60207.fb2
Далее произошел следующий диалог со следователем:
«Вопрос. В чем же конкретно заключалась ваша антисоветская деятельность в Прокуратуре СССР?
Ответ. Я сейчас не могу дисциплинировать свои мысли для того, чтобы рассказать о всей своей работе. Мне нужно изменить обстановку, тогда я расскажу все о своей преступной деятельности.
Вопрос. Что же вы хотите, выпустить вас на свободу?
Ответ. Я прошу чтобы меня из внутренней тюрьмы НКВД перевели в другую тюрьму с более облегченным режимом и тогда я начну давать показания о всей своей преступной работе.
Вопрос. Рогинский, вы государственный преступник и вам надлежит говорить на следствии не об облегчении тюремного режима, а о своих вражеских делах. Прекратите крутиться и приступайте к показаниям...
Ответ. Я уже говорил, что при таком психическом состоянии, в котором я сейчас нахожусь, я не могу давать показания о своих преступлениях.
Вопрос. Из имеющегося у следствия акта психиатрической экспертизы видно, что ваше нервное расстройство — сплошная симуляция. Не валяйте дурака, а приступайте немедленно к показаниям...
Ответ. Я не симулянт. Все мои мысли направлены к тому, чтобы дисциплинировать себя и приступить к показаниям о своей преступной работе. Но я не могу взять себя в руки».
На этом в полночь допрос был окончен. Следователю так и не удалось его сломить. Следующий протокол допроса Рогинского был оформлен 29 марта 1940 года. Допрашивали его ночью, в течение почти двух часов. Но и на этот раз он заявил, что в «этой тюрьме» не может давать показания, и просил перевести его в другую, имеющую более «щадящий» режим.
Только через год следователям удалось «вырвать» у Рогинского признание. К этому времени его перевели в Сухановскую тюрьму. 19 апреля 1941 года Рогинский «признался», что еще в 1929 году, в период пребывания на Северном Кавказе, у него возникло сомнение в правильности политики партии, а с более позднего времени он, являясь участником правотроцкистской организации, вел активную борьбу с партией и Советским правительством «путем проведения подрывной работы в органах прокуратуры».
Позднее в показаниях, данных им 28 июня 1941 года, Рогинский сказал: «Начиная с 1936 года по заданию организации я проводил вредительскую работу в Прокуратуре Союза по трем линиям, а именно: по жалобам, по делам прокурорского надзора и по линии санкционирования необоснованных арестов».
Хотя Рогинский и на этот раз говорил о своих «преступлениях» лишь в общих чертах, не приводя никаких конкретных фактов, следователя вполне устроили его показания и он стал готовить дело для направления в суд. За два года расследования дело разбухло до двух больших томов. Кроме показаний Рогинского, к нему были приобщены протоколы допросов (или выписки из них) других лиц, соприкасавшихся в своей работе с бывшим заместителем Прокурора Союза (некоторые «обвинители» Рогинского к тому времени были уже расстреляны).
7 июля 1941 года следователь 6-го отделения 2-го отдела следственной части НКГБ лейтенант госбезопасности Домашев составил обвинительное заключение, которое было подписано руководителями следственной части и утверждено Б. З. Кобуловым, ставшим к тому времени заместителем наркома госбезопасности СССР. 9 июля на нем появилась резолюция заместителя прокурора Союза ССР Сафонова: «Обвинительное заключение утверждаю. Направить дело в В[оенную] К[оллегию] Верхсуда СССР».
Рогинский официально обвинялся в том, что он: «1. Являлся одним из руководящих участников правотроцкистской организации, существовавшей в Прокуратуре СССР, и проводил вредительскую работу, умышленно извращая революционную законность. Давал необоснованные санкции на массовые аресты и сознательно, с целью вызвать недовольство населения против советской власти, не принимал никаких мер по жалобам осужденных и их родственников. 2. Проводил вербовку новых участников в к[онтр]р[революционную] организацию, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58-1а, 17-58-8, 58-7 и 58-11 УК РСФСР».
Излишне говорить, что обвинительное заключение было небольшим, всего пять страниц машинописного текста, и в нем не было приведено ни одного факта «преступной» деятельности Рогинского. Делались лишь краткие выписки из показаний лиц, «изобличавших» бывшего заместителя прокурора Союза, также, впрочем, не конкретные.
В таком виде дело поступило на рассмотрение Военной коллегии Верховного суда. 28 июля 1941 года под председательством диввоенюриста Кандыбина состоялось подготовительное заседание суда. От органов прокуратуры в нем принял участие военный прокурор Китаев.
Дело по обвинению Г. К. Рогинского слушалось на закрытом заседании Военной коллегии 29 июля. Ни обвинителя, ни защитника, естественно, на нем не было. Председательствовал Кандыбин, ему помогали судьи — военные юристы 1 ранга Чепцов и Буканов, секретарем был младший военный юрист Мазуров.
Несмотря на обстановку военного времени, заседание велось более обстоятельно, чем по другим политическим делам (заканчивавшимся за 15—20 минут), а протокол составлен достаточно подробно, и по нему можно проследить за тем, как защищал себя Рогинский.
После нескольких формальных вопросов о личности подсудимого и ходатайствах председательствующий Кандыбин сам огласил обвинительное заключение (обычно это делал секретарь). На вопрос о виновности Рогинский ответил: «Предъявленное обвинение мне понятно, виновным себя в антисоветской деятельности не признаю. Я виноват в том, в чем виноваты все прокурорские работники, проглядевшие вражескую работу в органах НКВД и в системе суда и прокуратуры».
После этого Кандыбин приступил к «изобличению» подсудимого, оглашая те или иные показания «свидетелей». Начал он с показаний бывшего Главного военного прокурора Розовского, который на следствии сказал, что Рогинский «препятствовал борьбе с фальсификацией следствия», не допускал «рассылки на места для расследования жалоб обвиняемых на неправильные методы следствия». Эти действия он расценил как «антисоветские».
Рогинский ответил, что о фальсификации дел ему не было известно. Дела к нему поступали законченными, и он утверждал обвинительные заключения. О поступлении жалоб заключенных «на противозаконное ведение следствия» знало и руководство Прокуратуры.
Тогда Кандыбин зачитал выдержку из показаний Фриновского, в которой говорилось о том, что Рогинский был причастен к правотроцкистской организации. Подсудимый вполне резонно заметил на это, что показания Фриновского неконкретны. «Он не называет меня участником антисоветской организации, а только предполагает, что я якобы являлся участником этой организации».
Председательствующий огласил показания Ежова на следствии: «Антисоветские связи с Рогинским я не устанавливал, да и это было в известной мере вопросом формальным, ибо фактически антисоветский контакт между нами существовал, так как Рогинский видел и знал всю нашу преступную практику и ее покрывал».
Григорий Константинович парировал и эти «разоблачения»: «Откуда я мог знать о вражеской работе Ежова? За следствием наблюдала Главная военная прокуратура в лице Розовского, я никакого отношения к следствию не имел. Показания Ежова считаю вымышленными».
Кандыбин задал очередной вопрос: «Зубкин... показывает, что вами протоколы решений особого совещания подписывались без проверки материалов дела, за 30—40 минут подписывали 5—6 тысяч протоколов. Разве это не преступная практика в работе?»
Рогинский: «Протоколы решений особого совещания я никогда не подписывал, подписывал их сам Вышинский. Показания Зубкина в отношении меня не соответствуют действительности».
С такой же настойчивостью Рогинский отвергал показания Острогорского, Леплевского, Крыленко, Любимова-Гуревича и других. Тогда председательствующий решил воспользоваться «признательными» показаниями самого Рогинского, данными им в самом конце предварительного следствия. Выслушав их, Рогинский сказал: «Это же ложь. Человеческие силы имеют предел тоже. Я держался два года, не признавая себя виновным в антисоветских преступлениях, больше терпеть следственного режима я не мог. Следствием не добыто данных о том, кем я был завербован в антисоветскую организацию, где и когда. Это обстоятельство очень важно для доказательства моей вины».
Так и не добившись от Рогинского никакого признания, Кандыбин закрыл судебное следствие и предоставил подсудимому последнее слово. В нем Рогинский сказал: « Граждане судьи, в антисоветских преступлениях я не повинен. Прошу проанализировать мой жизненный путь. Я всегда и везде проводил правильную политику партии и Советского правительства, вел борьбу с троцкистской оппозицией. В 1925—27 годах я беспощадно громил «рабочую» оппозицию, проникшую в Верховный суд Союза ССР. Будучи на Кавказе, я вел ожесточенную борьбу с кулачеством. В то время Андреев называл меня огнетушителем. Все последующие годы я по-большевистски вел борьбу с врагами партии и советского народа. Я повинен в том, в чем повинны все работники прокуратуры и суда, что просмотрели вражескую работу некоторых работников НКВД и что к следственным делам относились упрощенчески. Если суд вынесет мне обвинительный приговор, то это будет крупнейшей судебной ошибкой. Я неповинен. Жду только одного: чтобы мое дело объективно было доследовано».
Суд удалился на совещание, и вскоре был вынесен приговор: «Рогинского Григория Константиновича подвергнуть лишению свободы с отбыванием в исправительно-трудовых лагерях сроком на пятнадцать лет, с последующим поражением в политических правах на пять лет и с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества».
Рогинский избежал смертного приговора, который обыкновенно выносился по такого рода делам. Была ли тому причиной начавшаяся война или что-то иное — сказать трудно. Григорий Константинович Рогинский погиб в лагере. В ноябре 1992 года он был реабилитирован.
Другим близким соратником Вышинского и неизменным соучастником многих его кровавых дел был Лев Романович Шейнин.
Л. Р. Шейнин родился в 1906 году в состоятельной еврейской семье. Его отец был старшим приказчиком у крупного лесопромышленника, а потом стал компаньоном одного купца. До 1920 года Лев Шейнин проживал с родителями в Торопце, где учился в местной школе. Там же он вступил в комсомол и даже стал заместителем секретаря уездного комитета. В юности он писал стихи, которые печатал в литературном приложении к газете Торопецкого укома партии «Светоч». Талантливого юношу приметили и направили в Москву, в Высший литературно-художественный институт имени Брюсова. Одновременно он стал посещать занятия на правовом отделении факультета общественных наук 1-го Московского государственного университета. Через два года учебу пришлось оставить, так как его «мобилизовали» на борьбу с преступностью и направили на работу в Московский губернский суд, где после непродолжительной стажировки Шейнина назначают в 18-летнем народным следователем Орехово-Зуевского уезда. Через год его перевели в Краснопресненский район столицы, а затем — в Бауманский. В 1927 году Шейнин получил новое назначение, но уже в Ленинграде — стал народным следователем 10-го отделения, а на следующий год — старшим следователем губернского суда. В Ленинграде Шейнин находился до 1931 года. К этому времени следственный аппарат был передан в органы прокуратуры. Молодой следователь, а Шейнину было тогда всего 25 лет, проявлял исключительную активность и, что особенно важно, хорошо ориентировался в политической обстановке, иными словами, знал, откуда ветер дует. Когда в руках у него оказалось дело в отношении бывшего начальника Ленинградского уголовного розыска Петржака, он сумел выжать из него максимум выгоды. В своей автобиографии Шейнин писал: «Я зафиксировал преступные действия зиновьевцев Комарова, Десова, Евдокимова и других. Все они в связи с этим делом были сняты с постов специальным решением ЦК, куда я лично сообщил о вскрытых мною фактах. Моя роль в раскрытии этого дела отмечена в «Ленинградской правде». Потом Шейнин не раз подчеркивал, что он послал сообщение в ЦК «вопреки своему начальству, боявшемуся тронуть этих людей». Такая прыть пошла ему на пользу. Шейнина заметили в Москве.
Как рассказывал Левентон, Шейнина «перетащил» в Москву Рогинский, а в благодарность за это Лев Романович фактически был у Григория Константиновича и его жены «на посылках», «добывая им разные блага и вещи по блату». При помощи Шейнина Рогинский якобы получил даже квартиру. А было это так. Шейнин в 1933 году расследовал дело начальника какого-то военно-строительного треста, проводившего мошеннические операции с некой кустарной артелью. По просьбе Рогинского Шейнин выделил дело этого начальника в особое производство, с тем чтобы можно было направить его в коллегию ОГПУ, а не в суд. Вскоре начальник был осужден с конфискацией имущества, а отобранную у него квартиру отдали Рогинскому. По словам Левентона, незадолго до ареста Рогинского Шейнин дал ему 10 тысяч рублей для покрытия какой-то недостачи.
Распоряжением по Наркомюсту РСФСР от 6 августа 1931 года Шейнин был назначен следователем по важнейшим делам Прокуратуры РСФСР, а спустя два года (16 сентября 1933 года) занял равноценную должность в Прокуратуре СССР. В 1934 году Лев Романович вошел в число следователей, которому выпала «честь» заниматься делом об убийстве С. М. Кирова, о чем мы уже рассказывали выше.
В ноябре 1936 года, когда Совнарком утвердил новую структуру Прокуратуры СССР, был создан и следственный отдел, который возглавил тридцатилетний Шейнин. На этой высокой должности он пребывал до 27 декабря 1949 года.
Не оставлял Лев Романович и литературного труда. Начиная с 1928 года один за другим в периодической печати стали появляться его рассказы, очерки, зарисовки. Сюжеты для своих произведений он черпал из богатой следственной практики.
В 30-е — 50-е годы имя Шейнина было известно довольно широко. Непритязательные «Записки следователя», появившиеся в 1938 году и выдержавшие несколько изданий, при дефиците литературы детективного жанра (тогда ведь у нас не печатали ни Агату Кристи, ни Жоржа Сименона, не говоря уже о менее именитых авторах) пользовались неподдельным интересом и охотно раскупались. Потом появились книги: «Отец Амвросий», «Лицом к лицу», «Военная тайна», «Ответный визит» и другие. Его пьесы, как написанные в соавторстве с братьями Тур, так и без них, имели успех у зрителей, а за сценарий фильма «Встреча на Эльбе» он даже удостоился Сталинской премии 1 степени. В 1939 году Шейнина приняли в Союз писателей СССР.
Из правительственных наград он имел орден Трудового Красного Знамени (1937 год), орден Ленина (1945 год), орден Отечественной войны 1-й степени (1947 год) и медали.
При Вышинском Шейнин стал фактически его правой рукой по всем политическим делам. Сам он писал: «Я в качестве помощника А. Я. Вышинского принимал участие в проведении всех без исключения правотроцкистских процессов и активно участвовал в разгроме правотроцкистского блока». Это, надо полагать, спасло его самого от участи многих прокуроров, попавших в жернова сталинских репрессий в конце 30-х годов. Одного за другим ставили к стенке прокуроров-«заговорщиков». В некоторых делах фигурировало и имя Льва Шейнина. Однако тогда ход этим показаниям не дали, отложив до лучших времен. О них вспомнили только спустя 10 лет. Шейнин продолжал пользоваться благосклонностью власть предержащих, получал награды, выезжал в заграничные командировки (во время войны), выпускал книги, писал пьесы и сценарии фильмов. Наряду с этим сажал в тюрьмы людей, допрашивал их по ночам и с пристрастием, как того требовали обстоятельства времени, наставлял подчиненный ему следственный аппарат страны на применение жесточайших репрессий по уголовным и особенно по политическим делам. Он жил широко и роскошно. Был вхож в «высшие круги» писателей, артистов, художников, ученых, спортсменов, политиков.
Шейнин сполна пользовался всеми благами, которые ему предоставляли служба в прокуратуре и литературные занятия, приносившие немалые гонорары. В послевоенные годы среди московских интеллектуалов была очень популярна такая стихотворная байка: «На берегах литературы пасутся мирно братья Туры, и с ними, заводя амуры, Лев Шейнин из прокуратуры». Он имел престижную тогда машину «Победа», великолепную двухэтажную дачу в Серебряном бору, солидную сберкнижку. Одних только гражданских костюмов и пальто (не считая форменных) у него насчитывалось десятка полтора, что по полуголодному послевоенному времени было совсем неплохо. Шейнин был женат, но не чуждался и других женщин. Однако во время следствия он даже обиделся, когда один из приятелей, характеризуя его личность, сказал, что Шейнин вел распутный образ жизни и делал это с таким цинизмом, что все выглядело как «домашний публичный дом». Шейнин возразил: «Я сожительствовал с рядом женщин, но в публичный дом свою квартиру не превращал».
В конце 40-х годов над головой Шейнина начали сгущаться тучи. В 1949 году его неожиданно освободили от должности, не объяснив причин. Шел только разговор о назначении его директором института криминалистики. Шейнин сидел дома, писал рассказы, пьесы, сценарии. Выжидал, особенно не высвечивался, но при случае всегда «зондировал» почву. О том, что затевается, он не только догадывался, но и знал наверняка. На одной из многочисленных вечеринок, на которых бывал Шейнин, подвыпивший сотрудник очень важных органов сболтнул: «Эх, Лева, Лева, старый уголовник, умная у тебя башка, а все же мы за тебя взялись». А незадолго до ареста один знакомый драматург поведал Шейнину о своем разговоре с сотрудником госбезопасности. Тот рекомендовал ему держаться подальше от Шейнина, так как его «выгнали из прокуратуры по настоянию МГБ, а скоро вообще посадят». В это время, особенно после гибели Михоэлса, власти усиленно будировали так называемый «еврейский вопрос». Для того чтобы его «раскрутить», требовалось найти «заговорщиков». Вот тут-то как нельзя кстати и подвернулся Шейнин. Прокурорский работник, литератор, имевший обширные связи, особенно в еврейской среде, лучше всего подходил на активную роль заговорщика. К тому же было известно, что Шейнин, осторожный и хитрый, обладавший удивительной изворотливостью (о себе, по словам свидетелей, он говаривал так: «Как ни говорите, а Левчик — это умная еврейская голова»), был изрядно труслив. Многие знали, что этот «любитель ночных бдений», сам панически боялся допросов с пристрастием. Анатолий Антонович Волин, хорошо знавший Шейнина, который не раз дарил ему свои книги с теплыми надписями, рассказывал авторам, что Шейнин был человек «нестойкий по характеру», «ненадежный», способный изменить в любой момент.
Лев Шейнин был арестован 19 октября 1951 года. Постановление утвердил министр госбезопасности Игнатьев, арест санкционировал Генеральный прокурор Союза Сафонов. В дальнейшем роль прокуратуры в его деле была символической — лишь ежемесячное санкционирование продления срока следствия и один-два допроса помощником военного прокурора. Можно сказать, что Прокуратура СССР бросила на произвол судьбы своего бывшего сотрудника, отдавшего нелегкой следственной работе более 27 лет жизни. Шейнин связывал свой арест с происками Абакумова (хотя тот к этому времени уже содержался в тюрьме).
Когда в январе 1949 года сгорела дача Ворошилова, Шейнин со своей командой занимался расследованием. Была установлена халатность органов госбезопасности, охранявших объект, и виновных отдали под суд. После этого, встретившись с Шейниным, Абакумов в ироническом и угрожающем тоне произнес: «Все ищешь недостатки в моем хозяйстве, роешься... Ну, старайся, старайся...»
В постановлении на арест Шейнина указывалось: «Шейнин изобличается в том, что, будучи антисоветски настроен, проводил подрывную работу против ВКП(б) и Советского государства. Как установлено показаниями разоблаченных особо опасных государственных преступников, Шейнин находился с ними во вражеской связи и как сообщник совершил преступления, направленные против партии и Советского правительства».
Самым загадочным в деле Шейнина является то, что оно «тянулось» два года. Многие другие более сложные дела заканчивались значительно быстрее. Допросы следовали за допросами, иногда они перемежались очными ставками, дело пухло и к концу уже насчитывало семь огромных томов. Занимались Шейниным в разное время семь старших следователей следственной части по особо важным делам МГБ (после марта 1953 года — МВД СССР). Его допрашивали не менее 250 раз, большей частью ночью (как правило, допросы начинались в 9—10 часов вечера и заканчивались далеко за полночь). Более года держали в одиночке, иногда в наказание «за провинности» лишали прогулок, книг, передач, во время допросов нередко шантажировали, оскорбляли, грозили побоями. Однажды его даже заковали в наручники и не снимали их в течение шести дней. Все это довело Шейнина до такого состояния, что к концу следствия, по его собственному признанию, запас его «нравственных и физических сил был исчерпан».
Как уже говорилось, в первый год ведения дела следователи усиленно «раскручивали» так называемый еврейский заговор. На этом этапе Шейнин давал показания охотно и подробно, «выдавая» всех и вся. Он рассказывал о своих «националистических» беседах с Эренбургом, братьями Тур, Штейном, Кроном, Роммом, Б. Ефимовым, Рыбаком и многими другими известными деятелями. Вот только один отрывок из его показаний: «Эренбург — это человек, который повлиял, может быть в решающей степени, на формирование у меня националистических взглядов». По словам Шейнина, Эренбург говорил о том, что «в СССР миазмы антисемитизма дают обильные всходы и что партийные и советские органы не только не ведут с этим должную борьбу, но, напротив, в ряде случаев сами насаждают антисемитизм», что советская пресса замалчивает заслуги евреев во время Отечественной войны, что к евреям отношение настороженное. Следователи требовали от Шейнина показаний также на других «еврейских националистов» — Утесова, Блантера, Дунаевского и даже на Шостаковича и Вышинского.
В своем письме на имя Игнатьева Лев Шейнин писал: «Следователь пошел по линии тенденциозного подбора всяческих, зачастую просто нелепых данных, большая часть которых была состряпана в период ежовщины, когда на меня враги народа... завели разработку, стремясь меня посадить как наиболее близкого человека А. Я. Вышинского, за которым они охотились». И в другом письме на имя Берии: «Вымогали также от меня показания на А. Я. Вышинского».
Не пощадил Шейнин и сослуживцев. Так, на вопрос следователя: «Вы все рассказали о своей вражеской работе против Советского государства?» ответил: «Нет, не все. Мне нужно еще дополнить свои показания в отношении преступной связи с работниками Прокуратуры СССР Альтшуллером и Рогинским». Называл он и многих других, например прокурора Дорона, профессоров Швейцера, Шифмана, Трайнина.