61677.fb2
Собственно, его возмутило не то, что Пашенцев был в плену, а другое - что этот плен теперь отразился на его собственной, майора Гривы, судьбе.
Но командир батальона не мог долго сердиться. Как все толстяки, отходчивый и добродушный, он вскоре за"был об этом. Не вспомнил бы и теперь, если бы не одно событие, происшедшее как раз накануне прибытия командующего в Соломки. К майору Гриве проездом заглянул знакомый офицер из штаба дивизии и сказал, правда предположительно, что майору нужно в самые ближайшие дни ожидать повышения, что переведут его или, вернее, заберут в один из отделов штаба дивизии. Вопрос этот будто бы уже решен, и оставалась только небольшая формальность.
- Надеюсь, у моего нового преемника никакого "плена" не обнаружится? ехидно заметил Грива. Штабной офицер снисходительно улыбнулся:
- Не всем так везет в этой войне, как вашему, э-э, капитану...
- Пашенцеву.
- Пашенцеву...
Когда началась война, майор Грива находился на Дальнем Востоке. Он был заместителем начальника штаба полка и, может быть, еще долго служил бы в этом чине и звании, неприметный, исполнительный толстяк с уже лысеющей головой, если бы не тщеславие. Все офицеры в полку просились на фронт, написал рапорт и он, Грива, втайне надеясь, что его-то наверняка не отпустят, как хорошего и примерного службиста... Он хорошо помнил то зимнее утро, когда с рапортом в кармане шагал по расчищенной солдатами дорожке к штабу полка; в то утро было как-то по-особенному светло - и потому, что ночью выпал снег и все вокруг будто обновилось и сверкало нетронутой белизной, и еще потому, что и у него самого было обновлено и чисто на душе; помнил изумленное лицо командира полка - тот был удивлен, приняв из рук майора Гривы рапорт; за окном, на дворе, прыгал по притоптанному снегу воробей, маленький, взъерошенный, круглый, как мячик, - и это хорошо помнил Грива.
Командир полка спросил его:
- Вы серьезно?... - Да!
Это "да" и решило все. Десятки раз жалел потом Грива, что не промолчал тогда, в то утро, в кабинете командира полка. Через три дня он уже с чемоданом в руке шагал по перрону владивостокского вокзала. До самой последней минуты не садился в вагон, нехорошее, тяжелое предчувствие беды угнетало его. В слякотные мартовские дни он прибыл в распоряжение командования Воронежского фронта и сразу же попросился на штабную работу. Но его направили командиром батальона в действующую дивизию.
Однако майору повезло: на фронте вскоре установилось затишье и к тому же батальон перевели во второй эшелон. Грива быстро свыкся с обстановкой и начал уже посмеиваться над своими былыми опасениями. Не так уж и страшно служить в Действующей армии и строевым командиром! Но в последние недели все чаще стали поговаривать о скором крупном немецком наступлении. В больших сражениях Грива никогда не участвовал, знал о них только по рассказам и из газет, но, не лишенный воображения, вполне представлял себе весь ужас будущих боев и, может быть, именно потому, что представлял, с тревожной настороженностью присматривался к нараставшим событиям; он полагал, что в штабе служить во много раз безопасней, чем командовать в бою батальоном, хотя бы уже потому, что не первая бомба на голову, не первый снаряд по окопам (хотя часто в бою случается так, что штабам приходится еще труднее, чем сражающимся подразделениям - и бомбы "на голову", и автоматные очереди по окнам, и связки гранат под гусеницы прорвавшихся танков, даже рукопашная, и вместе с этим нужно постоянно держать связь с частями, командными пунктами, по сводкам, по сообщениям разом охватывать происходящие события на участке обороны полка или дивизии, разгадывать замыслы противника и продумывать свои наступательные операции, точные, смелые, дерзкие, - нет, не так безопасна и легка служба в штабе, как об этом думал майор Грива); поэтому, на всякий случай, он написал письмо в политотдел дивизии с просьбой, чтобы хоть там походатайствовали о его переводе на штабную работу. "Я же штабист! - напоминал Грива. - С первого дня, как окончил военное училище, работал только в штабах. Все это отмечено в моем личном деле..." И вот - помогло ли письмо или командование само решило перевести Гриву? - знакомый офицер привез радостное известие: "В один из отделов штаба дивизии!" Весь день и вечер Грива находился под впечатлением этой новости. Ни прибытие артиллерийского полка в Соломки, ни споры с подполковником Таболой о том, где и как лучше разместить батареи, ни даже неудавшаяся разведка и гибель Саввушкина не могли отвлечь его от приятных размышлений. Долго он не ложился спать в эту ночь, то сидел в блиндаже, то выходил во двор подышать свежим воздухом, и часовые видели, как он, толстый и прямой, залитый синим лунным светом, ходил взад-вперед вдоль стены амбара.
Несмотря на то что Грива провел почти бессонную ночь, утром он был оживлен и весел. Ни на час не покидало его радостное возбуждение: и когда была объявлена боевая тревога (как многие офицеры, он принял ее за учебную), и особенно потом, когда взошло солнце и всем стало ясно, что немцы сегодня уже никакого наступления предпринимать не будут. О немцах с усмешкой сказал:
- Как девицы: и охота, и боязно...
А встреча с командующим вызвала у него новую бурю чувств. Ватутину позиции понравились; уезжая, генерал сам сказал об этом. Правда, заслуги Гривы в строительстве оборонительных сооружений невелики - руководили армейские инженеры, - но похвалы генерала он полностью принял на свой счет и оттого, сияющий и, как всегда, суетливый, приказал немедленно созвать командиров рот, а когда те явились, велел начальнику штаба объявить им благодарность. Потом каждому пожал руку.
По такому торжественному случаю, Грива почувствовал, нужно было произнести речь, и он уже, вскинув голову, сказал первое: "Товарищи!" - но его срочно вызвали к телефону. Никто не слышал, с кем и о чем говорил он, но когда, еще более сияющий и возбужденный, вернулся в комнату к офицерам, все поняли, что получена какая-то приятная новость.
- Ну, товарищи. - Грива откашлялся. Маленькие глазки его весело пробежали по лицам офицеров, - Майора Гривы у вас больше нет!
- Переводят? - догадался командир первой роты, между прочим тоже считавший себя претендентом на должность комбата.
- Да, переводят, - подтвердил Грива, не скрывая радости. - Сегодня же приказано сдать батальон и явиться в распоряжение штаба дивизии.
- И уже известно, кто вместо вас будет? - спросил все тот же командир роты.
- Капитан Го... Го... Горохов или Горошников. Кажется, все же Горошников.
Все невольно посмотрели на Пашенцева.
- Уже выехал, - продолжал между тем Грива, - через час-два будет здесь. Откровенно, товарищи, мне жаль расставаться с вами, но тут я, как говорится, неправомочен ничего решать. Хотелось в бою побывать с вами, но - что поделаешь? - не судьба. Закуривайте, капитан, закуривайте, - все тем же довольным тоном сказал майор, заметив в руках Пашенцева папиросу. - Курите, товарищи офицеры, - снисходительно добавил он, уже обращаясь ко всем. - Я ничего не имею против. - И он принялся старательно вытирать давно уже вымокшим носовым платком потную шею и лысину.
Глава восьмая
Вернувшись из штаба, Пашенцев снял сапог и начал растирать синеватый и загрубелый рубец старой раны.
Утром он получил письмо из дому и теперь, оставшись наедине с собой, снова вспомнил о нем. Письмо обычное, как все предыдущие, какие он получал от жены, и только в конце было приписано несколько строчек о Сорокине, которого Пашенцев знал еще по совместной службе в Киевском военном округе. Жена писала, что Сорокин уже стал полковником, что приехал в город по каким-то служебным делам и что она на время уступила ему комнату. Какую? Кабинет, конечно, какую же еще! Вероятно, так было нужно, вероятно, в гостинице не хватило мест, так утешал себя Пашенцев и все же испытывал неловкость оттого, что там, дома, в его кабинете, находился чужой человек, сидел за письменным столом, спал на той самой кушетке, на которой Пашенцев сам любил полежать с газетой в руках. Пашенцев думал, что ему неприятно именно это, а на самом деле его волновало другое: он знал Сорокина как человека непостоянного, а попросту - бабника, - и мало ли что может случиться... Письмо лежало в нагрудном кармане, и сейчас, растирая ногу, Пашенцев чувствовал, как похрустывает прижатый к телу конверт.
В траншее послышался чей-то голос: "Где у вас ротный?" И едва капитан успел натянуть сапог, брезентовый полог, закрывший вход в блиндаж, распахнулся, и на пороге появился подполковник Табола.
- Застал? - небрежно пробасил он, проходя прямо к столу и вглядываясь в лицо Пашенцева. Капитан стоял как раз напротив небольшого окна, похожего на амбразуру, и лицо его было освещено ярким дневным светом. - Батарею за вами ставим. Сразу за бруствером. Людей предупреди и сам знай... Но я не за этим. По случаю, поскольку здесь. Чертовски знакомо твое лицо, капитан. Ты извини, я прямо. Я еще вчера хотел спросить, да все как-то... С Барвенковского наступал в сорок втором?
- Да.
- На Харьков?
- Да. Наступал.
- С какой армией?
- Шестой.
- Н-да, - протянул Табола, еще внимательнее вглядываясь в лицо капитана. Значит, в Пятьдесят седьмой не был? Ну тогда извини, ошибся.
- Возможно, - сухо подтвердил Пашенцев.
- Да, ошибся, - повторил Табола и встал. Уже в дверях, обернувшись, спросил: - С какой группой выходил из окружения: с Гуровым или с Батюней?
- Сам пробился!
- Да, ошибся, - в третий раз сказал Табола, теперь уже с иным оттенком в голосе и с иным, вложенным в эти слова содержанием: дескать, ошибся и в человеке, вернее, не ожидал встретить такой холодности и официальности.
Пашенцев вначале не заметил упрека; только когда стихли в траншее шаги, подумал, что, может быть, действительно ответил подполковнику не совсем тактично. "Ну и черт с ним, - облегченно добавил он, - во всяком случае, никогда больше не заговорит со мной о Барвенковском выступе!..."
Пашенцев не любил вспоминать, как он попал в окружение и как выходил из него, потому что с этим было связано много горьких минут в его жизни. Его понизили в звании от полковника до лейтенанта, хотя, может быть, - и вернее всего! - не только он был виноват в той трагедии, которая развернулась на Барвенковском выступе весной сорок второго года. Две армии тогда попали в окружение, в том числе и полк Пашенцева... Многое выветрилось из памяти с тех пор, забылось. Он смирился со своей участью, смирился даже с тем, что ему по ошибке записали "был в плену", тогда как он был только в окружении (после войны все разберется!), но недоверие, с каким все еще относилось к нему старшее командование, особенно в последнее время, казалось Пашенцеву незаслуженным. Однако он не мог доказать свою правоту. Люди, которые подтвердили бы, как держался он в боях во время окружения, погибли, а если кто и остался в живых, разве разыщешь? Его словам не поверили, на пространном объяснении написали: "Самооправдание!" Потому и не рассказывал ничего о себе Пашенцев, и в батальоне, где он теперь командовал ротой, никто, кроме майора Гривы, не знал всей этой истории, но и Грива познакомился с ней не очень давно и представлял ее так, как было записано в послужном списке.
Сквозь окно-амбразуру просачивалась в блиндаж полуденная жара. Лицом, шеей ощущал Пашенцев теплое дыхание. Он стоял в раздумье, стараясь вернуться к своим прежним мыслям о письме, но разговор с подполковником, уже несколько раз повторенный мысленно и приобретший неожиданно большую, правда, еще не совсем осознанную значимость, - может быть, Табола и есть один из тех живых с Барвенковского выступа, так необходимых Пашенцеву для оправдания, или, точнее, для выяснения истины? - разговор с подполковником не давал ему покоя. Он вспомнил, как посмотрели на него в штабе офицеры, когда майор Грива объявил о новом комбате, и горечь обиды и неприязнь ко всем этим людям, по существу ничего не знавшим о нем, Пашенцеве, теперь с новой остротой обожгли сердце; и письмо жены вдруг предстало в ином свете - Сорокин получил полковника, вон что! Уж не хотела ли она сказать: "Ах, посмотри, какой ты неудачник!" И это, и, главное, недоверчивые взгляды товарищей заставили Пашенцева сейчас снова подумать о своем оправдании. "Как утопающий за соломинку! - ехидно пошутил он над собой. - Однако Табола?... Табола?..." Нет, не отыскивалось в памяти такой фамилии. "Табола?... Табола?..." Картины тех дней одна за другой возникали и проходили перед глазами. Оказывается, ничего не было забыто, оказывается, Пашенцев помнил все с мельчайшими подробностями: и дни подготовки к наступлению, весенние, теплые, с первой зеленой травкой по южным склонам и еще не отшумевшими половодьем оврагами (тогда почему-то все больше заботились не о подготовке к прорыву вражеской обороны, а о том, как по слякотным дорогам обеспечить продвижение тылов за передовыми частями), и предбоевую ночь, и рассвет, розовый, ровный, тихий, и в этой тишине - раскатистый грохот вдруг начавшейся артиллерийской канонады, и все-все, что было потом: короткие перебежки на рубеж атаки, и сама атака, в которой то крик "ура" заглушал трескотню пулеметов, то пулеметы заглушали крик "ура", и еще - отчетливо, отчетливо! - повисший на витках колючей проволоки солдат в серой шинели. Витки качались, и все тело качалось, будто живое, и ржавые колючки, как присоски, цепко держались за посиневшую щеку солдата. Дым, гарь, свист пуль, шипение мин и взрывы, взрывы - резкие, глухие, стонущие, и охриплые голоса команд, и свой собственный голос с надсадным дребезжанием: "Впер-ре-ед!" - и лица бойцов, рябые от пота, напряженные, испуганные, злые, и, главное, тот общий наступательный порыв, то пьянящее чувство победы - немцы бегут! - которое испытывал он сам, все командиры и солдаты его полка, метр за метром упорно продвигавшиеся вперед, вся Шестая армия, устремившаяся в прорыв, - дым, гарь, свист пуль и весь этот хаос звуков и ощущений боя с такой реальностью всплыли сейчас в сознании Пашенцева, что он качнулся и прикрыл глаза ладонью: "Сколько напрасных усилий!..."
В окно-амбразуру все так же струилась, овевая лицо и шею, полуденная жара. Пашенцев отошел в глубь блиндажа и сел на нары.
То наступление, о котором он вспоминал теперь, готовилось командованием Юго-Западного фронта. Намечалось по двум сходящимся направлениям - с Барвенковского выступа силами Шестой армии и из района Волчанска частями Двадцать восьмой армии - замкнуть и уничтожить харьковскую группировку фашистских войск. Двенадцатого мая армии успешно начали наступление, а семнадцатого, южнее наступающих частей, в полосе Девятой армии, гитлеровцы неожиданно нанесли контрудар крупными танковыми соединениями, прорвали оборону и на шестой день боев вышли к Балаклее, где соединились со своей северной группировкой. Наши войска, действовавшие на Барвенковском плацдарме, оказались отрезанными от основных сил фронта.
Полк Пашенцева, измотанный в наступательных боях и потерявший почти две трети своего состава, отходил к Северному Донцу. Связь со штабом дивизии была потеряна. Все усилия наладить ее ни к чему не привели. Посланные люди или совсем не возвращались, или приносили дурные вести: "Дорога перехвачена немецкими мотоциклистами!", "Село заняли вражеские танки!", "Гитлеровцы захватили переправу!..." Завязывался бой, полк прорывался, оставляя на поле убитых и раненых; редели, таяли ряды рот с каждым днем. Но ни Пашенцев, ни солдаты и командиры, которых он выводил из окружения, не теряли надежды, что пробьются к своим. На рассвете двадцать шестого мая разведчики наткнулись на армейские тылы. И хотя это были тылы не своей, не Шестой, а Пятьдесят седьмой армии, все же Пашенцев обрадовался. Его полк тут же был переформирован в батальон и по приказанию командующего армией генерал-лейтенанта Подласа занял оборону у деревни Малые Ровеньки. Батальону предстояло задержать немцев и дать возможность эвакуироваться громоздким армейским госпиталям. Это был последний бой в окружении, и он особенно запомнился Пашенцеву.
Для поддержки батальона в Малых Ровеньках был оставлен артиллерийский дивизион, правда, тоже далеко не в полном составе - всего две батареи по три орудия. Командовал дивизионом пожилой, заросший бородой и усами капитан. Именно пожилой - так тогда показалось Пашенцеву. Он видел капитана всего один раз, и то мельком, во время разговора с генералом Подласом.
Пыльная обочина, черная генеральская "эмка", сам генерал Подлас, высокий, сухощавый, с раскрытым планшетом в руках, согнутая спина шофера, копошившегося в моторе, белые кудряшки облаков над малоровеньской церквушкой, зеленые купола которой, словно после дождя, отливали новизной, - таким запечатлелся в памяти тот теплый майский день. По дороге только что прошли последние обозы, и пыль от колес еще держалась над травой. Перед генералом стояли двое - полковник Пашенцев и заросший артиллерийский капитан.
- Связь держите со мной, - говорил генерал. - Без приказа не отходить!
Генерал уехал. Через двадцать минут - ни Пашенцев, ни артиллерийский капитан не знали об этом - генерал был убит. Налетевший "мессершмитт" обстрелял машину из пулемета.
Вечером над Малыми Ровеньками появились фашистские самолеты. Деревня загорелась от бомб. Она горела всю ночь, застилая угарным дымом окопы. Всю ночь солдаты Пашенцева вместе с артиллеристами заросшего бородой и усами капитана отражали атаки автоматчиков. К утру немцы подтянули танки. Перед танковой атакой капитан успел предупредить Пашенцева: "Танки пускай на меня, а сам отсекай пехоту! Порознь бить - не пройдет!" Но Пашенцев все равно не мог задержать вражеские танки, потому что в ротах не было ни противотанковых ружей, ни противотанковых гранат; несколько ящиков зажигательных бутылок, присланных генералом Подласом, - вот все, чем располагал батальон. Зато патронов имелось достаточно и для пулеметов, и для автоматов. Может быть, Пашенцев и не согласился бы с таким планом боя и поспорил с артиллерийским капитаном, но обдумывать было некогда. Немцы начали атаку еще до восхода солнца. Шесть танков стремительно надвигались на позиции. Один из них солдатам Пашенцева удалось поджечь. Остальные, пройдя окопы, попали под удар батарей. Пулеметчики тем временем заставили залечь ринувшуюся было вперед вражескую цепь. "Молодцы, пехота!" - кричал в трубку бородатый капитан таким тоном, будто на другом конце провода слушал его вовсе не полковник, а какой-нибудь лейтенант, теперь сияющий от похвалы старшего командира. Пашенцев снисходительно улыбался, сам довольный тем, как разворачивался бой. Атака была отбита. Но за ней последовала другая, потом третья... На третий раз немцы перехитрили. Танки разбились на две группы. Одна группа ринулась на батареи, другая принялась утюжить окопы. Земля песчаная, щели заваливались, люди выскакивали и ошалело бежали к деревне. Их расстреливали из танков прямой наводкой, давили гусеницами. Пашенцев видел только начало этой страшной картины. Его контузило и присыпало землей. Только к ночи, когда выпала роса, он очнулся и пополз к уцелевшим домикам. Вокруг все уже было тихо. Бой давно кончился, пленных угнали, раненых добили.