62031.fb2
Перебрасываясь суждениями, мы усаживались за столом. Иона пропел что-то коротенькое для освящения еды. Стемнело, и висячая керосиновая лампа входила в свои права. Все же какой-то унывностью были наполнены несколько минут последовавшего затем молчания. Безмолвные и как бы хмурые, сидя вкруг, мы глядели в кружки наши, полные хмельной и жидкой черноты. Высокие чувства переполняли нас. Как бы перекрестились пики, и на пересечении жал их лежит нагая и трепещущая дружба наша, незыблемая до сей поры. И как будто вот клянется биеньями своими редкозубовское сердце не изменять, хотя бы тысяча Пресловутых с приплодами препятствовали намеренью этому. Сладостное безмолвие наше могло бы длиться до бесконечности, ибо приятна всякая грусть, не влекущая материального ущерба... Но Радофиникин не понимал этого.
- Какая сухая лета нынче была! - возгласил он со вздохом и, отхлебнув из кружки, чтоб не расплескать, поднял ее над головой. - Ну, со свиданьицем, значит!
- И за незыблемость союза нашего! - сказал Манюкин восторженно.
- И за Илью, чтоб не унывал, - прибавил Буслов.
- И за пиджак его! - предложил я, кивая на замечательный, цвета яростной гаванны, пиджак, в котором он пришел.
Илья откликался, чокался и положительно исходил добротой и светом; он как-то даже отупел от этого. Вскоре мы уже покончили с первым аршином. В комнате, несмотря на обширность ее и щелеватость окон, стало совсем жарко. Кровь значительно быстрее стала обегать мозги. Разговоры, которыми мы перемежали приемы пищи, заиграли всеми цветами радуги. Мы тешились и резвились, как молодые котята на весенней траве, а Редкозубов уже хохотал, вращал ушами, что он умеет делать в совершенстве, и как-то особенно махал руками, производя впечатление дерева, сошедшего с ума. Веселье шло с курьерской быстротой. Милую и отмирающую добродетель эту - веселиться без боязни показаться дураком - чту я выше всех других качеств в человечестве.
Но странное дело, я отчетливо ощущал, будто Пресловутый сам сидел посреди нас и разглядывал нас с презрительным вниманьем, как смотрят на кормление зверей в зверинце. Он сеял себя посреди нас, выражаясь фигурально, и в дальнейшем нетрудно будет понять смысл этого моего выражения. И как бы в подтверждение сего вдруг заговорил Редкозубов, бросая в сторону недоконченное суждение свое о влиянии солнца на половую сферу.
- ...А все-таки блистательный, невозможный человек! - громко заявил он, бойко перегрызая гусиную косточку.
- Ты про кого это, опять про Лариона? - осведомился Буслов с набитым ртом.
- Да, да... и тысячу раз да! - откликнулся Илья, отплевываясь. Обширнейший ум. Я, говорит, хочу сделать человека и добьюсь своего. Ты, говорит, должен сделать все, чтоб выставить свое усердие на вид. Употребляй в кажном, говорит, разговоре... - тут Илья испуганно пошептал что-то в свой кусок сибирского пирога. - и даже, говорит, пугай всех этими вот самыми словами. Таким образом ты проложишь себе дорогу в делегаты, а там и в люди - и так далее, до златых эполет! До златых эполет, каков, а? Каково выраженьице? Я ему говорю, что ведь нету, мол, теперь эполетов, а он и не слушает. Ты, говорит, одевайся порваней, будто у тебя не хватает! А голову полезно выбрить... Полезно, говорит, и брови! Брови... ведь каков, а? восхищался Илья, вытирая губы красным платком и заискивающе подмигивая нам, но я отвернулся.
- Брови-то зачем же? - не выдержал жалостливый Манюкин.
- А для показания, что-де вот я каков! Что-де я есть серьезный человек и всякое такое от меня отпадает! - Впрочем, к счастию, лицо Ильи выражало в ту минуту мятущуюся нерешительность и тягучую муку. - Он теперь заставляет меня который день по пять строк из толстой книги заучивать... для развития. Это, конечно, трудно, но ведь и все трудно! Ведь вот, Сергей Аммоныч, учились же вы!
- Как же, как же!.. - затрепетал вдруг Манюкин, точно электричеством коснулись его. - В римском праве, например... о сервитутах... очень трудно!
- И заучиваешь? - спросил хмуро Буслов.
- Заучиваю, - сжался Илья.
- И понимаешь что-нибудь? - продолжал Буслов, двигая отяжелевшие от хмеля веки.
- Нет, - кротко сознался Редкозубов. - Даже названья не упомнил...
Все мы дружно засмеялись, и это взорвало Илью. Всегда тихий, тут он побагровел, и потребовалось целых полчаса (причем Иона приводил тексты из Священного Писания, а я, в пику ему, из греческой истории), чтоб усмирить взыгравшего Илью.
А уж было время приступить к последующим аршинам празднества. Мы этим и занялись, пустую посуду составляя в уголок. Только на втором аршине отогнали мы от себя невидимые веянья Пресловутого. Ничто более не препятствовало веселью друзей. Тогда, очень кстати вдохновившись, Манюкин уселся на краешек келькшоза и принялся подвирать.
Не пожалею времени и места на описание сего должным образом. Он начинал искусную вязь свою с видом грустного смирения и даже разочарованной усталости. Потом его уже сильнее одолевали воспоминания. И видно было, как он борется с ними из всех сил, и не может побороть их, и они проступают из самого нутра его помимо его воли. Он врал с легким жаром наивного вдохновенья: так мчит над снежной тундрой баловной ветерок, не ведая конечной цели своему легковейному бегу. Исключительная склонность моя к правдивому изображению событий толкает меня на столь поэтические сравнения, хотя вид у Манюкина, вообще говоря, был такой, как будто он держал за щеками по куску постного сахара. Сдвинувшись теснее, мы безмятежно наслаждались, под шум хмеля в голове и ветра за окном, замысловатейшим орнаментом манюкинской выдумки.
- Живали... - начал он свой разбег, и мгновенная горечь сломала ему пухлые его губы. - Славно живали, пока... пока...
- Ну, до товарищей, одним словом, - подсобил ему я взлетать скорее.
- Вот-вот, и рубище это когда-то новехонько было и цену имело другую. - Он горько потрепал рукой по обтрепанному обшлагу, и все мы подбодрили его взглядами. - Все рассыпалось... Скушали и спасибо не сказали!
- Человек яко трава и дние его яко цвет селный! - задумчиво и уместно припомнил Иона.
- Вот только носки и остались от прежней жизни! - криво засмеялся он, ища сочувствия, но глаза его уже затеплились блеском с той стороны. Заграничный трикотаж, все равно что медные! Да вот, не угодно ли пощупать... если не противно? - и приподняв бахромчатую часть, свисавшую на заплатанный штиблет, предложил глазами Илье Петровичу.
- Да, замечательно, - отметил строго Илья. - И как это они могут? Наука, высота!
- А позвольте и мне, - попросил о. Иона и, потрогав, сказал: - Злато и топазия! И как мы от них отстали...
- Ну так вот, - запел Манюкин, удовлетворя свое тщеславие. Жизнь буйно играла на его лице. - У меня редчайший случай из тех времен был, я вам его вплоть до интонации расскажу! - Посулив так, Манюкин пересел на свободный стул и попробовал плечами, плотно ли сидит. - Захожу летом как-то к Потоцкому, а он пасьянс раскладывает. Увидел меня: "А, Сережа!" - и лобызаться лезет. Ну, он меня в плечико, а я его вот сюда... - Манюкин ткнул себя куда-то ниже кадыка. - Мощной красоты был человек! Его потом солдаты укокали...
В этом месте Радофиникин почесался и прервал.
- Чешется... к чему бы это? - оправдывающимся шепотом сказал он.
- "Что это, - говорю, - у тебя, дорогое превосходительство, рисунок лица какой-то синий?" - продолжал Манюкин, бледнея чуть-чуть. - "А это, отвечает, - от тоски-горькой-ягоды!" "А что, - говорю, - за тоска? Чем тосковать, так ты лучше уж семечки шелушил бы!" "Да вот, - говорит, - купил кобылу завода Карабут-Дашкевича... Лошадь - верх совершенства! Дочь знаменитого киргиза Букея, который в Лондоне скакал, на всемирной выставке, семь медалей! а кубков... кубки потом отдельным вагоном доставляли!" "Ну так что ж?" - спрашиваю. "Да вот уж шесть воскресений усмиряем... в санях по траве объезжать пробовали. Не выходит, две упряжки съела!" Я же... - и тут Манюкин подбоченился - ...стою вот так, посмеиваюсь да Гришку по плечу потрепываю... Гришка-то? А Григорий Захарыч Ланской, правнук того, знаменитого! Мухобой, арап и пьяница, но дворянин, можно сказать, чистейшего мальтийского ордена! Даже матерщинка у него и то какая-то бархатная... - Манюкин уже разогнался, брызгался и уже не владел сверкающими глазами. - "Барабан ты, граф, - говорю, - право барабан. Гляди мне в лицо, заметно? Нет? А я, братец, вчера, три месяца не поспав, шесть, братец, мильонов золотом в один присест проиграл! Понял?" - И пальцем ему в нос щелкнул.
- А какой пробы?.. - спросил Буслов с видимым удовольствием.
- Мильоны-та? Пятьдесят шестой, как следует! - отмахнулся наотмашь Манюкин и мчал дальше, подобно необузданному коню, скачущему по долам, не блюдя головы своей. - "Шесть, - говорю, - мильярдов золотом... а разве я плачу? Гляди мне в лицо, разве я плачу? А ты уж и от кобылы сдрюпился. Эх, барабан, барабан! Ты бы сам-то сел!" А он только глаза заводит. "Куда ж, говорит, - она уж двух жокеев к чертовой матери отправила... Корейцу Андокуте руку съела, а Василью Ефетову, человек трех вершков, брюхо вырвала. А я ведь как-никак член государственной думы!" "Зубами?" спрашиваю. "Зубами!" - отвечает и синеет уж до полной безрассудности. "Тогда убей, - говорю, - чтоб не иметь позора!" "Жалко, - говорит, замечательного ритма лошадь. Часы, а не кобыла!" - Манюкин небрежно выставился грудью вперед. - А я, надо сказать, с четырнадцати лет со скакового ипподрома не сходил... пятнадцати лет я уж всех жокеев, наездников, барышников и цыган знавал... на восемнадцатом мне уж сам Эдуард Седьмой золотой кубок присудил с брильянтами, за езду! Я ведь колоссальной силы ездок, потому что я везде ритм ценю, гармонию! - Манюкин бодрой рукой погладил тощие свои икры. - И потом, уж прямо сознаться, с детства я обожаю красивых лошадей и резвых женщин... то есть наоборот, черт! Ну тут и забрало меня! О, я ведь экземпляр был! У меня размах, я не могу жить в свинстве. Что я в Париже, например, выделывал! Помню, раз голых француженок запряг в ландо, двадцать голов... на ландо гроб, а на гроб сам сел в лакированном цилиндре в шотландскую клетку, верхом... да так и ездил четыре дня по Парижу, красота! Впереди отряд дикой дивизии наигрывает на тубафонах, а на запятках полосатых негров этово... восемь штук. Президент, конечно, взбесился...
- Так разве бывают... полосатые? - с недоверчивой осторожностью осведомился Иона, косясь на меня.
- Да разумеется ж! - небрежно вспорхнул и хмыкнул Манюкин. - Нарочно из Южного Конго выписывал, семеро по дороге перемерли... Они где-то там, на какой-то рио гнездятся! Ну, взбесился президент. "Я, - говорит, - тебя, Иван Манюкин, сотру с лица земного шара!" А я не боюсь, за меня тут сам папа вступился, потому что накануне как раз все козни и мерзости разных там иностранных этово... - Манюкин совсем захлебывался, - педерастов разоблачил! Чуть до войны не докатилось, хотели меня тайно извести... Ну посланники меня тут уговорили не затевать. Плюнул я, показал президенту язык и переехал в Люксембург. У меня тогда новая затея вспыхнула: положить под Монблан ихний этак трио-квардо-бильон пудов мелиниту да и грохнуть этак во славу российской державы!.. Глядите, мол, чертячьи дети, как мы этово... можем!
- Ну а с графом-то, с графом-то как же? - жадно облизал губы себе о. Иона, безусловно доверяя манюкинскому вдохновению.
- Ах да, граф! - спохватился Манюкин и отупело провел себя по четырем своим сединкам. - Ну что ж, разошелся. Меня хлебом не корми, а дай усмирить бешеную кобылу! У меня уж бирка такая, нрав. Себя убью и лошадь покалечу, а уж доберусь до корешка! Разошелся... "А где, - спрашиваю, - Буцефал твой стоит, задом его наперед? Давай его сюда, четырехногого! я ему счас зададу перцу!" - Манюкин дико повращал глазами и даже засучил для чего-то правый рукав. - Ну, тот остолбенел, глазам не верит, жену позвал. "Маша, говорит, - посмотри на идиёта! Хочет кобылу Грибунди усмирять..." Та меня отговаривать, замечательного ума женщина, с Папюсом переписывалась... сырая вот только...
- Вот и у меня тоже супруга сыровата, - с поспешностью вставил Иона. Велелепием лица не отличается, но умнейшая женщина в Европе.
- Тоже внематочная беременность? - налетел вихреподобно Манюкин.
- Не-ет, что вы, что вы... - опешил Иона. - Спаси Господи...
- Ну а эта от внематочной погибла! - жестко скрипнул Манюкин, и стул одновременно скрипнул под ним. - "Не ездите, - говорит, - Серж, вы погубите себя!" А у меня уж гонор. Моя бабка, которая и выпестовала меня, полька ведь была! Прославленная старуха... танцевала кадриль с Александром Вторым ста четырех лет и трех месяцев! Он ей после того золотой портрет с эмалью прислал... Это она его и надоумила мужиков-то освободить!
- Ста-а четырех! - вытаращился Редкозубов и почесал в затылке, еле приходя в себя.
- Что ж тут странного, - взъярился Манюкин. - Полина Виардо в девяносто пять лет только еще краситься начала! Разошелся я. "К чертовой матери! кричу. - Давай сюда седло!" "Да седла-то, - говорит, - нету... все седла в починке". - "Ага, нету. Тащи мне сюда чресседельник и подушку... и я сделаю восьмое чудо света... девицы Ленорман!! Ну, ведут меня под уздцы... то есть нет, под руки, чтоб не сбежал, во двор. Дело равнинное, в Веневской губернии, именье во весь уезд! Такая ровень, потому что там кусок Солигамского озера приходился... Гости высыпали, народу - синедрион! Выводят ко мне Грибунди, в железном хомуту, на арканах. Глаза мешковиной обвязаны. Осматриваю: казинец чуть-чуть, но золотой масти, ясные подковки, ржет... Графиня на чердак спряталась и ваты в уши напихала... на целых два пальто хватит! А я уж вконец освирепел. "Поставьте, - скриплю зубами, хряпкой ее ко мне!" Поставили. "Подвязывай подушку чресседельником!" Подвязали. "Сдергивай мешковину!" Я покрестился на образ матери, который всегда в сердце ношу, да как гикну, да гоп на нее... В воздухе ножницы сделал и даже, помнится, платочком помахал. Даю шенкеля - она ни с места. "Да это старый осел, - кричу, - а не лошадь!" Публика орет, хохочет... Вдруг затормошилась иноходью: хлюп, хлюп, хлюп... И тут я вижу, что платочек-то следует мне в кармашек спрятать! Вдруг трах... - тут Манюкин чуть не свалился сам со стула, - как она махнет через прясла да в поле... и воли не слушает! А я еще по глупости дал ей хлыста и попытался вольт сделать! Тут как она прыганё-от... Налейте мне, - внезапно попросил Манюкин, еле переводя дух.
Ему налили, и не успел он даже губы вытереть, как вновь подкинуло его вдохновением.
- ...Как прыганет! Да шесть раз в воздухе и перкувыркнулась... Даже взвизгнул, помнится. Подушка выскочила, и уж чресседельник под животом болтается и по ногам ее хлещет. Беру на повода - никакого впечатления! Начинаю пороть ее арапником и по крупу, и по морде... хлыщу - ничего! Уши заложила, морду окрысила - так хребтом и кидает... Уж я тут и смекать стал: не только, думаю, костюм мне порвет, а, пожалуй, и без потомства оставит! Представьте, сижу ровно собака на заборе... Но все-таки намотал уздечку на руку, начинаю ломать ей правую шею - рьян! Левую ломаю - рьян! Осипла, несет меня с вывернутыми глазами прямо на овец... там стадо паслось! Рву ей гриву по щетинке... Как я однажды на одном конкурсе Закастовщика ломал, семь тысяч в восторг привел! А тут рву, уздечку так натянул, что деготь оттекать стал и все мне белые перчатки вдрызг! Рву, а скотинка закусила себе удила... - Манюкин поскрипел зубами, изображая Грибунди, - и прет и прет все... и давай тут по овцам гулять. Я даже глаза зажмурил, только повизгиваю... и чувствую, как она копытом в брюхо овце попадет - брюхо вдребезги! а тут еще жалкое блеянье это... Тут уж она и на задних по ним гуляла, и на передних гуляла. Пена, понимаете, как из бутылки, и притом, заметьте, электричеством, праной этакой так от нее и несет. Несет меня прямо в лес, все сшибить норовила... все бока себе в кровь, морду в кровь, меня в кровь. А за лесом Ока шла, глиняный обрыв восемнадцать сажен! Ну, думаю, Сергей, пропала земная твоя красота... Тут в дерево ба-бах...
Манюкин покряхтел, крепко вцепившись в стул, на котором сидел, точно стул и был взбесившейся Грибунди. Редкозубов, выпятив челюсть, сосредоточенно сопел. Радофиникин то запахивал, то распахивал рясу свою, в просторечии нашем называемую эклегидон. Буслов качал головой, приговаривая: "Поэт, поэт..."
- Лежу, - оканчивал Манюкин упавшим голосом, - и этакие, знаете, зеленые собачки в глазах прыгают! А уж тут Ланской бежит с коллодием: "Жив ли ты, Сережа?" "Жив, - отвечаю, - в галопе замечательна, но не показывайте мне ее, я ее убью!" А куда ж убить там, коли лежит этакой пестрый кавалер в розовых брюках, то есть совсем без оных, и чуть не полбашки нету! Ну, залили мне голову коллодием... отнесли. Ох, даже язык вспотел, тошно мне... - простонал нежданно Манюкин, весь потный, дыша с высунутым языком. - У меня язык-то быстрей, чем голова, работает, она и не поспевает! Вспотел...
- Да и вспотеет, - посочувствовал Илья, - не мудрено!
Манюкин ощупывал ошалелыми руками голову себе, точно ощущал еще на ней страшную рану недавнего удара, точно, видя еще не остылую от скачки лошадь, стремился удостовериться в собственной целости.