61933.fb2
В театре нагнеталась революционная ситуация, и ранней осенью 1987 года группа заговорщиков тайно готовилась к свержению отца, полагая, что театр Вахтангова не откликается должным образом на политические перемены в стране. Михаил Ульянов, который готовился взойти на вахтанговский престол, негодовал оттого, что ему хотелось социальных пьес. Мой фантазер-отец был убежден, что театр Вахтангова — это театр-праздник, театр мечты, который никогда не ставил своей задачей беседовать со зрителем на социально-политические темы. Он спасал зрителя от окружающей действительности. Ведь в великой постановке 1922 года “Принцессы Турандот” перед оборванными солдатами, пришедшими с фронтов Гражданской войны, и перед изголодавшимися штатскими на сцене появились редкой красоты женщины в вечерних платьях и мужчины во фраках и разыграли в стиле комедии дель арте дивную, добрую сказку о любви. Какая, скажите на милость, связь между модернистским спектаклем и политической ситуацией в стране? Да никакой! На это у отца была цитата из письма Евгения Вахтангова 1915 года своему приятелю Александру Гейроту о том, что театр не должен отражать эпоху, а должен идти навстречу человеческой душе, измученной эпохой:
“Что значит: отразить великую эпоху в театре, в нашем творчестве… Если для какой-нибудь эпохи характерно то, что искусство идет навстречу измученной душе человека, то самый факт постановки, самый выбор именно этих пьес есть отображение нашей эпохи… Не делай этого, ради бога! Не отражай эпоху!”.
В театре Вахтангова под управлением отца спектакли ставили штатные вахтанговские режиссеры — ученица Вахтангова Александра Исааковна Ремизова и Светлана Джимбинова (вышеупомянутая ученица и последняя жена Рубена Николаевича) и, как полагалось в те времена, режиссеры из советских республик или из братских стран. Актерам казалось, что они топчутся на месте и задыхаются, опутанные собственными традициями. И все же при отце, благодаря его изяществу, музыкальности и той культуре, которая стояла за ним, в театре жив был еще каким-то чудом вахтанговский изыск, легкость и праздничность. Среднее поколение злилось на отца за то, что он все больше и больше занимал в спектаклях молодежь. Сам же он носился в облаках, плевал на ветры перемен и ровным счетом никакой свежести в них не ощущал. Он с наслаждением коллекционировал фривольные частушки про перестройку типа “Моя милка подо мною сделала движение/ То ли хочет перестройки, то ли ускорения” и собирал остроты, вроде провидческой “Что будет после перестройки? Ясное дело — перестрелка!”, которые по его глубочайшему убеждению отражали глубину русской народной мудрости и насмешливое недоверие народа к правителям.
Такого рода интеллигентский эскапизм принимал гротескно-преувеличенные формы. Восточной мудростью, коварством и необходимой для правителя жестокостью Рубена Николаевича Симонова отец не обладал. Он был полукровкой — и многие мягкие стороны своего характера, свою незлопамятность унаследовал от матери-дворянки. Ему было всех жалко, он всех был готов поить и кормить за свой счет, никого не увольнял, и эта жалостливость приводила к тому, что в его близком окружении оказывались ничтожные, мало что из себя представляющие люди, которые при первом же удобном случае предали его или не приложили никаких усилий, чтобы стать на его защиту. Порой мне становилось страшно за него, но остановить процесс было невозможно. Любые, даже самые незначительные замечания с моей стороны вызывали протест и озлобление в мой адрес. Я давно уже научилась принимать его таким, каков он есть, но то, что приемлемо для дочери, не было уже приемлемо для большинства артистов труппы.
Противостояние Михаила Ульянова и отца не вызывает у меня никакого недоумения. Оба они имели полное право недолюбливать друг друга и считать творческое кредо каждого ограниченным и вредным для Театра. Отец и Ульянов были ровесниками, но людьми совершенно разных социальных формаций. Отец, ценя Ульянова как превосходного актера, с которым он сделал свои лучшие спектакли, всегда подтрунивал за глаза над его советским менталитетом, заземленностью и глухоте ко всему духовно-возвышенному — музыке, поэзии, живописи. Ульянов в свою очередь (что становится особенно ясно из его недавно опубликованных дневников), был взбешен отцовской аполитичностью и нежеланием вникать в перемены, происходящие вокруг него. Для Ульянова, талантливого сибирского самородка, но продукта системы, Евгений Симонов с его музицированием и поэтичностью был никому не нужным атавизмом в центре Москвы. Ему казалось, что он способен управлять театром куда успешнее. Судя по все тем же ульяновским дневникам, сам он к концу дней своих потерпел страшнейшее фиаско как художественный руководитель и не раз обращался мыслями к истории свержения отца.
И все же самую низкую роль в закулисном заговоре сыграли не вахтанговские знаменитости — не Лановой и Ульянов, которые заседали на тайных партийных собраниях (они как многого достигшие в своем творчестве художники имели полное право на противостояние отцу и недовольство), — эта неблаговидная роль досталась ближайшему другу отца, Евгению Евгеньевичу Федорову, безвестному артисту на три слова, в то время секретарю партийной организации театра. Удалось наконец-то артисту хоть за кулисами на старости лет выступить в значительной роли! Федоров был своего рода вахтанговской желтой прессой — главный театральный сплетник, он доносил отцу на всех и всем на отца и смеялся над ним же за его спиной. Сколько мама ни предостерегала отца, все было бесполезно: “Я тебе вот что скажу, идиот ты эдакий, он к тебе приставлен!” — заходилась мама после ежевечернего отчета-разговора между дружками. “Не кликушествуй, Лера! Женька мой друг”, — был обычный отцовский ответ. Думаю, он был привязан к Федорову как к своего рода денщику и всегда поил и кормил его за свой счет.
Именно Федорову позвонил мой беспартийный отец накануне рокового партийного собрания, где партийная организация театра должна была тайно от всей трупы обсуждать вопрос о снятии Евгения Рубеновича Симонова с должности главного режиссера. Отец, по привычке, позвонил своему другу-приятелю, чтобы спросить секретаря партийной организации о повестке дня завтрашнего собрания (беспартийному отцу иногда, по долгу службы, надо было присутствовать на партийных собраниях). Федоров ответил: “Нет, нет, тебе, Женюра, приходить не надо — мы просто примем Пупкина и Шлюпкина в партию и вся недолга!” — и обрадованный Евгений Рубенович, пошел разучивать очередной оперной клавир — какое счастье на собрание не тащиться! Как это ни удивительно, он не имел ни малейшего представления о том, что готовился дворцовый переворот. Такого промаха никогда бы не могло произойти в период царствования моего деда — оттого, что он был коварный восточный политик и имел вокруг себя штаб приближенных, преданных ему единомышленников. Его вельможи играли короля.
Вскоре после партийного собрания состоялась публичная экзекуция отца в присутствии всей труппы.
25 сентября 1987 года. Экстренное общее собрание всей вахтанговской труппы в знаменитом зрительском фойе под портретами. Повестка дня — снятие народного артиста СССР Евгения Рубеновича Симонова с поста главного режиссера.
Вспоминает актриса театра Елена Сотникова, ученица отца, присутствовавшая на собрании, о том, что было после:
— Столько лет прошло, но некоторые моменты у меня отпечатались в памяти на всю жизнь. Всплывает в памяти то, как Евгений Рубенович стоял в нашем зрительском фойе. Он стоял у этого большого зеркала, где висят все портреты, а вся труппа сидела напротив. Вот эта его поза, знаешь, одна нога вперед, как бы для равновесия… немного покачивая головой. Сидела какая-то партийная комиссия — Федоров, еще кто-то. Евгению Рубеновичу были предъявлены обвинения в том, что он многое ставит один в театре, не допускает других режиссеров, что он занимает молодежь, а не среднее и старшее поколение, что последние спектакли типа “Енисейских встреч” провалились.
Он все это выслушал очень достойно и изящно сказал, что он благодарит труппу театра за 40 лет счастья совместной работы, и пожелал всем нам всего доброго. Раскланялся и пошел в сторону своего кабинета. И все… Была гробовая тишина, все замерли, а когда он скрылся из виду, многие стали плакать. Прямо в голос. И тут Федоров сказал:
— Ну что же, а теперь продолжим наше собрание!
И Максакова закричала:
— Иуда!
Вот это я очень хорошо помню. Именно эти моменты.
А вот как вспоминает об этих событиях Людмила Максакова:
— Это было огромное собрание в большом фойе. Пришел Мелентьев [в то время министр культуры РСФСР] и сказал, что Евгений Рубенович будет главным режиссером театра Дружбы Народов, а Михаил Александрович возглавит наш театр. Встал Евгений Рубенович, очень собранный, очень спокойный, очень достойный, и сказал: “Я вам всем хочу сказать только одно, что я всех вас очень любил, и я всем вам и сейчас желаю только добра и желаю вам только процветания и никаких злых помыслов у меня по отношению к вам нет, я всегда старался сохранить театр, и хотел чтобы вы все были защищены…” Но это я примерно рассказываю. Воцарилась мертвая тишина. Вот бывает такая — мер-тва-я… А Евгений Рубенович всегда носил очень хорошую обувь. Всегда. И по этому гулкому фойе только прозвучали вот эти вот ток-ток-ток — ток-ток — его шаги. И вот это я запомнила. Это было ужасно. Потом многие рыдали. С кем-то истерика случилась. У меня было действительно такое ощущение, как будто меня ножом пырнули в грудь. Ужасное ощущение…
Я это почему запомнила? Потому что это было 25 сентября, а 26 у меня был день рождения. И я его пригласила. Мы в Доме кино отмечали. И я сказала ему: “Евгений Рубенович, дело сделано, ничего теперь не попишешь. Но жизнь продолжается”. И тогда еще Олег Иванович Борисов был жив, и мы посидели, и Евгений Рубенович сказал мне: “Детонька, они знаешь что сделали? Они сняли скальп с головы без наркоза”. Так и сказал. Да, миленькая… вот так и сказал: “Скальп с головы сняли без наркоза!”
Все очевидцы, даже те, кто ненавидел его, понимали, что уходил в тот страшный для него день отец по-королевски, и им вряд ли удастся еще увидеть нечто подобное на своем веку, потому как вместе с ним уходила эпоха, вместе с ним испарялись навсегда вахтанговский изыск и радостная легкость бытия. Это был вахтанговский поведенческий код — погибать элегантно. Это был высочайший пилотаж человека, рожденного с ошибкой на век, за спиной которого стояли века славного дворянского рода. Убеждена, что в моменты таких страшных крушений всей жизни так уходить могут только те, о ком булгаковский Воланд говорил: “Кровь великое дело”. И я бесконечно горжусь отцом за такой уход.
Кого же было посадить на трон свергнутого наследного принца, с явными признаками умопомешательства, как не всенародного любимца по фамилии Ульянов, игравшего на сцене театра в спектакле “Человек с ружьем” самого Ленина, в постановке этого же самого наследного принца. Тут и вопроса быть не могло, заговорщики точно знали, что делали. Михаил Ульянов был бесспорно одним из выдающихся представителей вахтанговской школы, который именно на вахтанговской сцене полностью выявлял свой творческий потенциал — чего стоило его клоунство под итальянской маской Бригеллы в “Принцессе Турандот” или его советские романтики в арбузовских пьесах “Город на заре” и “Иркутская история”. А шекспировский Антоний, а Сергей в “Варшавской мелодии” — всех его ролей не перечесть. (Пишу это не понаслышке, а проведя детство и юность в отцовской ложе, бесчисленное множество раз смотря все эти спектакли.) Спектакли эти, в большинстве своем, были поставлены одним или другим представителем симоновской династии, на чей трон Ульянов, на старости лет, взгромоздился. Заговорщики, все эти вдохновленные перестроечными лозунгами вахтанговские вельможи-знаменитости, типа Василия Ланового, и никому не известные посредственности, связали Ульянова по рукам и ногам — сделав художественным руководителем без права постановки. И он согласился — уж очень, видимо, хотелось посидеть на троне не бутафорском, а вахтанговском. И обещал при восхождении на престол прилюдно: никого не сокращать, и крови не проливать, и режиссеров со стороны на ранее недоступную чужакам вахтанговкую сцену наконец-то допустить. На том и сговорились. В те времена уже во многих театрах начались жестокие сокращения, советской предсказуемости наступал конец, а куда никому не нужным артистам было деваться?
Михаил Ульянов, в отличие от отца, всегда чутко чуял пульс эпохи и дуновения партийных ветров перемен — ему было не до музицирования и декламирования и не до ностальгии по прошлому вахтанговской модернистской эстетики. На советских экранах Ульянов был председателем, на постсоветских стал ворошиловским стрелком — всегда в ногу со временем, в ритме победного марша, гарцуя на экранах Советской державы на боевом коне, в роли маршала Жукова.
Вспоминает Юрий Петрович Любимов:
— Как они его страшно все-таки предали, эти приятели его… За копейку! Как неожиданно. И поставили Михаила [Ульянова]. Он был хороший актер — Михаил. Но не на все роли. Шекспира он, по-моему, ужасно играл. Орал все время что-то на сцене. Женя ценил Михаила как актера, но иногда позволял себе сострить. Он мне в шутку как-то сказал: “У Мишки портянки в голове опять зашевелились”. Ох, на язык он был остер, ваш отец! В общем, при нем театр Вахтангова был в лучшем положении. Вот они поставили Михаила и окончательно разложились. Окончательно.
Женя был очень воспитанный человек, корректный и очень музыкальный. Мы часто дискутировали, спорили. Все бывало, но мы оставались друзьями, а что касается этих мерзких созданий, его друзей, я всегда ему говорил: Женя, ну зачем тебе эта шпана? Зачем? С кем ты дружишь? Ты их все время кормишь, поишь, они выпивают за твой счет. И они все время говорят гадости за твоей спиной.
Рыдать и жаловаться было не в отцовских привычках — он мог позволить себе поплакаться только на плече у старейших вахтанговцев, и о вот этом эпизоде я узнала совсем недавно тоже от Юрия Петровича Любимова:
— Женя был очень чувствительный. Уязвимый. Это был удар в спину. После того уже, как его продали, а я вернулся в Россию, мы с ним были вместе как-то в Доме писателей. Шел дождик. У меня был зонтик. Мы шли всю дорогу. Был уже поздний вечер. Пошли ко мне — я жил тогда на Никитской. И мы под зонтиком оба брели, и он, бедный, даже плакал:
— Как же это? Я их и поил и кормил. Они мне славословили, пели дифирамбы и за моей спиной все это устроили.
А я ему на это говорю:
— Женя, дорогой, но это в театре всегда так делают — веками. Ты не расстраивайся, ну что же делать?
И мы с ним сохранили дружбу до его смерти. Все дорогу бедный ваш папа лил слезы. Пришли ко мне, открыли бутылку. Он пил тогда только шампанское. Здоровье уже было очень слабое. Вообще не пью шампанское, но я выпил бокал с ним. И мы говорили уже совсем не об этом. Не о предательствах мы с ним проговорили весь вечер, а об искусстве!
Открыто бороться за отца в Министерстве культуры были готовы только три человека — Людмила Целиковская, Лариса Пашкова и Вячеслав Шалевич. А что же все остальные? Остальные боялись — к власти как-никак пришел новый руководитель, никто не знал, чего от него ожидать. К чести Михаила Александровича надо сказать, что он никогда не преследовал и не ущемлял тех, кто тяжело переживал изгнание отца.
Вспоминает народный артист России Василий Семенович Лановой, сыгравший в вахтанговском перевороте одну из главных ролей. У Ланового все та же выправка офицера-наездника. Поскольку я часто показываю своим студентам сцену скачек из фильма “Анна Каренина”, не могу не отметить его феноменальную для русского пожилого артиста физическую форму. Редкая фактурность лица, аристократичность черт — хотя никакого отношения к аристократическому сословию артист не имеет. Василий Семенович заранее предупредил меня, что интервью будет очень кратким — он страшно занят, времени нет. Во время интервью я постоянно ощущаю некоторую раздраженность в его голосе и поведении — это он на меня раздражен или на самого себя, пытаюсь определить я.
— Присутствие Рубена Николаевича, когда он руководил театром, позволяло Евгению Рубеновичу делать выдающиеся спектакли. Это та же “Филумена”, та же классика прекрасная… Но какой-то тонкий корректирующий момент со стороны Рубена Николаевича был. Безусловно. По возвращении из Малого театра, Евгений Рубенович боялся приглашать крепких режиссеров, приглашал какую-то шваль. Он выбирал не всегда лучшие пьесы, и это мы чувствовали, потому что мы переиграли много барахла, которое можно было бы и не играть. Евгений Рубенович был… ну скажем так: не самым волевым человеком и художником, и поэтому по выбору драматургии были большие ошибки. Когда классика была, например “Антоний и Клеопатра”, то было все нормально.
Он ощутил суровость и тяжесть жизни, только когда весь коллектив, практически весь — понимаете, весь коллектив от него отвернулся. Он продолжал жить по старым традициям. У него вообще школы жизни не было… Он был несколько феминизированный. Он недооценивал, по-настоящему, какое чудо у него в руках… Хотя как режиссер он был замечательный, он поставил прекрасные спектакли! Театр взбунтовался и встал на дыбы… Причем ладно партийная организация, но у него не осталось никого из близких ему людей. Ну, в общем, я ему, конечно, не завидую. Оказаться в такой ситуации. Он просто стал жертвой своего слабого характера.
На мой вопрос, был ли доволен Василий Семенович правлением Михаила Ульянова, он отвечает отрицательно. И тут, по его мнению, были серьезные просчеты и ошибки:
— Ульянову в этом смысле не повезло, потому что это были самые страшные времена, когда он руководил театром. И встал вопрос вообще о существовании театра. И тогда были допущены невероятные ошибки: приглашение Виктюка, приглашение Мирзоева — это была катастрофа для театра, потому что это был удар по вкусу театра. По тому, что составляло специфику театра. И целый ряд других допусков. Например, когда наши педагоги начали ставить на сцене театра имени Вахтангова и театр стал филиалом училища! Это же сущая глупость! А Ульянов был уже болен, он уже многого не понимал. Три года я положил на то, чтобы выгнать Виктюка из театра Вахтангова. Мы Ульянова окружили и за горло взяли. Он шел на поводу у этих ребят. Это уже был такой период разрушения глобального не только нашего театра — всех театров. И единственный театр, который устоял, и не сдвинулся, и не пошел на компромиссы со своим вкусом и совестью, — это Малый театр. И я говорил Ульянову: “Миша, посмотри рядом театр — в эти тяжелейшие времена он не стал оголять задницы своим актрисам, он не стал приглашать дерьмо, а ставил классику и не допускал никакого компромисса с точки зрения драматургии и режиссуры”. Я ему очень много раз это говорил. А он отвечал “Надо выжить, надо выжить”. Надо выжить, но не такими потерями!
С общечеловеческой точки зрения удивителен тот факт, что большинство актеров и актрис старшего и среднего поколения, отцовы сверстники, обязаны были ему и моему деду многим (если не всем) в их актерском становлении, и никто его не предупредил и не встал на его защиту. Режиссерская карьера отца, его победы и поражения, его интеллигентский эскапизм и его лепта в карьерах вахтанговцев второго поколения забыты осознанно. Второму поколению вахтанговцев куда комфортнее его не вспоминать, чтобы снять с себя вину за совершенное предательство. Многие актеры попросту опускали глаза при виде его на Арбате. Можно ли их винить? Нет, нельзя: нищие духом и не только духом существа.
Советская цивилизация увековечивала одних и стирала с лица земли других по одним ей понятным законам. Дивиться тут нечему. И отец стал такой забытой знаменитостью. Правда, перестроечная власть, над которой он всегда потешался, была к нему куда более милосердна, чем его коллеги и друзья. Отца назначили на пост директора Театра Наций — дав ему кабинет, секретаря, высокую зарплату, машину и сохранив социальный статус. Как он ощущал себя в этой должности? Он был легкий и тонко чувствующий человек с блестящим чувством юмора. Человек, который обладал собственным миром, полным классических мелодий, рифм и фантазий. Миром, благодаря которому он прожил после изгнания из театра Вахтангова почти семь лет. И все же диву даюсь, как у него не разорвалось сердце от горя тогда, в 1987 году, в зрительском фойе его родного театра. Оно разорвалось, но семью годами позже.
— Папа, ну как ты себя чувствуешь, как сердце? — озабоченно спрашивала я его в то время, зная о его стенокардии и повышенном давлении.
— Деточка, не волнуйся! Слава Тебе, Господи, что не арестовали и не посадили. (На юность отца пришлось множество гибелей и исчезновений многих дорогих его дому людей.) Мне все-таки повезло гораздо больше, чем многим. Твоя мама всегда говорила, что Симоновы везучие. Дали зарплату, и машину, и статус. Приведу в порядок все свои дела. Я, может быть, ноги унес… А ты представляешь — эта шпана-молодежь, которую я в театр набрал, даже не здоровается со мной. Вот такие дела. В страшное время живем. Время перевертышей.
Вячеслав Шалевич с возмущением рассказывал мне о том, как отец решительно отказался от какой бы то ни было борьбы за возврат в Театр. В то время как Шалевич, Пашкова и Целиковская всячески старались, на министерском уровне, вернуть отца в Театр, он, узнав о назначении в Театр Наций, сказал Шалевичу:
— Слава, оставь это все… Мне дали машину и огромную зарплату.
— Идите-ка вы на х…, Евгений Рубенович, со своей зарплатой и машиной, — заорал Шалевич, который был убежден, что отец должен бороться за возвращение в Театр.
В оправдание заговорщиков могу сказать одно — отец был в эти годы совершенно невыносим. Он витал в иных мирах. Мне и самой хотелось убежать от него за тридевять земель. Было постоянное ощущение, что он как бы включал какую-то пленку и бесконечно повторял одно и то же, одни и те же идеи и фразы, уходя в собственный вымышленный мир. Мне часто казалось, что он все еще мысленно обращался к золотому веку вахтанговской сцены, когда живы были старики — ученики Вахтангова. Этого театра уже к середине восьмидесятых давно не существовало, а Евгений Рубенович Симонов, свято служа традициям и призракам, мало заботился о современности и о живых. Это я понимала очень трезво со всей болью и горечью. Убеждена, чисто по-дочерни, что во многом происходящее с ним было связано с его личной трагедией — потерей возлюбленной и истинно любящей его женщины и вместе с ней постепенной потерей ощущения окружающей его действительности. С уходом мамы он потерял камертон правды.
Не сомневаюсь, что фраза “Ты права, Филумена!” не раз проносилась в голове отца после его изгнания из Театра, поскольку моя провидица-мама нередко предсказывала, что Ульянов рвется к власти и в один прекрасный день своего добьется. Надо признать, что к Михаилу Ульянову мама относилась с большой симпатией. Видела в нем крепкого русского мужика, без всяких эстетских изломов. Она в своих мнениях о людях не основывалась на выгоде от них или их опасности для ее близких — у нее были свои собственные критерии.
Помню, как в момент затишья и перемирий, при самых неожиданных обстоятельствах, мама вдруг, слегка потирая виски, предостерегала отца:
— Женя, Миша Ульянов рвется к власти. Рвется давно, и придет время, он тебя свергнет — и будет по-своему прав.
— Не выношу я твоего кликушества!!! Я никому не позволю шутить с театром Вахтангова. Вот опять ты испоганила всем нам ужин. Слышать не хочу! Мишка актер, у него столько должностей, столько регалий. Зачем ему власть в театре?