61911.fb2
Поместились в просторном светлом доме, в большой чистой горнице, обставленной полугородской мебелью: венские стулья — и простой стол под грубой скатертью; диванчик на тонких ножках — и широкая скамья вдоль стены, застеленная оленьими шкурами. На оструганных стенах — древние фотографии, на старом комоде — желтые от времени безделушки из раковин. На скамье нам соорудили постели из оленьих шкур.
Хозяин, небольшого роста жилистый старик, принял радушно. Неразговорчивый, он больше отмалчивался, посасывая трубочку и смотрел так, как будто подбадривал. Разговорчивой, певуче, по-северному, оказалась хозяйка: большая, дебелая, расплывающаяся, с таким добрым лицом, что, кажется, она каждого могла утопить в своем добродушии. Отнеслась она к нам, как к родным, и закармливала молоком, шаньгами, рыбой, олениной.
Дочь хозяев вышла замуж, сын был в армии — случай позаботиться о нас, внес желанное разнообразие в жизнь хозяев. Нам тоже хорошо: мы предались спокойному отдыху...
В селе всего дворов двадцать и только один русский — секретарь. Несколько хозяйств туземцев-оленеводов; остальные, как наши хозяева, говорили хорошо и по-русски, и по-своему и по-туземному, но были не из местного народа. Энергичные, предприимчивые их предки, несколько семейств, еще в прошлом веке пришли сюда из-за гор и основались тут. Жили они главным образом за счет туземцев, оленеводов и охотников. Каждая семья имела несколько семейств туземцев, которые круглый год кочевали в тайге и только два-три раза в году приходили сюда. И обязательно к «своим», к знакомым: туземцы были на редкость привязчивы, постоянны и честны. Они приходили, как друзья к друзьям, привозили пушнину, оленьи шкуры, жили неделю-другую — поселяне принимали их тоже, как друзей, радушно угощали и в обмен на доставленное давали приготовленные заранее продукты, охотничьи припасы, белье, платье, разную хозяйственную и другую мелочь. Прежде все это привозилось сюда за пятьсот километров на лодках, потом лодки сменил пароход.
Расчет велся «по-свойски»: сколько бы туземец ни привез, ему не надо было больше того, что требовалось для кочевого существования, лишний груз его даже обременял. И редко бывало, -чтобы хозяин оставался должен туземцу. Чаще получалось наоборот, но хозяин не напоминал 6 долге своему другу: не было случая, чтобы туземец не уплатил. Случался плохой год — хозяин не колеблясь давал -туземцу все необходимое, туземец -же не стеснялся одолжаться, в счет будущих благ.
Эти «долги» тянулись из года в год и, видима, не тяготили ни одну, ни другую сторону. И хотя материальная основа дружбы была очевидна, она не мешала человечным отношениям. Хозяева тоже привыкали к туземцам и считали их почти членами своих семейств. Туземцу же, месяцами кочевавшему в тундре, сознание, что где-то у него есть верный оседлый друг, давало большое удовлетворение. И каждый приезд в село, в которое, как на ярмарку, собирались десятки оленеводов со всей громадной округи, был веселым праздником. Дело было, очевидно, совсем не в материи: о ней мало думали, вероятно, зная, что она будет при всех условиях, — дело шло о духовной потребности общаться с людьми. И у. Хозяев в селе потребности, по всей видимости, были не велики: в селе не появилось плакатных богатеев, притесняющих будто, бы несчастных туземцев. Хозяевам, наверно, удовлетворение доставляло ощущение, что они нужны туземцам, этому богатому, но почти пустому краю.
Село жило в довольстве до последнего времени. Сельчане ловили еще рыбу, охотились, у каждой семьи было по три-четыре коровы, кое-кто имел своих оленей.
Перед нашим приходом вольная жизнь кончилась: пришел приказ собраться в колхоз. Что это за штука и зачем, сельчане и тут не понимали, как и всюду. Коров пока оставили по дворам: некуда собирать. Приказали сдавать молоко, но его негде было перерабатывать и некуда отправлять. Однако, приказ надо выполнять: молоко стали сливать в бочки из-под рыбы. Молоко портилось, но как ослушаться? Уполномоченный послал гонца в сельсовет — через неделю гонец вернулся и привез новый приказ: вместо молока пусть сдают масло. Этим пока и ограничились и считалось, что в селе есть колхоз, хотя его и не было. Но он был на бумаге, а это тоже сила.
Оленеводов раскулачили, как самых крупных собственников. Оленей отобрали, но что с ними делать? Часть оленей разбрелась, — с остальными, собранными в одно стадо, по очереди кочевали те же оленеводы: ссылать их отсюда было некуда.
Туземцам тоже предложили собрать оленей в общие стада. Это было совсем непонятно туземцам: зачем? Они всю жизнь кочевали поодиночке, каждый со своей семьей. Если согнать оленей в большие стада, с ними из десяти семей надо будет кочевать двум-трем. Что делать остальным семи семьям? Туземцы почувствовали себя, как не у дел: у них отобрали занятие, их жизнь, и что теперь делать с собой, неизвестно.
Километрах в ста ниже по реке устроили факторию Госторга: отныне туземцы должны сдавать пушнину туда и там же получать продукты и припасы. Но фактория — не друг в селе; в ней все официально, надо считать на рубли, вести какие-то записи, — а туземец все свои хозяйственные счеты вел с помощью зарубок на палке. В них он отлично разбирался. В долг в фактории не дают. И с появлением фактории исчез тот праздник встречи с друзьями, который два-три раза в году давал столько радости. Жизнь словно потеряла какой-то сокровенный смысл и где его теперь искать, было непонятно.
Мы появились в селе, когда оно еще было в растерянности. Привычный уклад разрушался, о новом составить представление невозможно — и люди жили словно только по инерции…
В беседах с хозяевами и соседями мы остерегались слишком распространяться. У нас свое дело и ему нельзя мешать. Мы пока отъедались и отсыпались, вели блаженную праздную жизнь. Спадала опухоль с искусанных лиц, руки тоже стали приобретать нормальный вид, мы окрепли снова — это уже отлично.
А пароход где-то запропастился. Прошло четыре дня, пять, неделя — парохода не было. И никто не мог сказать, когда он придет: должен быть, а когда, кто же знает?
Надо думать о дальнейшем. Гуляя по берегу, мы снова строим планы. Но ни на чем не можем остановиться.
Можно продолжать путешествие самым простым способом — уйти ночью и двигаться на юг. На дорогу можно даже захватить немного продуктов, у хозяина взять, а на худой конец украсть, удочку, сетку: рыбы тут уйма, уже поспели ягоды, еда будет. Но до первой железнодорожной станции — километров шестьсот, если не больше. Как одолеть их, плутая в озерах и болотах? На это нужен не один месяц, а уже конец июля. В сентябре начинаются морозы.
О том, чтобы уехать ночью на лодке, нечего и думать: тогда неминуема погоня. Пока мы будем путаться в протоках, туземцы быстренько догонят нас.
Можно настоять, чтобы дали лодку: мы не можем больше ждать. Но тогда мы будем связаны туземцами-гребцами. И все равно догонит пароход и нам предложат перейти на него. И не будет причины отказаться.
Остается одно: ехать на пароходе. Река течет прямо на юг, потом на восток и в нижнем течении круто поворачивает к северо-востоку, к большой судоходной реке. У последнего изгиба, если судить по карте, начинаются сухие места — сойти там с парохода и идти пешком на юг. До железной дороги тоже километров пятьсот, но если сухо, их можно пройти за месяц.
А можно набраться нахальства и ехать до самого районного городка. Явиться к начальству, просить содействия — сразу не посадят. Нам нужно всего дня два: оглядеться, сесть на пароход — через несколько дней мы будем далеко на юге, в центре промышленной области, где не трудно затеряться. Если даже не удастся целиком и мы проедем только полпути — тоже большая удача.
Я склонялся к этому варианту: я верил в нашу легенду.
Каждый день видим уполномоченного, секретаря, справляемся у них о пароходе. Уполномоченный по-прежнему приветлив, а секретарь меняется, как хамелеон: то любезен и чуть не приятель нам, то сверлит нас глазами. До конца он нам не верит, по обязанности или по привычке.
Однажды, придя с прогулки, заметили: в наших вещах кто-то шарил. Хозяева ходили смущенные и избегали смотреть в глаза. Вероятно, секретарь в наше отсутствие произвел обыск. Ничего не было взято и мы сделали вид, что ничего не заметили. Но странное дело: после этого секретарь был с нами совсем хорош, он даже заискивал. Не подействовали ли на него собранные в горах камешки?
Но он снова изменился и опять смотрел почти враждебно. Веры у него к нам не было. А на десятый день ожидания парохода утром увидели в окно: мимо дома суматошно пробежали пять-шесть комсомольцев, с ружьями — гвардия секретаря. С ней он тут верховодил, с ней стряпал колхоз. Что случилось? Вышли — на крыльце сидел хозяин, тоже с охотничьим ружьем. Смущенно покашливая, старик сказал, что в окрестностях села видели незнакомых людей и пошли ловить, а нам лучше посидеть дома, будет спокойнее. Так распорядился секретарь.
Это было скверное предупреждение: мы были вроде как под домашним арестом. Опять сделали вид, что не принимаем всерьез, — что можно было выдумать другое?
Секретарь с комсомольцами вернулся только к вечеру. Село в возбуждении, хозяин тоже пошел в клуб. Возвратясь, он рассказал: поймали трех неизвестных, заперли их в клеть, поставили комсомольцев караулить. Пойманные одеты а шинельного сукна бушлаты, серые шапки-ушанки. Сомнений не было: такие же концлагерники, как и мы.
Ночь мы не спали: кто такие, откуда? Вдруг это Реда, Калистов? Ближайший отсюда лагерь — наш, беглецы могли быть только оттуда. А в нем собирались бежать не мы одни.
Утром встретили секретаря — он смотрел настороженно, но не хуже, чем всегда. Спросили, кого поймали, — уклончиво ответил: беглецов-преступников.
Секретарь мог предполагать, что мы связаны с этими беглецами и пришли раньше, в разведку. Поэтому он принял меры, обезопасил нас, чтобы мы не натворили чего-нибудь, вместе с беглецами. Он ведь не знал, сколько в лесу людей. Но объяснение-объяснением, а все это никуда не годится. Не кончится ли тем, что секретарь отправит нас на пароходе под конвоем? Это было бы из рук вон. Одно дело, мы приедем сами, и другое — нас привезут «под свечкой».
Странно, почему перед появлением беглецов секретарь опять почти враждебно относился к нам? Что за причина? Не в Хвощинском ли дело?
Я ходил расстроенный и злой. Хвощинскому, после недели нашего безоблачного житья, стало скучно. Он свел знакомство ; бывшими оленеводами и вечерами пропадал у них. Приходил пьяный. А тут алкоголь запрещен, значит, оленеводы гнали самогон, за что строго преследовали. Знакомство было слишком неподходящим.
Но я и не предполагал, как далеко зашел Хвощинский. Выяснилось только перед приходом парохода. Хвощинский вернулся поздно вечером и развязно попросил у меня денег.
Я вытаращил глаза: зачем ему деньги? И они у него есть: я же разделил деньги поровну, еще в тайге. Что за чепуха?
Ничуть не смущаясь, Хвощинский сказал, что у него — «маленькая осечка»: он проиграл свои деньги. И еще остался должен рублей двадцать. Не это пустяк, ему нужно рублей тридцать: он отдаст долг и отыграется.
У меня волосы встали дыбом. Хороши научные работники, выполняющие важное задание! Пьют с раскулаченными, играют с ними в карты, да еще влезают в долги! Я ожесточенно напал на Хвощинского: понимает он, что делает? Но он не видел ничего опасного. Да и это — «в последний раз» и все равно, мы скоро уедем. Как я ни ругался, а деньги дал: надо спасать наш престиж.
Через час Хвощинский пришел и опять попросил денег. Он снова проиграл, но теперь-то он отыграется! Ему не шла карта — это перед везением, теперь пойдет. Он-то знает! Нужно всего с полсотни…
Что делать? Денег у нас в обрез. Надо будет купить билеты на пароход; нужны деньги и на расходы в районном городке и на билеты дальше. Чем меньше мы будем просить о содействии, тем лучше; просьбы о деньгах особенно неприятны тем, к кому они обращены. Мы теряем независимость. Но и не отдавать нельзя: вдруг завтра оленеводы пожалуются секретарю?
Ругаясь, я оделся я пошел с Хвощинским. В избе на берегу, в просторной комнате, освещенной керосиновой лампой на столе, накурено до того, что перехватывает дыхание; разит самогоном. За столам — человек восемь, с распаренными лицами. Кучи бумажек: игра крупная. Наши капиталы тут — ничего не стоящая мелочь.
Хвощинский протиснулся между двумя игроками, сел на табурет, попросил карту. Ему не дали: пусть предъявит деньги. Дошло до того, что ему не верили! Я готов был выскочить из избы.
Дал ему десятку. И тут я впервые увидел своего спутника во всей красе.
Хвощинский мгновенно преобразился. На лице у него заиграла ухарская вызывающая улыбка. Свернув червонец так, чтобы видно было только единицу, он притворился, что у него десять червонцев, сто рублей — и стал играть на сто рублей.
Ничего не скажешь, он был артистом карточного дела. Часа два он ухитрился играть на «сто рублей». И в это время жил. Возбужденный, он волновался, что-то выкрикивал, глаза у него сверкали, руки дрожали, — я подумал, что, наверно, вне карточной игры он только прозябает, у него вся жизнь в игре. Это был игрок.
И поэтому ему не хватало ни спокойствия, ни выдержки. Конечно, десятку он тоже проиграл, отыграв из прежнего проигрыша какую-то мелочь. И когда, наконец, мне удалось оторвать его от игры, уплата проигрыша произвела в наших финансах сокрушительную брешь: у меня осталось около ста рублей, у Хвощинского ни копейки.
По дороге домой я ругался, на чем свет стоит. А на лице Хвощинского блуждала счастливая и растерянная улыбка. Он не слушал: он пережил несколько часов настоящей радости и ему было не до меня. Трудно было не умолкнуть при виде такого счастья: я перестал ругаться.
Хуже было другое. В пылу азарта Хвощинский за игрой выкрикивал то, что совсем не надо было знать чужим. При мне он кричал: «Когда я был командиром полка, я такую карту бил!» Но по нашей легенде он никогда не был командиром полка Что он выкрикивал без меня? И не дойдет ли это до секретаря? Да и наверно уже дошло: почему вдруг изменился секретарь?
Появление беглецов, игра и пьянство Хвощинского — на нашем пока чистом горизонте появились тучи. Не грянет ли из них гром?
Пароход, с двумя баржами, притащился на тринадцатый день. Сутки, не спеша, выгружали и грузили баржи. На следующий день после обеда простились с хозяевами. Они провожали нас, как своих: мы очень сжились с этими радушными людьми.
Взваливаем рюкзаки, идем на пароход. Поднимаемся по сходням — и все еще ждем: не арестуют ли?
Арестовывать нас секретарю нет надобности: он тоже едет в город. Подозрительно, что раньше об этом он даже не заикался. На баржах с десяток комсомольцев, с ружьями: охрана трех беглецов. Их поместили в носовой части одной из барж, у люка дежурит комсомолец. Эта охрана, может быть, следит и за нами…