читателя более убедительными, чем для моего друга".
Высказанная здесь мысль, очевидно, имеет своею целью показать, что автор, изображая потрясающие и полные трагизма картины повседневного быта в одном из испанских монастырей XVII в., вдохновлялся при этом не литературными вымыслами, вроде тех, какие можно было встретить в романах Анны Радклиф, но достоверными свидетельствами и соображениями о подлинной монастырской действительности, ужасы которой превосходили все то, что в состоянии были придумать сочинители; при этом Метьюрин исходил из анализа причин тех горестных и достойных сожаления событий, которые порождает в монастырях искусственно создаваемая ненормальная обстановка, далекая от мирской жизни и привычного быта. Закономерным следствием создававшихся в монастырях порядков являются злоба, гонения, преследования, изощренные способы издевательства человека над человеком, поощряемое и вознаграждаемое предательство, даже убийства, остающиеся безнаказанными. Резко отрицательное отношение Метьюрина к католическим монастырям, бросающееся в глаза в его "Рассказе испанца", одной из наиболее страшных и патетических "вставных повестей" в "Мельмоте Скитальце", - очень характерно для него как для пастора-кальвиниста, отрицавшего монашество и все виды и формы монастырского общежития. Тем не менее Метьюрин не мог основываться на реальных наблюдениях над монастырской жизнью, так как не мог собственными глазами видеть ни одного монастыря: в современной ему протестантской Великобритании их не было, они были упразднены Реформацией еще при Генрихе VIII в XVI в. От этих времен осталась большая антимонастырская и антимонашеская литература. При описании монастыря в Мадриде Метьюрин поневоле должен был исходить из печатных источников; если он отрицал (не с полным основанием) воздействие, которое могла оказать на него литература готических романов, то перед его глазами в момент создания "Рассказа испанца" несомненно находились кое-какие другие литературные источники.
В том же "Предисловии" Метьюрин коснулся еще двух других "вставных повестей", вошедших в текст романа, утверждая, что они также основаны на реальных фактах действительности. Так, пишет он, имея в виду "Повесть о двух влюбленных" (кн. IV, гл. XXIX-XXXII), история Джона Сендела и Элинор Мортимер "основана на действительном событии". "Оригиналом для образа жены Вальберга, - сообщает Метьюрин далее, говоря о "Повести о семье Гусмана" (кн. IV, гл. XXVIXXVIII), - послужила женщина, еще находящаяся в живых"; как бы для подтверждения этого факта он желает ей долгой и счастливой жизни.
Приведенные свидетельства автора интересны прежде всего как попытка утвердить достоверность того жизненного материала, на котором построен роман, как ни разнообразны по своему характеру и стилю отдельные части, из которых он составляется. Может быть, настаивая на строгой достоверности многих событий, о которых идет речь в романе, Метьюрин преследовал еще одну цель: убедить читателя, что образ центрального героя столь же полон житейской правды, несмотря на присущие ему сверхъестественные черты, сколь и образы названных выше второстепенных действующих лиц. Для этой же цели роману потребовалась и особая усложненная композиция.
В литературах разных эпох и народов существует довольно много весьма разнообразных произведений, объединяемых в один ряд благодаря лишь одной, хотя и существенной, особенности своего построения, обычно именуемой "рамочным повествованием" (Rahmenerzahlung). Повествования этого рода служили обрамлением или оправой для вставленных туда новелл, повестей, сказок и т. д., чаще всего сюжетно между собою не связанных; повествования-обрамления также были нескольких типов, но иногда могли существовать и отдельно от анекдотических новелл или фантастических сказок, которые рассказывались поочередно действующими лицами основного сюжета. Среди множества примеров можно было бы назвать здесь многочисленные восточные сборники, индийские или арабские ("Панчатантра", "Странствования морехода Синдбада", "Тысяча и одна ночь" и т. д.), последние потому, что на них ссылается сам Метьюрин, и мы можем предположить, что техника построения "рамочных повествований" была ему хорошо известна с ранних лет {Ормсби Бетель, герой романа Метьюрина "Молодой ирландец", описывает книги, которыми он зачитывался в детстве. Этот перечень весьма интересен для нас потому, что в нем несомненно названы излюбленные книги ранних лет самого Метьюрина. Арабские сказки "Тысяча и одна ночь" находятся в этом перечне после Драйдена, произведений драматургов периода Реставрации, Мильтона и Шекспира. Характерно также, что мы находим здесь книгу о народных суевериях Гроуза ("Grose's popular Superstitions"), "Историю колдовства" Гленвила или мистическую "Историю блаженных ангелов" Хейвуда наряду с собраниями народных баллад Перси и Эванса. "Что за библиотека для мальчишки пятнадцати лет, который читал эти книги, странствуя в одиночестве по безмолвным горам и озерам, по вечерам прислушиваясь к шуму ветра и водопадов!", - восклицает Метьюрин. Почти все указанные книги упоминаются также в "Мельмоте Скитальце".}.
Однако композиция "Мельмота Скитальца" настолько усложнена, что ей трудно подыскать аналогию среди множества "рамочных повествований" мировой литературы. Один из недавних французских исследователей "Мельмота Скитальца" справедливо заметил, что рассказать сюжет этого романа столь же трудно, как изложить, что и в какой последовательности изображено на знаменитом листе французского рисовальщика XVII в. Жака Калло "Искушение Святого Антония": сотни образов, наплывающих один на другой, созданных с безудержной и неистощимой фантазией, смещение планов, впечатление непрекращающегося, бесконечно растягивающегося кошмара. Если же говорить о литературных аналогиях, то, пожалуй, единственным произведением с усложненной конструкцией, с которым можно было бы сравнить "Мельмота Скитальца", является "Рукопись, найденная в Сарагосе" Яна Потоцкого, роман, который, впрочем, не мог быть известен Метьюрину {Фрагменты этого романа изданы на французском языке в Париже в 1813-1814 гг. (Avadoro. Histoire espagnole par M.L.C.J.P. Paris, 1813; Les dix journees de la vie d'Alphonse van Worden. Paris, 1814). Я. Потоцкий умер в 1815 г.}. Этот "многослойный" или "многоярусный" роман не без оснований сопоставляли с китайскими лаковыми шкатулками, вставляющимися одна в другую, в формах и соотношениях которых разобраться так же трудно, как найти их начало и конец.
Каждая из "вставных повестей" в "Мельмоте Скитальце" могла бы существовать и отдельно как совершенно самостоятельное произведение, но все они взаимозависимы друг от друга, несмотря на то что действие их происходит в разных странах и растягивается по крайней мере на полтора столетия. Метьюрин все время сознательно запутывает планы пространственный и временной, смещает перспективу; это приводит к тому, что читатель теряет общую нить, связующую отдельные повести. Метьюрин несколько раз прибегает к излюбленному в романтической литературе приему повествования: случайно обнаруживается рукопись, в которой, казалось бы, могло бы найтись объяснение всех таинственных или неясных событий, но она внезапно обрывается как раз на том месте, где читатель имел основания ожидать их разгадки. Действие перебрасывается из страны в страну: начинаясь и оканчиваясь (в обрамлении) в современной автору Ирландии, оно перемещается затем в Испанию, продолжается в Англии (в Лондоне), опять в Испании, на острове в Индийском океане, снова в Испании, в Англии и т. д. При этом хронологическая последовательность всех 39 глав {В оригинале 1820 г., в счете глав допущены ошибки: дважды подряд встречаются главы XVII и XXXII. В настоящем издании эти ошибки устранены. См. ниже, с. 641.} (в четырех книгах) все время нарушается: глава I начинается "осенью 1816 г.", а с помощью "вставных повестей" рассказ ведется о событиях XVII в. и позже, случившихся в разных странах Европы и Южной Азии. "Вставных повестей", имеющих особые заглавия, в тексте романа четыре ("Рассказ испанца", "Повесть об индийских островитянах", "Повесть о семье Гусмана", "Повесть о двух влюбленных"); на самом деле к ним следует прибавить еще одну, не имеющую особого заглавия (рассказ англичанина Стентона в гл. III первой книги). При этом автору удается связать в один узел все разнородные события, происходящие во многих странах в течение длительного времени благодаря долголетию главного действующего лица. Долгая жизнь Джона Мельмота, которая всем его современникам, читающим рассказы о нем в рукописях XVII в., кажется неправдоподобной и фантастической, представлена в романе как одна из "тайн", раскрытие которой является не только связующим элементом для всех частей произведения, но и важной движущей силой романа.
Усложненность конструкции романа столь велика, что при первом переиздании его английского оригинала в 1892 г. издатели дали особую схему его построения {Maturin Ch. Rob. Melmoth the Wanderer, vol. I. London, 1892, p. XLIII.}, которую мы воспроизводим ниже с небольшими изменениями и дополнениями.
Схема построения "Мельмота Скитальца"
(Буквой M обозначается обрамляющее повествование о Мельмоте Скитальце; арабскими цифрами, для упрощения, обозначены римские цифры глав оригинала)
M (Гл. 1-2) Рассказ о роде Мельмотов. Последний его представитель, дублинский студент Джон Мельмот, приехавший навестить умирающего дядю, в оставшейся после его смерти рукописи читает историю Мельмота Скитальца и сжигает его портрет с надписью "Дж. Мельмот, 1646 год", о котором дядя перед смертью говорил, что оригинал еще жив.