50965.fb2 Тихий звон зарниц - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Тихий звон зарниц - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Ответ пришел только летом: «Новосильцева Елизавета Ивановна, сорока двух лет, скончалась в больнице города Углича 29 октября 1941 года. Диагноз: двусторонняя пневмония, острая сердечная недостаточность».

Весь этот день Катя просидела дома на своем топчане. Выходит, зря она тогда поторопилась! Надо было остаться, не садиться со всеми в поезд, а искать, искать по всей дороге, по деревням, по больницам. Может, и нашла бы… И еще представлялась ей мать, как она ходит по домам, ночует в холодных школах, все читает записки на стенах. Катя понаклеила их не меньше десятка, да, наверное, смыло дождем. Ведь и дожди уж начались…

Касьяновна сидела на скамье, прихлебывала горячий кипяток с размоченной ржаной коркой, равнодушно поглядывала на Катю.

— Ну и что? Матка-то ведь не вечная. Эко дело. Народу пропадает прорва, не одна матка твоя.

— Да как жить-то теперь? — плакала Катя.

— А так и живи. Теперь как живут? Дом отняли — без дома живут, ногу отняли — живут и без ноги, руку — ничего, и без руки можно…

Старуха покивала головой, думая о чем-то. Добавила, словно в забытьи:

— Без руки можно… Вот без хлеба дак нельзя. Нельзя без хлеба. Охо-хо, господи, даждь нам днесь…

Лето выдалось жаркое, но дождливое. Сорняков на полях уродилось великое множество. Удивило Катю, что здесь и хлеб-то приходится пропалывать. Среди редких, низеньких колосьев — пышные поросли сурепки, лебеды, васильков; с первого взгляда и не поймешь, что хлеб посеян. Поработав часа два-три, здешние усаживались на копнах выполотой травы, хихикали, трещали о чем-то. Принимались за работу только тогда, когда на своем заржавелом велосипеде прикатывал бригадир, тощий и кривой мальчишка Даут. Катя понимала, что колхозу сейчас трудно, что здоровые работники все на фронте, и все же…

Касьяновна трудилась истово, с молчаливым презрением обходила копны с болтливым бабьём. А те с усмешкой поглядывали на злую старуху.

После работы Катя обязательно прихватывала с собой целую сумку лебеды. Вечером они с Касьяновной варили из нее похлебку. Столовая ложка крупы, кастрюля с верхом лебеды, щепотка соли, вода. От лебеды тошнило, все тело разламывало от непосильной работы под солнцем, жесткие доски топчана давили спину, и постель будто покачивало. Заснуть никак не удавалось, и она вспоминала о былом.

…Весна. В школе экзамены. А тут и ландыши расцвели. Запах ландышей всегда удивляет после долгой зимы. Чудной все-таки запах. Если долго нюхать, голова кружится. Она верила, что стоит засунуть веточку ландыша за пазуху, ну, прямо под лифчик, это обязательно принесет удачу. Ни за что не провалишься! И правда, ведь всегда экзамены сходили удачно. А кто научил ее этому? Сама не знает, придумала, что ли?..

В последние экзамены, когда она кончила седьмой, тоже с ландышами не расставалась. Вспомнилось: пишет сочинение о Пушкине, а из ворота блузки пахнет ландышами. Веточки влажные, еще в росе, холодят и щекочут кожу. И название какое душистое, мятное: ландыши! А в тот самый вечер, выпускной, много танцевали. В зале было полно народу. Девятиклассники тоже ведь пришли, у них в классе почти все хорошо танцуют. Катя все пряталась, боялась, что вдруг пригласит Глебов. А он что-то долго не приглашал, все танцевал со старшими девчонками. Потом все-таки пригласил. И уж весь вечер так и ходили вместе. Про себя Катя удивлялась, что ему с ней не скучно, ходит и ходит. На высоком танцевать оказалось неудобно, Женя заметил это и стал водить ее медленно, осторожно. Разговаривали, кто кем хочет быть. Он сказал, что обязательно будет журналистом, она заспорила, что учительницей — лучше. Он сказал, что, может быть, и так, но что он все-таки будет журналистом. И еще: Кате тогда не нравились стихи Маяковского, а он не поверил и стал читать вслух. Оказалось, просто замечательные стихи. Почему-то она раньше их не знала, знала только «Левый марш», «Бабу и бублики» да несколько отрывков из поэм.

Потом Глебов провожал ее домой.

На набережной присели на скамейку, смотрели, как на горизонте вспыхивали зарницы. Сверкнет, и высветлится целая полоса. И дрожит-дрожит, а потом погаснет. И вдруг с легким звоном вспыхнет опять. Катя уверяла, что слышит этот звон. Глебов не верил, смеялся, и глаза его улыбались в темноте.

Она не смотрела на эти глаза, потому что, если смотреть, тогда что уж и остается? Только бежать. Ведь у нее такое сделается лицо — сразу видно, что влюблена. А что, если он расхохочется! И Катя глядела, не отрываясь, на далекие вспышки. Засветится голубым и дрожит, а потом сорвется с легким тихим звоном. И все погаснет. В кино так меняются кадры — бесшумно, а все-таки слышно. Конечно, когда тишина… А тишина была. Даже река замерла внизу, и обдавало то запахом реки, то — неизвестно откуда — дымом костровым, горением смолистых сучьев. И вдруг закропило. Тяжелыми, редкими каплями. Они побежали и приютились под навесом какого-то ларька. Дождь разошелся вовсю, и Женя заслонил ее и стоял так, хоть белая рубаха на спине совсем промокла. Ладонью уперся в стенку ларька и стоял. Запахло ландышами, это из-за ворота платья высунулся один. Она и забыла, что вечером три веточки туда засунула. Женя осторожно взял цветок.

— То-то весь вечер я чую — пахнет ландышами, — сказал он. — Что это значит? Зачем ты их туда?

— Колдовство, — прошептала Катя.

Неожиданно грохнуло. И земля, и лужи в крупных пузырях, и стены ларька — все дрогнуло, осветилось.

— Вот ты меня и околдовала, — улыбнулся он. — Третий год уже колдуешь. Выходит, с самого детства… Прямо наваждение какое-то.

Катя подняла глаза и увидела распахнутый ворот рубашки и смуглую, мускулистую шею. Дождь припустил гуще и толстые струи образовали вокруг дощатого ларька настоящий водяной шатер. Пришлось Глебову тоже войти под навес. Прижался к дощатой стенке грудью и раскинутыми руками, а голову повернул к Кате. Она молчала. Струйки воды стекали за ворот, и сильно пахло дождем и ландышами. Он медленно опустил свою руку, их руки теперь были рядом.

— А что, это ведь на всю жизнь, — вдруг произнес он. — Я сейчас ясно это почувствовал… Скажи, ты бы согласилась ждать… На всю жизнь.

— Да, — прошептала Катя. — Конечно. На всю жизнь…

Оба не шевелились, молчали. Неожиданно он прижался лицом к ее руке.

— Да?

— Да.

Он засмеялся.

— Я дурак. Тебе ведь только пятнадцать. Забудешь все, что тут наобещала. Факт.

— Нет.

— Что нет?

— Не забуду.

Он, кажется, хотел ее обнять, и тогда Катя выскочила прямо под дождь. Дом был близко. Перебежала улицу, перед большой глубокой лужицей помедлила, скинула свои новые туфли. Он догнал, схватил за руку.

— Постой! Ведь дождь…

— Ничего, вон мой дом! Не провожай, пожалуйста… Я очень прошу. До завтра.

— Постой… Ведь ты это всерьез? Да?

— Да, да, да!

И она юркнула в калитку. Стучать в дверь не стала, тети Дуни побоялась, потихоньку пробежала через двор, пробралась в сад, а оттуда — прямо в свою комнату. Окошко было распахнуто, будто ждало ее. Подтянулась на руках, и — там.

В ту ночь не спала до самого рассвета. Вспоминала, как все это было. С чего началось? Сначала он подошел, пригласил на вальс. А потом… До утра перебирала в памяти каждую мелочь, каждое слово. Он сказал «до завтра». Какое это будет завтра? И что он ей скажет, и как ей вообще быть?.. Наступивший день сам снял эти вопросы. Это было 22 июня. В тот день началась война, и у тети Дуни провожали сразу двоих: отца и старшего сына, брата Веры. К вечеру Катя уехала домой — мать вызвала телеграммой. Там тоже были проводы, чуть ли не все село уходило на фронт. Катин отец умер три года назад, братьев не было, и в их семье, на первый взгляд, ничего не изменилось. Их было двое, как и прежде. Она да мать. Но вокруг стало тревожно и тихо. В опустевшей деревне торопились собрать урожай, спешили выполнить госпоставки. На женщин навалилась работа — и за себя и за мужчин, непосильный труд с утра и до поздней ночи. Учительница и ее дочь работали наравне со всеми. И так до самого того дня, когда заперли дом, побросали кое-какие пожитки в погреб и побежали из деревни: немцы уже совсем близко подошли.

Вот и года не прошло, а как все переменилось: матери больше нет, и никого близких нет. Не считая старухи Касьяновны. И та все переписывалась с какой-то дальней родней, собиралась уехать… Вставала Касьяновна чуть свет и сразу же будила Катю.

— Нечего спать, не в гостях. Дармоедов и без тебя хватает. Со всего свету понаехали, корми их…

Но Катя про себя считала, что дармоедов-то немало и среди здешних. Стоит только понаблюдать. Вот, например, на уборке гороха: мало того, что женщины жуют, не переставая, весь день. Как-то она заметила, что почти у каждой под платьем подвешен мешочек. Горох собирают с кустов, лущат и лущеный отправляют за пазуху. Она толкнула локтем Касьяновну: глядите! Старуха злобно покосилась на нее и даже плюнула.

— Ну и что? Ты тоже захотела? Посмей только. Они свое жрут, а ты тут при чем? У них ребят голодных куча. Глаза-то выпучила на чужое. Тьфу!

И правда, в селе было голодно. По улицам сновали оборванные ребятишки, многие дома пустовали, незапертые ворота в непогоду ходили ходуном. Настоящих хозяев не было, настоящие-то хозяева — на войне, а без них в деревне — запустенье и сиротство. Зима наступила суровая, насквозь продувались ледяным ветром отсыревшие после дождей избы. Хлеба сразу же стало не хватать. Правда, многие эвакуированные получили по полоске земли, и кто смог достать как-нибудь семенной картошки, обзавелись огородами. Касьяновна с Катей тоже не ленились и выменяли на Катино шерстяное платье семенной картошки и осенью сняли урожай, два мешка. За работу в колхозе выдали по пятнадцать килограммов зерна. Так что сначала было терпимо. Но к январю наступил настоящий голод. Варили сушеные картофельные очистки. С хлебом начались перебои. Да и сам-то хлеб стал хуже. Из липкой сырой мякоти вареные картофелины торчали, как валуны. Картофель подмешивали в хлеб ради экономии…

В зимние каникулы Катя совсем затосковала. Никто из эвакуированных к ним не заходил, потому что не любили Касьяновну, да и забот своих в каждой семье хватало. Сидеть с Касьяновной в избе тягостно, и Катя бродила по селу, заходила на почту, в магазины, встретится кто-нибудь из эвакуированных — два-три слова, и разойдутся. Их ведь тоже подгоняет нужда… Все перебивались кое-как. Чуть ли не каждая семья оплакивала кого-нибудь: отца, брата, сына. То и дело — песня слышалась на улице: провожала солдата на фронт. И песня, прислушивалась Катя, всегда была одна и та же: размашистая, звонкая, ясная, как освещенная солнцем снежная равнина.

Песню всегда пели одну и ту же, и в тот же переулок заворачивали — в сельпо. Там шумно требовали водки, а водку отпускал продавец не всем. Здесь были свои обычаи. Когда в магазин привозили какой-нибудь нужный товар, никто не стоял в очереди. Толпой наваливались на прилавок, орали, а продавец передавал товар прямо через головы, кому считал нужным. И никто не протестовал. Просто кричали, толкались и рвались к прилавку… Или баня. Оказывается, в селе общественная баня есть, и установлены мужские и женские дни. Как-то раз Катя собралась помыться. Баня небольшая — человек на десять. Не успела голову намылить, как вокруг зашумели, женщины бросились одевать детей, одна за другой выскакивали из мыльной. Сверху на Катю полетели скользкие обрывки мочала, листья от веников — банщица обметала и ошпаривала полки.

— Айда! Айда! Скорее выходи!

— В чем дело? Почему выходить?

— Не видишь? Джихангиров идет!

Она поглядела в окошко: невдалеке по тропке шел желтолицый человек в черном пальто, в барашковой шапке, с коричневым толстым портфелем под мышкой. Шел не спеша, будто давал время приготовить баню. У мостика остановился, побеседовал с какой-то старухой. Ведра болтались у нее на коромысле, вода выплескивалась через край, старухе, видно, тяжело было. Нести ведь гораздо легче, чем с полными ведрами стоять… Кое-как Катя оделась, и, немытая, — вон. У выхода едва не столкнулась с этим самым Джихангировым. Портфель-то раздут, с бельем, видно. Прошел, вроде бы и не замечает, что день-то женский. Какой-нибудь руководитель местный, ишь, важный. Нет, пожалуй, уж лучше мыться дома у печки… Так она и делала.

А мороз крепчал. С хлебом совсем стало плохо, а, кроме хлеба, есть было нечего, перевелась и сушеная картофельная шелуха. Мимо окошка то и дело провозили на санях мерзлые лошадиные туши с задранными вверх копытами — началась бескормица, падал скот.