62110.fb2
Позиция Пушкина не сразу и не у всех находила понимание.
В связи с его "Сказками" Н. И. Надеждин писал в 1832 году: "Европейские литературы возвращают теперь свою народность,, обращаясь к своей старине. У нас это возможно ли? Таково ли наше прошедшее, чтобы восстановлением его можно было осеменить нашу будущность?.." Пушкин верил в "наше прошедшее" именно потому, что как пророк предвидел и "нашу будущность". Может быть, и это заставило того же Надеждина через некоторое время пересмотреть свои взгляды и уже в 1837 году заявить, что европейские народы приступили к восстановлению своих "неписанных преданийT Пора и нам взяться за это важное, еще не тронутое поле".
Но на этой ниве уже была проложена пушкинская борозда.
Духовную атмосферу всеобщего интереса к национальной старине сразу же по приезде в Петербург осознал и Гоголь.
В письмах к родным он настойчиво повторяет просьбы присылать ему все, что можно услышать и разыскать о народных обычаях и нравах. Его интересуют песни, сказки, старины, поверья. Вот хотя бы одно из таких писем: "Еще несколько слов о колядках, о Иване Купале, о русалках. Если есть, кроме того, какие-либо духи или домовые, то о них подробнее с их названиями и делами; множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов и проч., и проч., и проч. Все это будет для меня чрезвычайно занимательно", В 1831 -1832 годах выходят его "Вечера на хуторе близ Диканьки" с их колдунами, ведьмами, русалками, с их органическим переплетением реальности и народно-фантастической образности. Необходимость освоения национальной, тысячелетней народной культуры осознается как одна из важнейших основ социального и духовного самосознания России той эпохи.
Сначала внутри всеобщего процесса русского Возрождения как освоения передовой культуры Запада, а затем, все более осознаваемое как главное, центральное, начинается освоение и родных истоков. Внутри Возрождения на основе всеевропейской культуры зарождается процесс как бы собственно русского Возрождения - на народно-национальной основе, в том числе и на основе "обычаев, и поверий, и привычек, принадлежащих исключительно" (Пушкин) русскому народу... В русское сознание входит "Слово о полку Игореве", значительно повлиявшее на интерес к древней национальной культуре, к "своей античности". "Слово..." как бы подчеркнуло, что свое наследие важно не только потому, что оно свое, но прежде всего потому, что в нем сокрыты бездны нетленной красоты, величие духа, непреходящей мудрости.
В национальном сознании совершается своеобразный переворот: тот идеал красоты, который воплощала в себе античность, открывается и в своем наследии. Русская культура постепенно начинает осознавать, что "это соприкосновение с красотою идеала есть и в былинах наших, и в сильной степени.
Там есть удивительные типы Ильи Муромца и фантастического Святогора" (Достоевский). И конечно же, не в одних только былинах. Огромное в этом плане значение имела и "История Государства Российского" Карамзина. "Древняя Россия, - по слову Пушкина, - казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом".
Высок интерес и к народной фантастике, к эпическому и даже мифологическому наследию Руси. Назовем "Аленький цветочек" С. Аксакова, "Конек-Горбунок" П. Ершова, забытые сегодня романы Александра Вельтмана "Кащей Бессмертный", "Святославич, вражий питомец", сказки В. Даля.
Собираются русские исторические песни, былины, пословицы, загадки, сказки (сборники П. Киреевского, Рыбникова, Барсова, Даля, Худякова, Садовникова и др.); большим событием нужно назвать собранные Афанасьевым русские сказки.
Записываются фольклорные произведения, пишутся научные труды (среди них такие, как "Славянская мифология" Костомарова, "Поэтические воззрения славян на природу" Афанасьева, работы Буслаева, Срезневского, Сахарова, Снегирева, Ор. Миллера, Потебни и многие, многие другие).
Народные поверья, обычаи, легенды собирают Лесков, Мельников-Печерский, Эртель, Г. Успенский, Короленко. Осознанннй интерес к освоению богатств народной мудрости, поэзии, фантазии не ослабевает на протяжении всего XIX века.
Правда, известны и отрицатели-скептики, искренне считавшие, что уже в то время народные сказки, былины, пословицы, загадки и т. д. "могут интересовать собирателей разного хлама, но никому не нужны из мало-мальски образованных людей". Нужно сказать, что в подобных заявлениях содержалась правда факта и даже "предвидение": духовные потребности общества в "чудесном" в какой-то мере трансформировались в XX веке в особый литературный жанр научной фантастики, как бы более соответствующей миропониманию людей эпохи атома, освоения космоса, эпохи НТР.
Однако фантастика научная существует как один из жанров наряду с другими, народная же - органическая составная часть единого целого реалистического метода, то есть явление внутреннее. С другой стороны, научная фантастика не может вместить в себя всю полноту той человеческой потребности в полете духа и мысли, которую несет в себе народная, выработанная опытом тысячелетий.
Такие мировые образы, как Прометей, Сатана, Фауст, Мефистофель, Вечный Жид и т. п., - порождения народной фантазии. Социально-философскую наполненность, делающую их явлениями всемирными, они получили уже в классическом литературном истолковании. Средневековая легенда о докторе Фаусте вряд ли могла завоевать мир без "вмешательства" Гёте.
Образы русского фольклора нашей национальной фантазии по своему внутреннему наполнению вряд ли чем уступают всемирным. Вспомним хотя бы удивительные по философски бытийной насыщенности и мощи образы Святогора-богатыря, Микулы Селяниновича с его переметной сумой, в которой "вся тяга земная". Кащей Бессмертный - это образ, равный которому трудно найти даже и среди античных фигур, Садко, Илья Муромец, Лихо Одноглазое и множество других таят в себе огромный, не растраченный и до сих пор запас энергии народной фантазии.
Одни образы (да и целые легенды, былины, сказки) преданы забвению, стали достоянием лишь академической науки, другие едва ли не насмешливому пренебрежению. Какая, мол, всемирность, какая там философия в этих наивных лапотниках?! А между тем при любовно-вдумчивом проникновении писателей в их непреходящую сущность и народное миропонимание, воплощенное в них, они могли бы стать основой не менее всемирных образов, чем, скажем, тот же гётевский Фауст или Дон-Жуан Байрона. Достаточно вспомнить, какую поистине трагически философскую наполненность приобрел образ Ивана-Царевича в романе Достоевского "Бесы", какую социальную и бытийную взаимосвязь нашел писатель в самой интерпретации образа - символа бесов; вспомним образ черта - этого "русского Мефистофеля" из "Братьев Карамазовых", значение образа-симъола "матери - сырой земли" во всем творчестве Достоевского.
Трудно представить себе русскую литературу без таких классических воплощений народной мудрости, как "Мороз - Красный нос" Некрасова, "Левша" Лескова, "Снегурочка" А. Островского.
Фантастический элемент (и народно-поэтический, в частности) стал неотъемлемым качеством русского реализма. Видимо, нет необходимости говорить, что процесс русского Возрождения не был чисто литературным явлением.
III
В последние годы в нашей стране наблюдается повышенный интерес к архитектурным памятникам старины, к народным песням, обычаям, к древней живописи и т. д. И не только у нас, но и далеко за рубежом. Правда, порою такой интерес находит удовлетворение в различных формах "а-ля рюс", но ведь и у нас за всем этим нередко скрывается обыкновенная мода на экзотику. Что ни говори, а ведь до этого нужно дойти, чтобы свое, русское, воспринималось как экзотическое?! Хотя, в конце концов, даже и та или иная мода - явление социально обусловленное. Но сейчас разговор не о моде.
Песни, сказания, сказки, слова (имеем в виду жанр, как, например, "Слово о полку Игореве"), деяния, легенды и т. д. сегодня становятся одним из оснований возрождения нашей современной литературы. И не только советской.
Вспомним пример из зарубежной практики. Думается, не случайно именно Латинская Америка, в которой наблюдаются процессы национального возрождения, дает сегодня столько образцов глубоко самобытных произведений литературы, в основе которых лежат народно-национальные формы. Напомню только хотя бы о романе колумбийского писателя Габриэля Гарсиа Маркеса "Сто лет одиночества". Органично в этом романе-притче, романе-мифе переплетение реальности и фантастики, истории и легенды, сказки и повседневного быта. Фантастика воспринимается здесь как неотъемлемая составная реальность. История одной семьи, одного маленького городка Макондо в таких формах художественного воплощения вырастает в историю страны, нации и в какой-то мере в самом общем, символическом плане романа - историю человечества в целом. При всем при этом перед нами, безусловно, один из прекрасных образцов реализма нашей современности.
И для русской традиционной школы, в частности, характерно все более осознанное стремление к освоению синтетических жанров, наиболее емко и существенно воспроизводящих образ мира в его настоящем, впитавшем в себя прошлое и чреватом будущим. Немалую роль в этом движении могут сыграть и образы народной фантастики. И сами писатели все более осознают это. Да, отдельные произведения таких писателей, как Федор Абрамов, Виктор Астафьев, Василий Белов, Сергей Залыгин, Леонид Леонов, Валентин Распутин, Василий Шукшин, Анатолий Ткаченко, и других (творчество многих из них едва ли не было прописано одно время по ведомству бытописания) могут показаться поначалу неожиданными, случайными даже.
Они на первый взгляд не вписываются в наше привычное представление о тематике, выборе героев, ситуации и даже сущности творчества этих писателей.
Небольшое "фантастическое" отступление позволило Астафьеву в рассказе "Ночь космонавта" психологически и художественно достоверно решить определенную творческую задачу.
"Фантастичен" и "неожидан" для Василия Белова рассказ "Око дельфина", если, конечно, смотреть на автора "Плотницких рассказов" и "Привычного дела" с точки зрения удобных некоторым критикам рамок "бытописателя" и "деревенщика".
Федор Абрамов пишет рассказ из "жизни рыбы"... ("Жила-была семужка"). Нет, не рыбацкий и не юмористический. Эта современная сказка-притча не единственное обращение писателя к формам реалистической фантастики. О неслучайности ее появления говорит и новый опыт в этом роде: рассказ "Сказки старой лошади". И здесь автор решает творческую задачу не в привычных для него рамках реалистического повествования, но предпочитает использовать сказочный элемент, который позволяет писателю выявить сложную этико-философскую проблему именно нашего времени. Необычность формы рассказа лишь еще нагляднее подчеркнула остроту постановки самой проблемы.
Двумерно слово "бытописателя" Анатолия Ткаченко в его повести "Сказка про маленькую женщину". Материал этой "сказки" - основа для эпопеи. Чтобы художественно решить ту же задачу в рамках реально-бытового повествования, писателю потребовалось бы нарисовать широкую картину социально-исторической жизни целого народа. Потому что, как известно, "скоро только сказка сказывается, да не скоро дело делается".
Сказочный элемент дает возможность достоверно очертить проблему в емком сюжете рассказа.
И все-таки нужно признать, что обращения к элементам "фантастического реализма" или, может быть, реальной фантастики в нашей традиционной прозе пока еще редки и робки, но не случайны: они отражают общую тенденцию к современному осмыслению и новому наполнению достаточно забытых, но традиционных для русской литературы художественных форм.
И это действительно подлинное "веяние времени, его всесильное звучание", говоря словами Сергея Залыгина из его статьи "Черты документальности" ("Вопросы литературы", 1970, № 2).
Правда, как мы помним, писатель сказал их по поводу документальной литературы. Однако и сам он оказался подвергнутым "веянию" не документальности, а, как говорится, совсем наоборот, о чем и явствует, например, его повесть "Оська - смешной мальчик" с красноречивым подзаголовком: "Фантастическое повествование в двух периодах" (журнал "Дружба народов", 1973, № 9). И это не научно-фантастическая повесть, нет.
Думается, фантастика повести Залыгина многим обязана "Сну смешного человека" Достоевского в том смысле, что это еще один современный эксперимент е осознанным обращением к реальной фантастике.
К фантастике обратился и автор "Русского леса" (имею в виду "Мироздание по Дымкову" - фрагмент романа в журнале "Наука и жизнь", 1974, № 11).
Не случайно освоение этой традиции у писателей, чье творчество так или иначе соприкасается корнями с народными истоками.
Привычные герои Василия Шукшина, как мы помним, тоже оказываются вдруг в непривычной для этого писателя сказочной ситуации. Сказка "До третьих петухов" не первый опыт такого рода. Повесть-сказка, как определил сам Шукшин жанр своего произведения ("Точка зрения" - журнал "Звезда", 1974, № 7), дала возможность в своеобразном трагикомическом плане материализовать три точки зрения на мир: пессимистическую, оптимистическую и, так сказать, объективно-реалистическую.
Сказочный сюжет с его устойчивым приемом троекратного повторения вариации одного и того же события - помог писателю представить единый мир в трех вариантах, вернее, в "три единстве".
Нужно оказать, что при всех видимых художественных доcтаинствах современных сказок и Шукшина, и не только его одного многое все-таки кажется в них спорным, результатом некоторого "экспериментирования", первого опыта. Встречаются даже и элементы переклички с далеко не лучшими образцами внешнего "осовременивания" народных образов, Думается, что подобные элементы в рассказе Шукшина - наследие "дурной традиции" снижения "вечных образов" - явно неорганичны творческому мироотношению писателя в целом.
Нр нельзя же не видеть и другой стороны: художественная атмосфера сказки Шукшина раскрывает перед нами картину того, во что в наши дни превращаются глубокие и могучиe обобщения этих народных образоэ, на что тратятся их силы необъятные. И вот в этом-то последнем "намеке" писателя, думается, глубоко положительный, современный смысл его собственных "фатастичеcкнх" обобщений, Поэтика сказки с ее пространственным образом: "в некотором царстве", с ее особым движением времени: "скоро сказка сказывается" ч т. п. - позволяет автору в емком сюжете очертить историю пробуждения самосознания главного героя - Иванушки-дурачка ("Надо терпеть"... - "Да что же терпеть-то?! - воскликнул Иван. - Что терпеть-то?! Надо же что-то делать!"); историю осознания собственной вины за ту бесовскую фантасмагорию, картину которой разворачивает перед нами писатель в своей сказке. Но мы не собираемся сейчас толковать о сказке. Для нас сейчас важно осмыслить другое: эпоха научно-технической революции - и сказка. Не для детей. Не ради забавы. Сказка как художественное освоение действительности.
Не парадокс ли?
"Не до сказок теперь! Не до сказок, я знаю..." - размышлял еще Пришвин и уверял: "Но она явится, как наш след по земле... В жизни мы разделены друг от друга и от природы местом и временем, но сказитель, преодолев время и место... сближает все части жизни одну с другой, так что показывается, в общем, как бы одно лицо и одно дело творчества, преображения материи. При таком понимании сказка может быть реальнее самой жизни".
Своеобразный русский писатель прокладывал своим творчеством новые пути художественного освоения действительности, осознавал свой собственный путь "сказкой о правде", в последнем счете исходящей из того народного миропонимания, что добро в конце концов все-таки перемогает зло.
Писатель вновь и вновь возвращается к мыслям об этом своем пути: "Сегодня я думал о своем серьезном занятии тем, что для всех служит забавой, отдыхом, потехой. Останусь ли я для потомства обычным русским чудаком, каким-то веселым отшельником, или это мое до смешного малое дело выведет мысль мою на широкий путь, и я останусь пионером-предтечей нового пути постижения "мира в себе"? Что, если вдруг окажется, что накопленные человечеством материалы знания столь велики, что их охватить никакому уму невозможно; что в этих накопленных полубогатствах полу-ума заключается главная причина нашей современной растерянности, разброда и что людям от всего этого аналитического опыта надо отойти для простейших синтетических исследований; что на этом пути и надо ожидать гениального человека, который охватит весь окончательный опыт человечества?.." Наши писатели-реалисты, кажется, начинают нащупывать тропу, по которой прошел писатель-мыслитель. Нет, я вовсе не хочу сказать, что их сказки и есть тот самый путь "простейших синтетических исследований". Но само обращение к формулам тысячелетнего народного опыта не случайно и, на мой взгляд, еще не путь, но в направлении к тому пути, о котором говорил Пришвин, Поиск новых для сегодняшней литературы форм художественного созидания единого цельного образа мира необходимо требует и нового образа героя. Мы часто говорим о герое времени, но редко думаем о новых формах построения самого художественного образа такого героя. Не будем говорить опять-таки о других возможных формах, продолжим наш разговор, только в уже определившемся плане.
Обратимся еще раз к опыту Пришвина. Работая над повестью "Корабельная чаща" (жанр, который сам писатель обозначил так: "повесть-сказка"), он одновременно записывает в дневнике "попутные мысли": "В поисках образа героя... Живой человек - это герой моей будущей повести, соединенный из фигуры моего друга О., Суворова, Руссо, Ивана-дурака, Дон-Кихота..." Вечный образ народной фантазии, по мысли писателя, может осветить новые, неожиданные глубины в реальном образе его современника, тем не менее как бы вобравшего в себя и существенные черты типологически близких ему исторических лиц и литературных героев. Вспомним, что такой метод "соединения разных времен" в едином реальном образе современника был уже у Пушкина. Его Герман из "Пиковой дамы", например, не случайно наделен двумя существенными чертами: профилем Наполеона и душой Мефистофеля. Особого внимания в этом плане заслуживают и герои Достоевского. Скажем, его князь Мышкин вбирает в себя черты Дон-Кихота и... Христа, Ставрогин соотнесен с библейским Змием-Искусителем, а вместе с тем, с другой стороны, с Иваном-Царевичем, Иван Карамазов - с Фаустом и т. д.
Зачем, например, тому же Пришвину потребовался вдруг образ Ивана-дурака, да еще поставленный в один ряд с ДонКихотом? Вспомним, кстати, что писатель и себя видит русским Иваном-дураком, о чем мы уже говорили. Его герой - "живой человек", а это, по мысли писателя, "человек, находчивый в правде... Дон-Кихот всегда в правде: он в правде - и оттого не боится, не стесняется, не жмется ни в каком обществе".
Вспомним поведение Ивана-дурака в сказке Шукшина - он стремится именно к правде, и, хоть скован поначалу, побаивается своих многочисленных противников, тем не менее его н а т ур а то и дело прорывается наружу, и, перебарывая в себе страх, он уже "не боится, не стесняется, не жмется", порою скорее даже наоборот. Но вернемся к замыслу Пришвина: "Мой герой, продолжает он, - это Иван-дурак, как русское разрешение темы Дон-Кихота... Путь Ивана-дурака, то есть путь искусства сказки, - путь восприятия жизни цельной личностью... Это спустившийся сверху Дон-Кихот...
Но страшно становится, когда представишь себе задачу обратить испанского рыцаря Дон-Кихота в русского Дурака!" У Шукшина, скажем, ни Дон-Кихот, ни другой какой-либо мировой образ с Иваном-дураком не сопрягается. Задача писателя в данном случае была иной, нежели у Пришвина. Но и Пришвин и Шукшин, по существу, одинаково видят возможность через народный образ художественно осмыслить в духе современности то миропонимание, которое воплощено в вечном, порожденном "фантазией" образе.
Сегодня ни один из современных наших писателей не смог пока решить художественно полноценно задачу органического слияния современности и "сказки" в едином цельном образе.