61911.fb2
Прошло полчаса — ущелье не менялось. Мы устали, а конца ущелью не было. Нашли место, где острым мысом нависла невысоко каменная глыба — получилось подобие пещеры. Укрываясь от ветра, забрались в нее на ночлег. Костра не могли разложить: вокруг ни кустика, ни деревца, ни травки, один камень. Кутаясь в бушлаты, ворочались на камнях до утра и тревожно думали: невесело встретили нас горы. Не ловушка ли в них?
Продрогшие, встали рано, подгоняемые чувством подавленности. Опять ползут над нами тучи, прочесываясь сквозь гребни каменных гряд. И вдруг, за поворотом, ущелье раздвинулось, оборвалось вниз каменной путаницей — мы оказались над широкой долиной, залитой радостной игрой солнца. Зеленеет внизу дремучий лес, подернутый чернотой густых теней, напротив снова поднимается пологая зеленая гора.
Скользя и прыгая с уступа на уступ, спускаемся в долину, оглядываемся: за нами высоченная каменная стена. Сразу отлегло на сердце: и потому, что одолели стену, и потому, что она надежно закрыла нас от тайги…
До полудня пересекли заросли долины, поднялись на зеленую гору. Перевалив через вершину, остановились в кустах на обед. Пока закипало варево, я опять поднялся на вершину. На восток, на север, на юг открывалось море каменных гор и зеленых, как та, на которой я стоял, гор-холмов, лощин, впадин — конца им не было. Валами поднимались мощные каменные гряды; на севере, совсем рядом, недоступно уходил в небо узкий пик нашего ориентира. Его острые скалистые склоны в трещинах — в них фиолетовый снег; вершина в снегу, как в вате, сияет холодно и ослепительно. Цепляясь за ребра скал, мимо пика плывут облака, белые комочки низко катятся и над другими горами. Похоже, я стою в воде, бесконечным океаном разлившейся над землей, а облака плывут но самому верху воды, как легкая пена. Но вода — воздух — прозрачна и тоже легка, величие голубого безбрежия не гнетет, беспредельная воздушная ширь полнит радостью, от которой хочется воскликнуть: хвала создавшему такой простор!
На западе высится каменная стена, которую мы прошли вчера Чуть к югу, она, оказывается, обрывается и рядом с ней — тоже пологая зеленая гора. Между ней и каменной стеной осталась щель — в нее, как в окно, видна равнина, уходящая за горизонт Это пройденная нами тайга. Только глядя на нее отсюда можно увидеть: как далеко мы забрались Я зову Хвощинского, он подошел, посмотрел — и быстро опустился на траву, пригибая меня за руку, испуганно проговорил:
— Смотри, там!
Зараженный его испугом, ложусь рядом, напрасно вглядываюсь в склон горы, мимо которой только что смотрел в тайгу. Хвощинский ругается:
— Ты как слепой! Вон, вон, двое… И наверно собака, не разберу. Смотри на мой палец…
До горы километров десять и я ничего не вижу. Протер очки — тоже ничего. Потом, может быть поддаваясь внушению, я словно заметил две точки, но так смутно, что не поручился бы, что действительно вижу их А Хвощинский нервничает:
— Это погоня Если у них есть бинокль, они могли увидеть нас Они спускаются в долину — собака найдет наш след. Они могли взять собаку у охотников. Скорее, идем...
Не поднимаясь, мы соскользнули ниже, добежали до костра, разбросали его и, с недоваренной едой в котелке, ринулись вниз. Мы бежали, внезапный страх охватил нас. Не помогало и то, что, помня испуг Хвощинского на реке, я думал, что он попросту паникер ему померещилось, он ничего не видел, как и я. Он боится каждого куста. Да если и видел — кто найдет нас в этом столпотворении гор, ущелий, лесистых долин?
Но страх затопил рассудок. Могло ведь быть и по-другому я не видел, а Хвощинский видел. И мы торопливо шли до глубокой ночи, забираясь глубже и глубже в горы. В долинах шли по ручьям, по щиколотку в воде: если собака есть, она потеряет наш след. Перевалили еще три горы, петляли по ущельям и чащам и остановились только тогда, когда выбились из сил.
Утром солнце и животворный воздух, способный растворить любую тревогу, прогнали страх. Мы поднялись на невысокую гору, осмотрелись: нас окружали такие толпы гор, что было бы чудом, если бы в них нас нашли. Невозможно даже определить, где мы шли вчера: всюду хаос гор, похожих одна на другую, между ними в низинах темнеет лес.
На обед остановились в лесистой долине, забрались в густой кустарник. Жаркое солнце заливало долину, блестело на листьях; пробиваясь сквозь листву, оно цветными бликами сверкало, играло, било в глаза. Хвощинский взялся разводить костер, а я пошел искать воду, — она журчала где-то недалеко в ручье. Я нашел ее скоро, метрах в пятидесяти от привала, набрал котелки и хотел вернуться, — но не мог найти места, где мы остановились! Я шел в одну сторону, возвращался, шел в другую — нет и признака ни Хвощинского, ни костра, ни рюкзаков! Везде одинаковая игра солнечных бликов, прыгают световые зайчики, пестрят цветные тени — и ни одной отметины, ничего, что помогло бы ориентироваться. Остановился, прислушался: сквозь журчание воды пробивается насмешливый птичий свист, гудят шмели, а дальше — сонная одурь, тишина. Опять иду в одну сторону, в другую, пробую приглушенно кричать — никакого отклика! Что за наваждение: заплутать на клочке земли в добрый двор! И когда уже не знал, что делать, чуть не наступил на спутника, пестрыми пятнами света замаскированного под смешение путаной игры солнца. Вот и рюкзаки, едва тлеющий костер. Хвощинский, ожидая меня, лег и заснул.
Я ничего не сказал ему. После обеда он пошел мыть посуду — и тоже пропал. Подождав, я начал свистеть, аукать — Хвощинский пришел на звук. Он тоже был изумлен и обрадован: найти нас в этой путанице света и теней нельзя!
Часа через два я опять потерял Хвощинского. Мы вышли из долины — на пути к востоку встала высокая гора, каменной грядой закрывшая север. Пошли по ее южному склону.
Это была странная гора: из огромных камней, кучей наваленных один на другой и ничем не скрепленных. Будто великаны, возведя горы, оставили тут груду строительного материала и забыли о нем. Громоздились ровные, словно отполированные глыбы в дом, много глыб с большой стол — между ними щетинился острый щебень. Перепрыгивая с глыбы на глыбу, мы медленно поднимались, слушая, как глубоко под нами, в недрах странной горы, звенят ручьи.
Недалеко от вершины сели отдохнуть —- отсюда начинался (.клон па восток Я решил забраться на самый верх, посмотреть, Хвощинский не захотел и остался отдыхать.
Взойдя, я невольно попятился. До самого верха громоздились камни — и обрывались, отвесной стеной упав вниз. Напротив, почти рядом, тоже черная, немного пониже, отвесная стена — между ними уходило в неразличимую глубину узкое ущелье, направо смыкавшееся перемычкой-гребнем. Через гребень ползли лохматые тучи, — перевалив, они спускались и клубились, ползли, сталкивались в этой узкой черной щели, у меня под ногами, как смрадные хвостья дыма из какой-то гигантской кухни. Дна ущелья не видно, оно скрыто дымными хлопьями — из-под них доносится клокочущий рев горного потока.
Я с полчаса просидел на вершине, прикованный к этой зловещей красоте. Что это, иллюстрация к дантову аду или сама адская кухня? Мысли не шли на ум, можно было только ощущать, как давит, гнетет тебя, пылинку, дикая, ни с чем несравнимая мощь этого хаоса — начала первоздания, перед которым мысль бессильна и любое творение человека — только игрушка.
Потрясенный, я пошел назад — и не увидел Хвощинского. Нагромождение камней, резко исчерченное солнцем — серые камни и черные тени изломанными линиями и клочьями пестрели всюду и ни спутника, ни рюкзаков среди них не найдешь. Мысленно я разбил ближайшее пространство на участки и начал исследовать их издали один за другим — Хвощинский лежал в тени большого камня и опять спал…
Спустя годы я встретил человека, тоже бежавшего из концлагеря через эти горы, только еще севернее. Он рассказал мне такую историю: молодой ленинградский студент, как и я, он шел с товарищем. И они набрели на такую же гору из камней, — их там немало, — и забрались на вершину, обрывавшуюся в пропасть. Рядом лежали мешки. Вдруг камни поползли — студент с ужасом увидел, как полетели они вниз и с ними — его друг. Сам он ухватился за выступ скалы и удержался, а другого исчез в пропасти, дна которой тоже не было видно и в которой тоже ревел поток.
Оцепенев, он не двигался, еще не веря, боясь поверить и не зная, что делать. Встал, пошел осторожно, вспомнил о мешках, вернулся: мешков не было, они тоже исчезли в пропасти. Это был второй удар: впереди была голодная смерть.
Сутки он потратил, разыскивая товарища — обогнул гору, спустился на дно ущелья, к потоку, но все было бесполезно: товарища, наверно, унес поток. Не нашел и мешков.
Дней десять он выбирался из гор, шел по тайге, питаясь стеблями трав, еще зелеными ягодами, кореньями. Последние дни уже не шел, а ковылял, полз, стараясь уйти от смерти. И где-то в сердце тайги, за сотни километров от человеческого жилья, случилось чудо- на берегу лесной речки он увидел избушку, около нее — сети на шестах. Не веря глазам, он дополз до порога, открыл дверь: в избушке никого, но стол накрыт холстиной, покрыты рядном два топчана, на полках — посуда хозяева ушли и скоро вернутся. Он пошарил по полкам, нашел сухари, поел и завалился спать.
Дня три студент прожил один — хозяева не приходили Он нашел в чуланчике муку, крупу, сушеную рыбу, соль, варил себе еду, ел и спал, отдыхая от тяжкого похода. К вечеру третьего дня явились хозяева: до бровей заросший лохматый старик и стройная, дикая и пугливая девушка лет восемнадцати Старик не удивился, увидев гостя: как будто в этом не было ничего необычного и гости захаживали к нему каждую неделю.
Старик почти разучился говорить. Но за несколько дней из его мычания и обрывочных фраз студент догадался, в чем дело Году в девятнадцатом то ли красные, то ли белые разрушили село, в котором жил старик, все его хозяйство и семья погибли, осталась одна маленькая дочка Он принял бедствие, как конец света, и решил уйти от мира. Погрузив в лодку остатки своего добра, вместе с дочкой старик спустился по реке в низовья, потом поднялся по притокам в самую дремучую тайгу, срубил избушку и прожил тут с дочкой больше десяти лет Зимой они охотятся, летом ловят рыбу; два раза в году, в начале и в конце зимы, к ним заезжают знакомые, когда-то случайно набредшие на избушку туземцы-оленеводы, забирают добытые меха, отвозят на факторию Пушторга, а взамен привозят продукты, порох, дробь, рыболовные снасти Рыбу берут себе на еду И никто, кроме двух-трех оленеводов, не знает о старике с дочкой в тайге.
Студент прожил у них недели две, поправляясь. И не переставал чувствовать себя, как в ненастоящей жизни Старик был замкнут, неразговорчив — он отвык от людей; словарь дочки состоял из двух десятков простейших слов. Да она и боялась говорить с человеком, ворвавшимся к ним из жизни, которую она не знала, забыв ее совсем. Как и отец, она была бездумна, молчалива, безулыбочна, ходила неслышно, хотя и была расторопна и ловка какой-то звериной ловкостью.
Старик предложил студенту остаться у них навсегда. Дочке надо замуж — пусть он будет ей мужем. И они заживут дружной семьей.
Студент пробыл в концлагере три года. Отец и мать его были расстреляны, на воле никого у него не оставалось и он был измучен душевно. В концлагере студент иногда даже мечтал: хорошо бы забраться куда-нибудь в глушь, скрыться от людей, не видеть, что творится на свете. -Жить только растительной жизнью. И вот — такая жизнь перед ним. Можно ли придумать лучше?
А он возмутился. Может быть, особенно возмутило его слово навсегда. Остаться здесь навсегда, никогда больше не видеть настоящей человеческой жизни? Ведь тут — только животная, звериная жизнь. Они разучились даже говорить, перестали думать. Перестать когда-нибудь думать и ему?
Дни проходили в колебаниях: действовал и соблазн уйти, похорониться в тайге. А наблюдая за бессловесной девушкой, за ее огрубленным миловидным лицом и глазами, в которых пугающе светилось сплетение живости и мертвой тупости, он восставал против соблазна.
Кончилось тем, что студент увел старика в лес и набросился на него со страстными упреками. Старик губит свою дочь, он вырвал из жизни молодое существо и похоронил в лесу. Он не имеет на это права. Он может распоряжаться собой, как хочет, пусть хоть сгниет в тайге — он не должен губить девушку. Старик выслушал его тупо-покорно и опять предложил: оставайся с нами. Студент заявил, что завтра уходит дальше.
— Это было выше моих сил, — рассказывал студент. — Я готов был вернуться в концлагерь, к чорту на рога, но только к людям, к жизни, какая она ни на есть, а не сидеть лешим в лесу до смерти.
Старик дал ему сапоги, продуктов, проводил, рассказал, как лучше пройти. Еще месяца полтора пробирался беглец через тайгу к большой реке — там его арестовали…
Преодолевая горы, я еще не знал этой истории. Но я испытывал подобное же чувство. Широко открытыми глазами смотрел я на величественное и дикое бытие горной земли — оно покоряло и давило мощным первозданным великолепием. Оно рождало и азарт открывателя земель, и задор, как ответ на вызов, одолевая препятствия гор, ты словно подчинял горы себе. А в это время глаза, будто независимо от сознания, уже начинали томиться, что нельзя тут встретить ничего, сделанного человеком. Первобытность была слишком огромной для одного — и она была слишком не нашей, не человечьей. Только неделя прошла, как мы ушли от нашей жизни — вздорной, грязной, ужасной, но это все-таки была человечья жизнь и невольно хотелось и здесь найти ее след.
Где-то тут был перевал, по которому проходил зимний путь, — я проглядел глаза, стараясь на камнях найти хоть одну отметину. Ничего похожего: следы зимника пропадали вместе со снегом. Я продолжал искать — и не столько потому, что надо было найти перевал, самый короткий путь через горы, сколько потому, что любая ничтожная отметина, казалось, как капля живой воды оживит всю эту неподвижность. И когда на одном каменистом склоне, в самом деле похожем на дорогу, мы увидели березовый дрючок, неизвестно как попавший сюда, будто бы обломанный рукой человека и может быть служивший слегой, я долго стоял над ним, взволнованный: тут был человек и своим дыханием коснулся этого места.
Я стоял над слегой, думая о том, как неиссякаема жизненная сила природы и что у человека, части природы, такой силы не будет никогда. И что сила эта извечно враждебна человеку: она всегда и упорно старается стереть его след. Если попасть к ней в плен, она уничтожит тебя. И только там, где одолевают ее человеческие ум и руки, она будто одухотворяется и перестает быть нам врагом. Не мертвая, только через прикосновение человеческого духа она становится по-нашему живой. И потому — разве человек был и остается только частью природы? Разве не назначение его — постоянно оживлять земную жизнь и через это становиться человеком?..
Тайгу мы прошли, почти не разговаривая. Спутник был беспокоен и шел, постоянно озираясь и нервничая. Но по мере того, как углублялись мы в горы, Хвощинский становился разговорчивее. Будто вознаграждая себя за молчание в первые дни, теперь он болтал без умолку и смеялся по каждому поводу, обнажая остренькие зубы хищника. Да он и оказался хищником, небольшого калибра: в горах он рассказал о себе, хотя я не просил об этом.
Родом из-под Белостока, Хвощинский был из большой, задавленной нуждой семьи мелкого акцизного чиновника. Страстно лелеемой мечтой семьи было «пробиться в люди»., В начале мировой войны Хвощинский окончил реальное училище. Подходили немцы — семья эвакуировалась в глубь России, жить стало еще труднее. В конце войны Хвощинский поступил в военное училище и перед самой революцией был выпущен прапорщиком.
— Когда нас произвели и я вышел из училища, я не знал, на земле я, на небе? — рассказывал Хвощинский. — На мне шинелька с иголочки, мундирчик, сапожки —- шик, блеск, тра-ля-ля! Иду, кошу глаза на погоны — и глазам не верю: ты это, Юрчик, который недавно в драных штанах бегал и у матери пятаки выпрашивал? Нет, злая насмешка отчаянной судьбы, не я! Я теперь — офицер! Любому могу в морду дать — и ни один городовой не тронет! До меня рукой не достанешь, а для меня весь мир — вот он, на ладошке у меня! Я все могу! У меня морда сама кверху поднялась, иду, сверху вниз на шпаков смотрю: раздайся, грязь, офицер идет!
Даже теперь, через полтора десятка лет, Хвощинский рассказывал об этом с упоением. Наверно, это было его самое дорогое воспоминание. Он искренне, даже чисто радовался, не видя в своей радости ничего зазорного. И о том, как они, группа только что произведенных офицеров, по дороге на фронт где-то в Смоленске или Минске на радостях устроили грандиозный кутеж, с битьем в ресторане зеркал и штатских физиономий, Хвощинский рассказывал, смеясь от счастья.
Судьба на первых порах не благоволила ему: после революции офицерское звание пошло вниз. На фронт он так и не попал, семью потерял: она ему больше была не нужна. Где-то в глуши, в разваливающемся запасном полку, он проболтался до создания Красной Армии, — когда ему предложили вступить в нее, он согласился, не раздумывая. Это все-таки сулило продолжение карьеры.
Нахальство ли его, или особое стечение обстоятельств, только Хвощинский быстро выдвинулся: в конце гражданской войны он командовал полком и имел орден Красного знамени. За что — я так и не узнал: воспоминания о гражданской войне ограничивались у Хвощинского беспросветным пьянством, картежной игрой и женщинами.
В начале НЭПа Хвощинского демобилизовали. Он поступил в милицию большого южного города, но за пьянство, дебоши и растрату казенных денег его скоро уволили, не отдав под суд: с орденоносцами, героями гражданской войны, тогда еще считались. В другом городе Хвощинский попал в финансовый отдел — служба его кончилась уже крупной растратой: он проиграл в карты сумму, за которую его не простили бы. Хвощинский бежал, несколько лет колесил по России, пока случайно не наткнулся на начальника милиции, с которым работал после армии. Хвощинскому дали десять лет.
Для меня так и осталось загадкой: зачем он бежал из лагеря? Повинуясь тому же импульсу свободы? Циник и бесшабашный человек, он не мог не понимать, что его вольная жизнь будет короткой и что в лучшем случае его опять ждет концлагерь.
Я не думал об этом, как и о том, что сам виноват в выборе спутника. Да и выбора не было. Помня слова Реды, я твердо решил: выберемся в места, где можно разделиться — каждый пойдет своей дорогой. А на случай, если что разделит нас раньше, я половину денег дал Хвощинскому, дал ему и один профсоюзный билет. Мы перевоплотились: перестали называть себя нашими именами и, чтобы привыкнуть, обращались друг к другу так, как было написано в билетах. Вызубрили и другие записи: где мы родились, сколько нам лет, когда и где получили билеты.
Помня разговоры с геологом, я придумал легенду: мы — коллекторы экспедиции Геолкома, под руководством профессора Светлова. Он дал нам специальное задание: пройти горы по намеченному им маршруту, с поверхностной разведкой. Там, где мы были, наш маршрут кончался и поворачивал на восток: тут мы должны выйти к обитаемым местам и ехать в Ленинград, в Геолком, обработать свои сведения, составить отчет и ждать, когда вернется Светлов.
На листках из ученической тетради я написал подобие удостоверений-заданий нам, подписав: «Начальник геолого-разведочной экспедиции профессор Светлов». Не было штампа и печати — их и не могло быть в крохотной экспедиции, забравшейся на кулички. На карте из школьного учебника я начертил будто бы пройденный нами маршрут: получалось убедительно. Чтобы было еще убедительнее, я подбирал камешки с особенно причудливой расцветкой, с вкраплениями — некоторые были изумительные. Каждый я завернул в бумажку, сделал надписи, какие пришли в голову: «50-65-7» или «М\У-128-5». Камешков набралось с килограмм, я рассовал их в карманы рюкзаков.