29322.fb2 Русская красавица - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Русская красавица - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Ксюша немедленно развила бурную деятельность (увижусь ли я с тобой, единственная моя?), но дружба дружбой, однако Ивановичи все-таки говорят по-хорошему: не лучше ли мне отдышаться и отойти от треволнений на родной стороне, вдали от вредного общества и вдовьей силы Зинаиды Васильевны (которая, признаются мне, не сахар), а я говорю: вот еще! с какой стати! Я любила Владимира Сергеевича и страдать за любовь не собираюсь. Наморщили лбы... Говорите, любовь? - А вы думали! И еще говорю: если будут меня обижать, за себя не ручаюсь - и намекаю, что в надежном месте сохраняются еще фотографии, на этот раз наши с ним, потому что, знаете ли, был он большой выдумщик, как показало патологоанатомическое исследование, да, мы знаем, сказали братья, только не следует, Ирина Владимировна, размахивать перед нашими носами тем, чего нет и в заводе, ну, я сказала, для кого нет, а для кого и найдутся, ледяным голосом, и больше уже не угощаю коньяком, а они участливо: не нужно так, Ирина Владимировна, а то, в самом деле, поезжайте-ка отдохнуть, городок не хуже других, потому что хоть Владимир Сергеевич и большой человек, но подобные инсинуации нанесут окончательный вред его памяти и наступит ускоренное забвение, а стоит ли вам этому способствовать, пусть ВСЕ МЫ его помним и чтим замечательные шедевры... Я вижу: передо мной неглупые ребята, и налила им еще по рюмке.

Между тем, Витасик знакомит меня с новыми друзьями, почти сплошь евреями, что было даже несколько ошеломительно, однако некоторые отнеслись ко мне с горячим уважением за мою смелость, а я никогда не боялась, только Юра Федоров все норовил меня обидеть, несмотря на журнал, а Ксюша тогда очень быстро договорилась, и вот выходит их широко распространенный журнал, услада для многочисленного мужского читателя, и главное место, и разворот отводятся мне, со всеми моими снимочками, такая грустная, траурная композиция, и кое-какие данные, включая:

ИМЯ: Тараканова Ирина Владимировна.

БЮСТ - 36, почему-то в дюймах, сведения липовые, Ксюша взяла из головы.

ТАЛИЯ - 24.

БЕДРА - 36.

РОСТ- 172 (см).

ВЕС - 55 (кг) (теперь разжирела).

ЗНАК - Дева.

МЕСТО РОЖДЕНИЯ: СССР.

ИДЕАЛЬНЫЙ МУЖЧИНА: богатая творческая личность.

ХОББИ: воспитание дошкольных детей (засранка!!!).

Итак, знакомьтесь: ИРИНА ТАРАКАНОВА, которую друзья зовут нежно Ирочка, скорбит и печалится, а повод непрост: не каждой молодой девушке суждено подержать в руках содрогающееся от старости тело великого (в масштабах их деспотической страны) человека, которого Ирочка любовно звала Леонардик (по имени итальянского художника, архитектора, скульптора, инженера и теоретика эпохи Возрождения (1452-1519), автора мирового шедевра "Джоконда" (Париж, Лувр, второй этаж, вход со двора), но гений он или не гений и в чем гений вопрос любви, однако Ирочка имела далеко идущие неприятности (буквальный перевод: неудобства) после его кончины - это факт, признаваемый ее ближайшими друзьями, которые, в частности, сообщили нам, что ей пришлось покинуть прекрасно оплачиваемую работу (стольник в месяц я получала!!!), но не будем затягивать наше представление, вы будете сейчас иметь возможность сами убедиться, что КРАСОТА ПОБЕЖДАЕТ СМЕРТЬ! (это красиво!).

Насчет стольника было продолжение. Не успел появиться журнальчик, как ко мне пришли, тоже парой, американец с голландцем. Американцу было под сорок, красавец. Седоватый, с культурной стриженой бородкой, глаза с поволокой. Он все кивал, что бы я ни сказала, а иногда заламывал в бессилии руки и сокрушался, ударяя кулаком по колену. Пришел в шерстяных клетчатых брюках: сине-зеленых. Голландцец, напротив, по своему внешнему облику напоминал бандита и подкрашивал усы в черный цвет. Взлохмаченный, курчавый, он во все стороны блестел очками и бойко чесал по-русски, потому что родился под Иркутском, и, по крайней мере, трижды надолго удалялся с непонятным заданием в уборную (а у меня там лампочка, как назло, перегорела!). Американец мне понравился, только он плохо понимал, но бандит ему помогал. Они достали длинные узкие блокноты и уставились на меня. А я в кимоно. Они выразили восхищение моим мужеством. Я весело хохотнула: лучше бы вы выразили восхищение моей женственностью! Они растерянно улыбнулись: было видно, что не дошло. Пять минут мы сообща пытались разобраться, что именно я хотела сказать: голландец понял первый и просиял, и объяснил, как мог, коллеге, который сочувственно, наконец, ударил по колену и стиснул челюсти, давая понять, что он тоже понял. Я сказала, что в журнале наврали про зарплату, и чистосердечно, по-предательски поделилась насчет суммы, а они говорят: то есть, значит, не в час, а в неделю? - Да не в неделю! - рассердилась я. - Вы же, говорю, под Иркутском родились! - Что было, то сплыло, - развел руками этот странный сибирский голландец. - А вы давно тут живете? - спросила американца. - О, да! - закивал он. - Два и полгода. - Ну! - думаю, однако на заданные вопросы отвечаю вежливо, а когда разговор зашел о вольности нравов, заметила, что решительно не одобряю всех этих западных штучек, особенно их пресловутую революцию, поскольку, говорю, она только все портит, так как ценность есть ценность, а когда ширпотреб, понимаете? то это против любви оборачивается, любовь, понимаете? это редкость, и это дорого стоит, не в материальном, конечно, измерении, а в смысле чувств, понимаете? (понимают), ну, вот и хорошо, хотите кофе? (не хотят), ну, как хотите, а они спрашивают: так вы русофилка, или, может быть, либералка? - Отвечаю прямо: я - никто, но я за любовь, потому что, - подчеркиваю в своем интервью, - занятие это божественное (вы люди семейные? - о, да!), ну, вот, я так и знала, но что обесценивание, инфляция любви, понимаете? наносит неизгладимый вред всему человечеству, вплоть, может быть, до угрозы войны (удивление), ну, потому что сил не на что расходовать (американец радостно: сублимация! - и кулаком по колену), да! и эту вашу революцию, а также всякие там непристойности нужно вообще отменить, так и напишите (заглядываю в их блокноты), непристойности, доступные каждому негру, а вы сами этот журнал выписываете? - моя жена не очень довольна на этот журнал! - сказал красавчик (Господи, как он мне понравился: смесь Редфорда с Ньюманом!), а голландец сказал, что он, посмеиваясь, если и покупает, то покупает покрепче, как махорку! ну, вот, и вообще: любовь надлежит вернуть в век более ранний, если не сказать девятнадцатый, потому что только там бушевали настоящие страсти и любили красивых женщин, то есть красавицы были в цене, и никто не посмел бы их обидеть. Однажды, на одном из балов, данных в Москве, император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Она вскоре была пожалована фрейлиной и приглашена жить в Павловске. Для нее было устроено особое помещение, нечто вроде дачи. Император являлся туда каждый вечер с чисто платоническими чувствами восхищения. Но царский брадобрей и Лопухин-отец лучше знали человеческую натуру и уверенно смотрели в будущее. В один из вечеров, когда император оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее, и призналась государю в своей любви в князю Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина, очень красивого, хотя и невысокого роста человека. Император наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего дня был искренне доволен и преисполнен гордости от сознания своего геройского самопожертвования. Щедрости его не было пределов: он велел купить три дома на набережной Невы и соединить их в один дворец, который подарил князю Гагарину. Лопухин-отец был сделан светлейшим князем и назначен генерал-прокурором Сената - должность чрезвычайно важная, напоминающая отчасти должность первого лорда казначейства в Англии. Брадобрей был пожалован в графы и сделан шталмейстером Мальтийского ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом черноокой княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Офицеры конной гвардии в ярко-красных мундирах не раз видели, как государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы. Когда его величество со своим августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, княгиня Гагарина, Анна Петровна, покинула дом своего мужа и была помещена в новом дворце, под самым императорским кабинетом, который сообщался посредством особой потайной лестницы с ее комнатами, а также с помещением вышеуказанного брадобрея, который, будучи турчонком, был взят в плен в Кутаиси. Намек на эти печальные обстоятельства мы находим в незаслуженно забытом стихотворении Тютчева, кого? ну, Тютчева, русского поэта! Тютчев! Нет, не так, первая буква Т. Т., как Толя, ну, неважно, Федор Иванович Тютчев. - Федор Иванович? - закивал красавчик. - Как жаль, что в Советском Союзе отменили имена-отчества! - Как отменили? Когда? - ужаснулась я, сраженная новостью. - Я неделю не слушаю радио. У меня батарейки сели! Голландец что-то заметил красавчику на непонятном мне голландском языке. - Ну, их так редко употребляют, - не сдавался американец. - Я был уверен, что отменили! - Короче, - закончила я, мужчины балдели от шороха и вида приоткрытой ножки (чуть-чуть приподнимаю кимоно) по щиколотку (показываю свою щиколотку: не интересует), как будто им всем было максимум по тринадцать лет! А что теперь? (не интересует). Теперь, говорю, хоть в-чем-мать-родила ходи, как у вас, например, мода на пляжах, где лежат вперемежку мужчины и женщины, и что мы наблюдаем, как рассказывает моя дорогая французская подруга? - Ноль внимания! Как будто вокруг куски несъедобного мяса! И это, спрашивается, красиво? Нет, говорю, я против равенства и (опять шевелится!) бесплатного разложения нравов, я за напряжение и запреты, а в условиях равноправия никакого любовного апогея, господа, так и запишите, не выйдет! Они поставили закорючки в блокнотах и провоцируют далее: не хотите ли в наши края переехать? А Ивановичи, со своей стороны, мне услужливо газеты показывают, а в газетах снимочки усеченные, у итальянцев даже полоски, будто они меня этими полосками приодели, стесняясь, и говорят Ивановичи: вы посмотрите, Ирина Владимировна, как использована ваша красота! Не по назначению! - Ну-ка, говорю, дайте! А они разные вырезки мне подсовывают и переводят:

РУССКАЯ КРАСАВИЦА БРОСАЕТ ВЫЗОВ!

Сомневаюсь: да верно ли вы переводите? - Верно, - и даже обижаются. Я с гневом: - Чушь все это! Какой еще вызов? Никакого я вызова не бросала, а вот то, что оскорбили меня в лучших чувствах любви - это правда, и нет такого положения, при котором воспрещается любить человека, пусть он даже старше тебя, а они говорят, полюбуйтесь: ОНА ПОСМЕЛА! - это ехидные сукины дети, французы, пишут, как всегда, исподтишка, вот шведская стряпня: НА РАНДЕВУ ЛЮБВИ И ПРОИЗВОЛА, а вот фашисты: ДЕСЯТЬ ФОТОГРАФИЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МИР. Неужели, ликую, потрясли? А они, ухмыляясь: никого они не потрясли, грубая шпрингеровская брехня, это так, чтобы насолить, только вы тоже, Ирина Владимировна, хороша будете, ну, разве годится, говорят, нашей женщине, что называется, в калашный ряд, чтобы они всякую гадость про вас писали, ну, ладно бы, если с цветами, где-то в поле, как в древней Элладе, куда ни шло, мы против красоты никаких возражений, сами бы поместили на страницах... экспортного календаря, поддакивает Николай Иванович, или даже... нашли бы место! мы тоже, знаете ли, за смелость... вот... вы думаете, мы не понимаем?.. мы сами боремся с инерцией вкуса... если бы только от нас зависело... вы даже не представляете!.. всего боятся!.. а с цветами, ты как думаешь? а? где-нибудь на пригорке или у ручья, в камышах... я думаю: то, что надо!.. вот и я про то... я бы сам в ванной повесил (смеются)... но про стольник - это вы, Ирина Владимировна, сплоховали! Зачем? Не понимаю. Сор из избы. Мелочность какая-то... А жена бы не возражала, если бы в ванной?.. это твоя бы возражала, а моя -современная... но есть все-таки священные вещи... издевательство над трауром... да, это уж ни в какие ворота!.. и кто это вас надоумил, Ирина Владимировна?.. у вас, простите, между ног все видно... Это, Ирина Владимировна, извините за откровенность, неэтично... Вы все-таки женщина... Неэтично? - взвилась я. - А этично меня за любовь с работы вышибать?! Это, по-вашему, этично, да?! - Качают головами: это не мы... мы - вот (указывают на значки с перышками), мы - пишем... но Зинаиду Васильевну тоже нужно понять... мы подумаем... кстати! если эти опять приставать будут (пряча вырезки в портфель), гоните их подальше, Ирина Владимировна, хорошо (обещаю), без них разберемся (прощаясь), и только я их выпроводила, звонят: на ломаном языке, ну, я, конечно, не могу не оказать гостеприимства: встречаю радостно в кимоно, а дворик у нас неприхотливый, можно сказать, пролетарский... Ой, не могу! Брыкается, сукин сын!

14

Вдруг шесть самых-самых красавиц Америки, вот их имена: Патти У., Ким С. (мисс не то Аризона, не то Аляска), Нэнси Р. (четырнадцатилетняя девчонка с капризным ртом), Наташа В. (русского происхождения, которая впоследствии утонет у берегов Флориды), Карин Ч. (потрясающие волосы) и шоколадная Биверли А. (мне довелось увидеть их групповой портрет, когда они съехались в один нью-йоркский бассейн и расположились у кромки изумрудной воды в. решительных и непринужденных позах боевых соратниц Джеймса Бонда, Наташа В. даже с биноклем в руках, облокотившись на белые поручни, а на маечке Карин Ч. видны серебристые инициалы I. Т., а шоколадная Биверли угрожающе скалит креольские зубы, чтобы меня подбодрить), направили ядовито-любезный протест из 222 слов с требованием меня не обижать, а, напротив, выражают восторг по поводу моей славянской отваги и шарма и предупреждают, что если Виктор Харитоныч и подобные ему фаллократы будут и впредь, то они поставят на ноги всех своих старых друзей и покровителей (включая трех нефтяных магнатов, тридцать пять сенаторов, семь нобелевских лауреатов, Артура Миллера, портовых рабочих Восточного побережья, канадских авиадиспетчеров, мозговой трест НАСА, а также командование 6-го Средиземноморского флота) и будут настоятельно их просить не дружить с моими недругами, и вместе с тем попутно узнаю, что их красота приносит им в среднем доход в триста долларов в час (в час!) и что они поэтому очень богатые, а Патти У. просто миллионерша. Ритуля звонит мне по телефону и, не в силах сдержаться, неосторожно кричит в трубку, что по радио об этом в последних известиях, а я в платке, с пылесосом в руках, лицо серое, бросаюсь к "Спидоле" с отломанной ручкой, и действительно: передают, я даже вся взмокла, ну, думаю, полный пиздец!

Однако вместо этого наутро меня навещают Сережа и Коля Ивановичи, при полном параде, в бежевых югославских костюмах, безукоризненный запах горьковатой туалетной воды, ботинки сияют, и очень вежливые, и говорят, что они зря времени не теряли и обнаружили наличие производственной ошибки, что, конечно, не очень красиво показывать то, что можно показывать только одному родному и близкому человеку, но что со мной тоже обошлись неправильно, в обход норм, и вина ложится на Виктора Харитоныча, которого занесло от излишнего усердия, и пусть отдувается сам, так как назначен отписать вспыльчивым красоткам письмо, где должен будет со всей откровенностью рассказать, хотя это не их дело, но раз уж интересуются, что я ушла с работы по собственному желанию от травмы, полученной во время смерти, а они, со своей стороны, предпримут меры, напишут статью, если только я буду способствовать, хотя другого выхода у меня нет. А я сижу, как вдова, и тереблю бахрому скатерти, и повторяю, кусая ногти: - Он бы меня защитил, если был бы жив! Он бы меня защитил... Он так меня любил! - Так и запишем, и достают из карманов шариковые ручки, и начинают писать, как Ильф и Петров, хотя я им еще ничего не сказала, а они вдруг сказали: а не хотели бы вы сами, Ирина Владимировна, написать письмецо этим ретивым дурочкам: мол, спасибо вам за заботу, за ласку, только зря, мол, волнуетесь, купаясь в бассейне, потому что со мной все в порядке и сведения у вас непроверенные, а я на это отвечаю Виктору Харитонычу: это где же со мной, Витек, все в порядке? Ошибаешься. А он нахохлился и говорит: ладно, хрен с тобой, ты видишь, что ты со мной сделала, никогда в жизни не писал я писем в Америку и вообще не любитель писать, и дедулю, старого человека, не сберегла от инфаркта, а я ему: дедуля тоже на твоей, Витек, совести, переволновался во время выступления, когда вы стращали меня каким-то мертвым генералом, а он говорит: ладно, не будем об этом, не знаешь подноготную, так и молчи, а ты, говорю, не груби, раз влип, сиди, не чирикай, а он взял лист белой бумаги, прицелил перо и, вздыхая, вывел округлым почерком:

УВАЖАЕМЫЕ АМЕРИКАНСКИЕ БЛЯДИ И ПРОБЛЯДИ!

Как вам стало известно... Как нам стало известно... До нас дошло ваше письмо... ваше письмо... Должен сказать... Оно нас неприятно... неприятно... в то время, как наш коллектив... Должен сказать... Зачем? Зачем все это?.. Зачем вы не в свои дела?.. Вы - пешки в большой игре... Я тоже не молодой человек...

Он безнадежно задумался. Он с отвращением отложил золотое вечное перо, не сам он, признался, придумал меня мучить, а его научили, а я сказала почти что примирительно: давай, Витек, не будем ссориться, пиши лучше свое письмо, а я пошла, а он мне: погоди! Я, набычился, соскучился по тебе, замены не нашел, так с женой и остался... Ой, врешь! Мне известно, с кем ты время проводил по кабакам, от Маргариты, что ли? а я говорю: тебе какое дело! Не верь ей, а жена у меня, сама знаешь, песок сыпется, не спеши, Ира, приляг на диванчик, ага, говорю, на диванчик, на котором концы отдавала, пока ты с Полиной торжествовал ваш позор, фиг тебе, разбежался! А он мимо ушей: ты, наверное, на мели? или эти стервы тебе миллион прислали? ничего они мне не прислали, даже на дубленку не разорились, но твоих грязных денег не возьму, и не думай, подотрись ими, раз лишние есть.

И завыл он, козлиная морда, от моих слов, обойдешься! ему обидно, а мне тоже горько, он настаивает, а я говорю со смешком: обратно в контору примешь? Хоть сейчас, отвечает, только, говорит, не сразу, потерпи, пусть немного шум спадет, чтобы не вышло, что под давлением, а я говорю: ну, и не надо, я свой стольник и так заработаю, не беспокойся, а он и не беспокоится: ты из-за меня знаменитой стала, а я из-за тебя дурацкое письмо пишу, злобно нахлобучил колпачок на свой паркер, и выгляжу в идиотском свете, сам, говорю, виноват, пойми, не по собственной воле, посоветовали, это, говорит, все происки всесильной Зинаиды Васильевны, что взъелась на тебя из-за панихиды, слезы не поделила, а мне - отдувайся! а помнишь, раньше... но я непреклонна, и говорю: лапуля, .забудь об этом, не заводись, пиши лучше письмо, а он говорит: ты бы хоть журнальчик показала, а то я даже не видел. Еще чего! Дура, говорит, я никому не скажу, я посмотрю и отдам. Не веришь? Обойдешься! И пошла домой, а дедуля в больнице лежит: подыхай, старый хрен и изменник! Не жалко. И тут, между делом, появляется статья под названием "Любовь", однажды в среду, и я с удивлением читаю, что мои обязательные Ивановичи в самом деле написали статью под названием "Любовь", из которой, однако, понять ничего невозможно, но все-таки делаются косвенные намеки на то, что любовь, мол, дело святое, индивидуальное, и все, что свершается между двумя по взаимной привязанности, то красиво и только на пользу обоим, и не правы те, что норовят заглянуть в замочную дырку, нарушая покой и неприкосновенность, потому что все мы люди сознательные и готовы отвечать за свои поступки, и возраст, по классическому определению, значения не имеет, как порой думают, но что, мол, любят порой из-за океана сунуть нос не в свой огород, навязать чужое мнение, только любовь у нас имеет давние корни и глубокие традиции, взять хотя бы плач Ярославны в Путивле или "Троицу" Андрея Рублева, сами мы разберемся, так вот как бы пальцы себе не прищемили некоторые подсмотрщицы, несмотря на их броскую или, лучше сказать, хищную красоту и маловразумительные двести двадцать два слова, инспирированные некой гражданкой третьей страны, перемещенным лицом без определенных занятий, используя некоторые ведомственные недочеты, и снова приходят Ивановичи: ну как? По-моему, все правильно! А вам известен ли такой человек по имени Карлос? А что такое? Неужели убили? Ах, говорю, когда это было! Там все не по-русски разговаривали, а я немножечко выпила и не знала, где нахожусь, вот и стала танцевать, а я, знаете, как танцую! - могу показать, ну, как хотите... нет, честное слово! никакого такого Карлоса, нашли, о чем вспомнить! Ну, ладно. Желаем вам, Ирина Владимировна, быть _ поскромнее, будьте здоровы, не зарывайтесь, ухаживайте за стариком, спасибо, мальчики, не беспокойтесь, учту, ну, пока, и уходят, а тут Мерзляков: приходит, звонит, завтра вечером с тобой люди хотят познакомиться, а я по людям изголодалась, все больше одна, наедине и при неразрешенной судьбе, хотя, чувствую, кажется, обойдется, несмотря на совокупность событий или благодаря, ум за разум, и отвечаю, что обязательно буду, только вдруг в дверь звонят в половине восьмого утра.

По характеру: выходка провинциальной родни. Только она, без уведомления, вторгается в жизнь спозаранку, с чемоданом, обмотанным бельевыми веревками. Что такое? Открываю. Я еще не проснулась, никого не жду, а тут звонок. Кто там? Припала к глазку. Шестимесячная химия и отдувается, как паровоз. Ты чего, открываю ей дверь, приехала? Ни слова не пророня, кидается мне на шею и давай рыдать на всю лестницу! Доченька, всхлипывает, ты еще жива? Ты еще здорова и невредима? А я уж и не чаяла тебя больше увидеть. Мне Головня, Иван Николаевич, все рассказал, он по вечерам, сидя на голубятне, известия слушает и прибегает с безумным лицом: Антонина, беда! Рассказал - я так и села, отца тормошу, слышь, вставай! - бесполезное дело, махнула рукой и в Москву. Чемодан у нее черный, поднять невозможно, не насовсем ли она приехала? А дед где? В больнице. Ах! ax! - Погоди, говорю, разахалась, почему, ответь лучше, чемодан такой тяжелый, кирпичами, что ли, набила? Ну, входи, раз приехала, не реви на лестнице, она чемодан внесла, так, говорю, сердце надорвать можно, совсем, что ли, чокнулась? а она говорит: отец ничего не понял, а Ваня-то Головня, он такой, вбегает к нам и кричит: Антонина, беда! Только что слышал, мол, про твою дочь, про Ирину передавали Тараканову, она, говорит, в журнале "Америка" на первой странице в-чем-мать-родила, дальше не понял: слышимость нынче плохая - то ли ее в Петропавловскую крепость, то ли куда подальше, только сорок миллионеров, собравшись, за нее задаток внесли, а самый главный, с русской фамилией, Владимир Сергеевич, как передали, застрелился у всех на глазах, и тогда ее обменяли на границе на пять центнеров кукурузы и один компьютер для прогноза погоды, вот так, и втаскивает в спальню неподъемный свой чемодан. Я к ней внимательней присмотрелась, вижу, в лице какой-то дефект, не синяк ли под пра"вым глазом? Мама, спрашиваю, кто это тебя поцеловал? А!.. - отвечает, усаживаясь на низкий пуфик перед трюмо, так что обшивка трещит по швам, - а!.. ерунда! говорит, это я с буфетчицей в поезде подралась, как села, еще вчера, я у нее половину волос вырвала, из-за сдачи, она мне сдачу не додала, понимаешь, я ей даю пятерку, беру вафли "Северное сияние", а она говорит: что вы мне говорите, вы мне дали три рубля, на шум вышел повар, смотрел-смотрел на нас, значит, а потом ему надоело и говорит: я пойду лучше гуляш покушаю, а вы деритесь. Нам тогда тоже стало обидно драться, и мы перестали, но еще долго ругались, чтобы немного успокоиться, а когда под Москву подъезжали, взяли мы с ней в буфете портвейна и уже больше не ссорились, а вместе радовались, что драться перестали, и вообще она женщина неплохая, Валентина Игнатьевна, ну, просто Валя, понимаешь? у нее сын в этом году в институт поступил, в машиностроительный, славный такой парень, на нее похож, я, правда, сама еще не видела, а повар возвращается, поев гуляш, приходит и говорит: ну, что, девочки, перестали собачиться? А мы ему хором: иди ты в жопу, лысый черт! Мы так хохотали, то есть так хохотали, чуть Москву не проехали, а на вокзале простились: Валентина Игнатьевна поехала к своим, на Симферопольский бульвар, у них там двухкомнатная, правда, на первом этаже и комнаты смежные, но зато телефон, но она говорит, что приплатит и поменяется, ну, еще бы, ворует! а потом у нее на восьмом этаже знакомая есть, в райсовете работает, обещала помочь, может, слышала: Бессмертная? А повар-то, повар, лысый черт, он к себе в Тушино поехал - капусту тушить, мы так хохотали, а Валентина Игнатьевна меня в гости звала, не придете, говорит, обижусь, надо будет сходить, а этот - он в Тушино!

Тут моя ненаглядная мама начинает помирать со смеху, а я ее обрываю на полуслове и спрашиваю, уж не решила ли ты насовсем переехать? а она отвечает, что погостить, а сама глаза в сторону, а один, вижу, совсем заплыл. Смотри, говорю, станешь, как отец, одноглазой! Ой, говорит, и не напоминай о нем! Живет, говорит, ирод кривой, ничего ему не делается, проспиртовался насквозь, хотя лучше бы помер, и ему, и мне спокойнее будет, половину букв не выговаривает, и чем дальше, тем хуже, совсем молчуном стал, неделями слова не вымолвит, бывает, спросишь его: есть будешь? - он только мычит, мол, буду, он завсегда рад пожрать, это он любит, а чтобы по-человечески что сказать - не говорит, работать нигде не работает, а ведь профессия какая была: краснодеревщик! Да с такой профессией деньги лопатой греби, живи да радуйся, а он мычит и только есть просит, скорей бы подох, а теперь новую моду завел: кличет меня чужим именем, я сначала внимания не обращала, мало ли что, а потом прислушалась, слышу: он меня Верой величает! Я ему говорю: ты в своем уме, старый пес? какая я тебе Вера, меня отродясь Тоней звали, слышь. Тоней! Антонина я! Антонина Петровна! Слышишь ты или нет? а может, кто его знает, он глухой стал, в поликлинику, думаю, его как-нибудь свесть, показать, да только стыдно перед врачами, куда его такого показывать, а тут, значит, вечером Головня прибегает, он у нас известия по радио слушает, сосед, ну, ты знаешь, его голуби с ног до головы обосрали, вбегает взволнованный: я про вашу дочь слышал! Я сначала не поняла, побежала, включила врунок, а он мне объясняет: я сам толком не разобрал, нынче слышимость плохая, тучи низкие, но сдается мне, что она в Америку уехала в обмен па сельхозпродукты. Я так и села: как в Америку! Быть этого не может! А он мне говорит: теперь все может. Я заплакала: как-никак единственная все ж таки дочь, и вдруг в Америку, ничего не сказав, а Головня божится: я точно слышал! В Америку уехала и стала миллионершей. Я говорю: ты иди еще послушай, может быть, еще что скажут, а он говорит: пойдем лучше у Полунова спросим, он тоже, когда не пьян, слушает. Пошли мы к Полунову: он как увидел меня, так руками и замахал, как на нечистую силу, а Головня его спрашивает: ты слышал? Нет, отвечает Полунов, а что? Врешь, говорит Головня, ты слышал. А Полунов в ответ: отстаньте вы от меня, а ты, говорит, Тоня, считай, что пропала. Я говорю: что случилось? А он ничего не говорит, отмалчивается. Ну, я ему пообещала бутылку принести, у меня в заначке была, приношу, а он мне, значит, бутылку взял, покачал головой и говорит: твоя дочь, Тоня, - враг народу, и меньше, чем расстрел, не дадут! Стали мы с Головней у него выпытывать, говори, настаиваем, раз бутылку взял и уже ополовинил! Ну, он и рассказал, Полунов... Я так и села. А Головня, он мужик толковый, говорит: вот ведь какие, говорит, дела!.. Ну, я пещи собрала, ничего отцу не сказала, да он с голоду не помрет, я его знаю, кривого, прокормится, ну, я взяла и приехала сюда, как бы, думаю, окончательно не обидели мою доченьку, все ж таки кровь родная, ну, в дороге немножко подралась, только я тебе вот что скажу: это самая Валентина Игнатьевна, она мне сдачу недодала, понимаешь, я взяла вафли "Северное сияние", даю ей пять рублей, а она мне говорит, что я ей грешку дала, а у меня вообще трешки не было в кошельке, понимаешь? как я могла ей дать трешку? а что ее сын в машиностроительный поступил, это потому, что у нее связи, она мне рассказывала. Приезжаю, значит, сюда, на крыльях материнской любви, смотрю: не убили мою доченьку! Жива! У меня аж ноги подкосились от радости! Вижу: мама немного лукавит, однако ладно, говорю, приходи в себя с дороги, потом побеседуем. Тут моя ненаглядная мама начинает с утра до ночи покупать колбасу цельными палками, сыром лакомится и ванну принимает по три раза на день, отмокает, как она выражается. Отмокает так, что стены потеют, и песни из ванной доносятся, а потом моими французскими духами подмышки и прочие места своего стареющего тела натирает. Мне не жалко, но зачем без спросу берет? Ну, продолжает, раз тебя не убили, значит, пора нам с тобой начинать новую жизнь. Я, конечно, говорю своей маме, пахнущей французскими духами: мама, о чем ты говоришь? куда еще уезжать? - Как куда? В Израиль. - Что ты, мама? Какой Израиль? Мы же с тобой, говорю, не евреи! А что, говорит, разве туда одних только евреев пускают? Почему это им такая поблажка? Чем мы хуже их? Всегда они лучше умеют устраиваться, жиды пархатые! А потом подумала и говорит: а давай скажем, что мы евреи! А моя мама на еврея похожа, как я - на Чебурашку, и в ушах сережки за три рубля. Я говорю: сними ты их, не позорься! В Израиле, говорю, над тобой смеяться будут. И потом, говорю, ты себе представляешь такую страну, где, куда ни плюнь, одни евреи? Не может быть такой страны! - ужасается мама. А я говорю: вот что такое за страна, этот сраный Израиль. А сама думаю: никуда я не поеду. Но со всех сторон, и друзья мои новые, и даже Харитоныч, все спрашивают: почему ты не едешь? Ты там теперь - знаменитость, миллионы людей на тебя дрочатся, разглядывая твои чернявые чулки, и Ивановичи тоже в понятном недоумении. И зачем это вы, Ирина Владимировна, с заграницей связались? На кой черт она вам сдалась? Вы бы лучше, Ирина Владимировна, в "Огонек" снесли, там бы вам с вашей-то красотой целый разворот дали, при полном нашем содействии, однако замечаю, что Владимира Сергеевича никто не вспоминает, по телевизору ни словечка не скажут, как будто наказали неприкаянную душу за мои ошибки, и стал медленно угасать великий человек, не прошло и полгода, а за границей, Ирина Владимировна, вы никому не нужны. А я говорю: будто я здесь кому-то нужна! Телефон молчит, словно за неуплату отключили... Заблуждаетесь, Ирина Владимировна, ваша красота еще пригодится для благородных целей, для этического воспитания в духе эстетики, а там что? - Там одно непотребство! А про себя недоумевают: чего не едет? Но я отвечаю близнецам: милые вы мои мальчики, у меня уже сиськи в разные стороны торчат, как у козы, ну, куда я такая поеду? Нет, говорю, из патриотических соображений никуда я с места не двинусь, и вообще языков не знаю, одни частушки, и англичанин в Ялте очень хохотал, когда я пела, забыв о жене, а та волновалась: у них две дочери, семья на отдыхе, и вдруг такой казус. Нет, говорю, никуда не хочу уезжать, ни в какую сторону горизонта, а давайте-ка лучше дружить и не обижать друг друга. Так я говорила. Дедуля тоже не находил себе места. Что же получается? бормотал дедуля, гуляя в палисаднике под нашими окнами. Мы помогаем ВСЕМ. Мы помогаем Греции и Канаде, Исландии и Занзибару. А они что взамен? Кубинские сигары! От этих сигар только пожар может выйти! А я на старости лет погорельцем быть не желаю! Его друзья по домино понимающе урчали в ответ. В полдень, когда солнце ударило из-за трубы и пенсионеры надели панамы, с дедулей случился сердечный приступ. Его положили в палисаднике на стол. Дедуля лежал посреди костяшек. Врачи опасались скорее не за жизнь, а за рассудок престарелого стахановца. Впрочем, ни за что они вообще не опасались! Они ходили, румяные и молодые, сверкая фонендоскопами и шутя с многоопытными медсестрами. Дедуля отчужденно лежал в койке, время от времени шевеля кадыком. Он лежал в койке и даже не ведал того, что меня в скором времени сбила машина.

15

Не плачьте обо мне! Вы еще погуляете на моей свадьбе, обещаю, я всех приглашу, но сначала вернемся в ту ночь, на липкий, в масляных пятнах, асфальт, когда я, окрыленная дружбой, возвращалась от новых друзей. Новые друзья приняли меня на ура. В книжной комнате, где из-за стекол шкафов смотрели, обнявшись цепкими жилистыми объятиями, грустные люди и было неприбрано, Витасик представил: вот наша героиня! Они аплодировали. Они смотрели на меня осунувшимися восторженными глазами и повторяли: вы даже не понимаете, что вы сделали! Это немыслимо! Это вам не какая-нибудь Вера Засулич! Где те кони, которые вас оправдают? Я скромно молчала с понимающим лицом. Вам не страшно? Они думали, что мне страшно. Я улыбнулась: ничего, вот только из Москвы не хотелось бы уезжать, потому что я ее обожаю, расспрашивали о собрании, а один из них, еврейский Илья Муромец, хотя и в летах, с палкой наперевес: нет, сознайтесь, что страшно! Ведь у вас ничего нет, кроме красоты! А я удивляюсь: разве этого мало? Он тоже был среди новых друзей, Юра Федоров. Этот завидовал и бесновался, что про меня разговор, и они стали спорить, правильно ли я поступила, и одни говорят: правильно и красиво, и бывший сторож Владимира Сергеевича, телячеглазый Егор говорит: дай я тебя поцелую! - а Юра Федоров говорит, что таким образом недолго и культуру загубить, попирая традиции, и что мой акт отразил пагубное влияние европейского романтизма на незрелую душу, а человек восточного вида, с пластилиновым лицом, брезгливо поморщился и ничего не сказал. Но все равно все восхищались. И Мерзляков нарцисс шестидневной любви - был очень гордый, что знает меня. А меня все знали, и я рассказала, что больше всех старалась Полина, мордовская сука, и метила меня в любовницы генерала-изменника, и это неправда, потому что Владимир Сергеевич про меня собирался повесть писать и уже заготовил либретто для оперы, а они все разом загудели и за головы схватились, словно их самих объявили любовниками головореза - вот какие они были, новые друзья! не в пример Шохрату - полное взаимопонимание и замшевые курточки, все прилично. А Борис Давыдович, богатырь, глядя на меня, как на собственную дочь, говорит: знаете, кого она мне напоминает? А женщины вокруг говорят: расскажите, пожалуйста! Там были и женщины. Они много курили, помоложе - сигареты, постарше - "Беломор", они очень много курили, и у них были желтые пальцы, некрасивые зубы и суровые скупые лица, а когда они улыбались, они улыбались одними губами, а когда смеялись - потом по-мужски кашляли и смахивали крупные слезы, они были радушны и очень печальны, и когда их спрашивали: как дела? они отвечали: плохо!

Борис Давыдович был когда-то молодой офицер. Помнится, начал он, как в Германии перед самым концом войны ко мне подошла одна немка, спросила: Господин офицер, не хотите ли пойти со мной? - Я был молодой и бесстрашный, отвечаю: ну, что же, пойдем! Только, говорю, по-немецки, вы случайно не больная? Нет, отвечает, как вы можете так подумать? Ну, пошли. Взяла меня под руку, и мы пошли вперед по развалинам и по могилам, как писал Гёте, к ней домой, в ее чистую квартирку с потрескавшимся от военных действий потолком. Вы, говорит, не возражаете, если я потушу свет? ну, имеются в виду свечи в старинных бюргеровских канделябрах. Ну, что ж, не возражаю, только, собственно, зачем тушить? Как поется во французской песенке: "Мари-Элен, не задувай огня..." Он лукаво оглядел слушательниц. Слушательницы улыбались одними губами. Ах! - говорит моя юная Гретхен. - Я честная девушка, я от голода вас пригласила. И потому, - делает книксен, - я вас стеняюсь. Ну, ладно. Может быть, вы сначала покушаете? - спрашиваю я, держа в руках американскую тушенку и хлеб. Потому что, говорю, это тоже не в моих правилах спать с голодной и честной девушкой, а просто очень соскучился и прошу понять меня правильно. Нет, говорит она, я потом, господин офицер, покушаю. Я, говорит, помогая мне снять сапоги, уважаю ваше удовольствие. Только немка может так сказать! Ну, мы с ней раздеваемся в темноте, и она очень ласковая становится. Тут женщины прищурились в ожидании интересного места. Они много курили, но еще больше щурились. А я тоже подумала: что-то немка хитрит, но ничего не сказала, слушаю дальше. А меня, говорит Борис Давыдович, сомнение охватило, уж слишком, чувствую, она ласковая, я взял и зажег свет, смотрю: ба! У нее на этих местах ядовитая сыпь! Ну, все ясно! Вскочил я. А она говорит: господин офицер, я очень кушать хотела!.. Так, говорю, отвечай, сколько наших офицеров у тебя сегодня перебывало? Вы! только вы! клянется она, сложив руки на груди, как невиннейшее создание, а самой не больше двадцати, и груди, скажу я вам, у нее большие и белые. Стою я, значит, полностью "ню", с пистолетом в руке и ей ррраз по морде! Говори, приказываю, правду! Вы, говорит, десятый! Десятый! Так... Меня прямо как током дернуло. Ну, говорю, прощай, немка! И убил ее выстрелом в лицо, в совершенно ангельское личико, как сейчас помню. Потом наклонился, посмотрел еще раз на эту ядовитую сыпь, сплюнул и пошел прочь, довольный, что наказал преступницу...

Какая мерзость! - в сердцах вскричал Ахмет Назарович, кривя свое пластилиновое лицо. - Как не стыдно! Сначала полез, а потом убил! Убил женщину! - Законы военного времени, - развел руками в свое оправдание Борис Давыдович, огорчаясь за бывшее преступление. - Но какова она! - просиял он. Вот, что называется, камикадзе! Она мстила за попранную Германию! - Я где-то читал подобную историю, - угрюмо сказал Юра Федоров, которому тоже не понравилось. - Я не знаю, что вы читали, молодой человек, - сказал Борис Давыдович, - но я рассказал историю из моей жизни. - Все военные истории похожи, - примирительно вставил сторож Егор. - Это в какой Германии было? заинтересовалась я. - В Западной или в ГДР? В ответ на мой вопрос Юра Федоров подчеркнуто громко расхохотался, а Ахмет Назарович торжествующе произнес: Нет, вы видите?! Видите?! - Он сидел, демонстративно отвернувшись от меня, а женщины следили за тем, чтобы мужчины были бескомпромиссны и справедливы. Как вы можете так! - разгневался Борис Давыдович, и ему, как Илье Муромцу, гнев был к лицу. - Она такая же, как та немка! - Неправда! - запротестовала я. - Я чистая! - И подумала про Ритулю. - Чистая? - фыркнул Ахмет Назарович. - Да от нее (не глядя на меня) за версту несет грехом! - Но Егор с Мерзляковым бросились на мою защиту и говорили, что я орудие судьбы и мести, и что недаром скончался Владимир Сергеевич, и что затем, доведенная ими до отчаяния, я бросила вызов, но я возразила (дался им всем вызов!), что я вызова не бросала, но про любовь распинаться не стала, видя их чудовищное отношение к Леонардику...

На этом месте ручка выпала из моих рук, и я ничего больше не писала три недели: во-первых, заканчивала мохеровое одеяльце, а во-вторых, высиживала свое пузо неподалеку от города Сухуми, куда меня уволок и похитил пианист Дато к своим мингрельским родственникам. Гулкий, безалаберный, пахнущий свежим ремонтом дом стоял у самого моря. Сначала шли дожди. Родственники жили в постоянном шуме. Казалось, они вечно ссорятся и оскорбляют друг друга, а это они так разговаривали между собой. У них была даже своя домашняя долгожительница, бабка девяноста шести лет, маленькая кривоногая хлопотунья (бабка с тех пор померла). - Вы в Бога верите? - вежливо поинтересовалась я. Э! - крякнула бравая бабка, не вынимая изо рта сигарету "Космос". - Как не верить! - Дато играл Шуберта на расстроенном пианино. Я приходила к нему по ночам, забывая о роковой беременности, а он даже не заметил, сказал: ты здесь поправилась! - В этом весь мужчина. Не видит в упор. Я многое передумала, глядя на осеннее море. Мы ходили на местную свадьбу с поросятиной. Тамада зычно выкрикивал тосты. Танцевали. Подрались. За свадьбу отдали двадцать пять тысяч. У них деньги ходят по кругу. Одному молодому человеку отрезали в драке кончик носа. Умышленно? Об этом на следующий день много спорили. Разгар спичечного кризиса. Цена за коробок доходит до рубля. Потом - литовцы.

Они проезжали через нашу деревню - на москвиче - лет под тридцать, вполне заурядная внешность - и попросили попить. Тетя Венера (здесь имена не менее пышные, чем растительность) вынесла им воды и угостила сладким лиловым виноградом из сада. Мы пошли с ними на пляж, с этими литовцами. Они ехали в Батуми. На обратном пути заезжайте, - сказал Дато. Они записали адрес и укатили. Наутро пришел милиционер. В записной книжке литовца он нашел адрес дома. Мы сначала думали, что они спекулянты, но оказалось, что их убили. Они остановились на ночлег возле живописной речки. Литовца зарезали и бросили в воду. Жену подожгли вместе с машиной, облив ее бензином. - Почему? - спросила я. - Садисты, - объяснил милиционер. Мингрельские милиционеры больше похожи на жуликов, чем на милиционеров. Вы их поймаете? - спросила я. - Обязательно! сказал милиционер. Он допил стакан шампанского, вытер пот со лба и пошел себе прочь ленивой походкой толстого субропического человека. А Дато поднялся наверх, в прохладные комнаты, и заиграл музыку Шуберта на расстроенном пианино. Литовку звали, кажется, Кристина. Она села мужу на плечи, и они так медленно входили в море, а мы сидели с Дато на большом оранжевом полотенце и резались в дурака.

Я уезжала из этого дома, окруженного хурмой и гранатовыми деревцами. Поспевали мандарины. Они были внешне еще зеленые, но в серединке бледно-желтые и вполне съедобные. Какое это имеет значение? По ночам, когда родственники засыпали тяжелым нерадостным сном - они шумно вздыхали, охали, скрипели матрасами и заунывно пердели, - я крадучись приходила к Дато, но оставалась сухая и равнодушная. Впервые я чувствовала отвращение к прославленному корню жизни. Дато недоумевал. Я сама вяло недоумевала. Твой мясистый отросток мне вовсе не интересен! Он хотел меня ударить, но там спали родственники, в темноте мерцали хрустальные вазы, и он только сказал шепотом: уходи! Я ушла. На мингрельской свадьбе матери невесты было тридцать пять лет. Я рожу не сына, а сразу внука. У тебя, спрашивает Ритуля, может быть, денег нет? А у меня и в самом деле нет денег. Мне нужны джинсы для беременных, но мне лень доставать. Повсюду сволочи. Писать не хочется. Ничегошеньки не хочется. Умирать тоже неохота. А Ксюша далеко.

Назад! Назад! К тем счастливым временам, когда елось, и пилось, и хотелось, и моглось, назад, в сладкую пошлость жизни, когда все интересно: как кто на тебя посмотрит, как рыбьим хвостом забьется лещ в его штанах, как выйдешь и начнешь танцевать, как Карлос бросится срывать с тебя шубу, боевой, прогрессивный посол, как Владимир Сергеевич, зажмурившись после обеда, поделится с тобой очередной государственной сплетней, возведенной в ранг тайны, и пригласит, от нечего делать, в оперу, как хотелось мне съездить в Париж, Амстердам, Лондон, не пустили, как хотелось потрогать удивительные украинские груди активистки Нины Чиж! Как хотелось всего!

Назад! Назад! В те стародавние, почти былинные времена, когда через заграждения, заслоны, заставы я, как Гитлер, прорывалась в Москву, охмуряла Виктора Харитоныча, околпачивала простофильного дедулю...

Опять Ритуля пристает ко мне со своим вшивым Гамлетом! Ритуля проживает с ним второй месяц и заметно обогатилась. Она говорит: давай? Теперь она заводила. Мне надоели ее приставания, и я отвечала: ладно. Мне все равно, а раньше было не так. Я теперь даже не очень боюсь Леонардика. Он войдет, а я ему скажу: подлец! Вот твоя работа! И, кем бы он ни был, ему станет стыдно. А я все равно рожу. Нет, не потому я рожу, что из мести или от злобы, не затем, чтобы посмотреть, кем он вырастет, и не для интересов науки или религии, а потому я его рожу, что другого выхода у меня нет и не будет!

Прекрасна русская осень! Пушкин прав. Если бы я, как он, умела писать стихи, я бы только об осени и писала, о том, как падают желтые листья, небо завалено тучами, а когда разгуляется, оно прозрачно, как мыльный пузырь. А солнце? На солнце не больно смотреть, разве это не замечательно? Но потом придет зима, и она все убьет. Я сама похожа на осень, а остальные - на зиму. Во всяком случае, на меня наехала машина, когда после долгих споров я выходила от новых друзей, наехала и переехала, когда я, около двух часов ночи, выходила - тут меня этот Степан и настиг, врезавшись мне в самое бедро.

Меня многие считали умной, удивляясь моему уму, и правильно делали, потому что, врать не стану, дурой никогда не была, и вот, побывав у новых друзей несколько вечеров кряду, я что-то стала соображать. Дато, когда узнал, где я бываю, сказал: ты представляешь себе, куда ты ходишь? А я и не знала, что ты трус. А он сказал: я просто работать нормально хочу, это не трусость. А Ксюша мне, со своей стороны, говорила: нынче, солнышко, у вас - она офранцузилась, конечно, со временем - открывается новый счет. Этот счет только-только открылся, и он в твоей жизни ничего хорошего, кроме плохого, не даст, потому что у вас, говорит Ксюша, нет, это Мерзляков говорит, иезуит, не страна, а зал ожидания, и основной, зубоскалит, вопрос - быть или убыть, однако сам до сих пор не убывает, но это все неинтересно, я другое хочу сказать: Ксюша утверждала, что раз двойной счет открылся, то теперь уже неясно, что будет, в конце концов, выгоднее, и если даже не выгорит, так ведь и в первом счете может не выгореть, и вся жизнь сложится подло и незаманчиво. Для меня ее слова были поначалу пустым звуком, и я ничего в них не поняла, потому что Ксюша умела порой говорить неясными загадками, и я только подумала: сама-то иначе устроилась, за стоматологом, но я тоже кое-чему научилась и, когда входила, на вопрос, как дела? - лепила: плохо! И щуриться научилась, и крайней бедности в них не отметила: у некоторых даже средства транспорта. В общем, стали они меня убеждать в том, что Степан недаром меня переехал, хотя я по возможности им возражала: не может этого быть! А они посмеиваются: знаешь ли ты, что за их лимузинами всегда мчатся вдогонку кареты скорой помощи, дабы на всякий случай подбирать зазевавшихся пешеходов, которых они, как кегли, сбивают! - Что вы говорите! Ужас какой! - а они посмеиваются и говорят: если бы они тебя собрались это самое, то взяли бы грузовик или бульдозер, а раз выбрали запорожец, то с тонким расчетом предупредить и покалечить, ибо что в тебе самое главное? - Ну, красота! - Вот. Стало быть, тебя от красоты и следует избавить как от лишнего груза, а потом поезжай себе в свой старинный городок и пропадай там как уродка!

Я задумалась, милая моя Ксюша (потому что пишу для тебя), я задумалась и насторожилась, почувствовав железную логику, а они стояли вокруг моего ложа полукругом, решив проведать меня на дому и выразить возмущение.

Я упала. Степан выскочил из запорожца и подбежал ко мне с мыслью, что убил. Он наклонился к моему телу и пощупал. Он был сильно пьяным, и я сказала досадливо, превозмогая боль: да вы пьяны! Он обрадовался, что я заговорила, и сразу стал предлагать деньги, он просто дрожал от волнения и беспокойства. Безо всяких свидетелей он перенес меня в свой запорожец (никогда до тех пор не ездила в запорожце), потому что все спали, а не ходили по темным закоулкам, где ездят пьяные Степаны. Я села в тесную тачку, плохо соображая, а он взмолился: не погуби! Он был темен лицом и совсем не моего круга. Я велела везти меня в Склифосовского. Он взмолился: не погуби! - С какой стати мне тебя жалеть? - спросила я. - Тебя, пьяную морду? - Его лицо стало совсем бессмысленным. Он залепетал, что у него дети. Бедро оглушительно болело, юбка порвана, и голова тоже подозрительно кружилась. У меня сотрясение мозга, сказала я, с этим не шутят. В Склифосовского! - Ты пойми, я со дня рождения, объяснял Степан. - Я хотел ее там оставить, а потом вышел во двор, смотрю: стоит. Я сел и поехал... Вообще ты сама виновата! - вдруг осмелел Степан. Молчи, нахал! - прикрикнула я, держась попеременно за ушибленные места. - Бес попутал! - раскаивался Степан. Помолчи. - Хрен с тобой! - сказала я (баба жалостливая, это меня и сгубило). Отвези меня домой! - Он обрадовался и повез. По дороге бедро разболелось еще сильнее, мне сделалось страшно: вдруг кость раздробил? Он подвез меня к парадному и говорит: давай я тебя на руках занесу? Я живу на втором этаже. Только не урони! Он понес. Это было странно, будто он меня, как невесту, в дом вносит, только мне не до смеха, потому что он меня чуть не уронил на лестнице: оступился, но ничего: донес. Он меня прямо на кровать положил. Я выставила его из комнаты, разделась, доковыляла до трюмо, держась за мебель: синячище с Черное море! Халат накинула - он в дверь заглядывает. Он качается в дверях, ухмыляется: живот на живот - все заживет! Гегемонские шуточки! - Пошла в ванную, обработала синяк перекисью водорода, возвращаюсь: он в дедулиной комнате спит на диване, спит и посвистывает. Меня зло взяло: вставай! уходи! Но Степана разве разбудишь? Спит и посвистывает. Я его и за уши дергала, и водой в рожу брызгала, и по щекам хлестала - ноль внимания! - С дивана сполз, на полу разлегся, руки разбросал. Присмотрелась к нему: кто ты? Морда отъевшаяся. Повар? Прораб? Продавец? Спортсмен? Воруешь иль честно живешь? Доволен ли ты своей жизнью? - Галстук набок, повеселился. Не дает ответа. Наверное, доволен. Хозяйчик жизни. Воняет дорогим портвейном. Я тоже залезла в шкафчик, налила коньяку, не вызывать же милицию! Выпила полстакана: хорошо пошло! Еще полстакана выпила: вроде меньше беспокоит. Черт с тобой! Свет потушила.

Утром просыпаюсь, слышу: в соседней комнате шевеление. Вхожу: сидит на полу, язык высунул, губы облизывает. Волосы - осиное гнездо. Уставился на меня. - Где это я? - спрашивает хрипло. - В гостях, - отвечаю злобно. - А где Марфа Георгиевна? - Какая еще Марфа Георгиевна? - Как какая? Именинница. Интересное дело! Меня задавил, а сам про какую-то именинницу вспоминает! Как, удивляется, задавил? Это же, говорит, квартира Марфы Георгиевны. Мы здесь вчера выпивали за ее здоровье. А вас, простите, первый раз вижу. - Сейчас, говорю, я тебе напомню. Поднимаю халат и показываю синячище величиной с Черное море, только, смотрю, он не на синячище уставился. Я говорю: нахал, ты куда смотришь? Ты сюда смотри! А он ничего не отвечает, губы непослушным языком лижет и таращится. Я с возмущением занавесила свою наготу и говорю: ну что, вспомнил? Вспомнил, как ты меня чуть было не убил на своей идиотской тачке? Нет, - упрямится. - Я никуда не ездил. Марфа Георгиевна меня у себя оставила. - У тебя же дети! - напомнила я. - Дети поймут правильно. - Его взгляд нашарил стенные часы. Ой! - вскрикнул. - Мне на работу пора! Мы пошли с ним на кухню позавтракать. Степан вел себя спокойно, но от творога наотрез отказался. Я такое не ем. У вас супчика горячего не найдется? Я ему борщ подогрела. Он принялся есть: чавкает, мясо пальцами достает. Даже лоб вспотел от супчика. Перевел дух, утерся салфеткой: уф! Другое дело... Я снова к нему, ну что, вспомнил, Степан? Он на это мне отвечает: вспомнить - не вспомнил, но, на всякий случай, простите, что потревожил... А вы, значит, Марфу Георгиевну не знаете? Очень зря. Хорошая женщина. Не верите - могу познакомить.

Я не выразила особого желания, и он, несколько обидевшись на это, ушел. Я видела из окна, как Степан в задумчивости обошел свой автомобиль, стоящий посреди двора, поскреб в затылке и, тарахтя на всю округу, укатил.

После обеда я принимала новых друзей. Предводительствовал, стуча палкой, Борис Давыдович. За ним - женщины, с цветами и кексом. Из уважения они даже не закурили. Я встретила их в постели. Собравшись у моих ног, они соболезновали. Слабым голосом я им стала рассказывать про забывчивого Степана, но чем дальше рассказывала, тем недоверчивее становились их симпатичные лица. - Знаем мы этих беспамятных Степанов! - наконец не выдержал Борис Давыдович, сидя на пуфике подле трюмо. - Ой, как хорошо знаем! - и все вздохнули: ой, знаем! женщины прищурились, словно прицелились. - Да, взялись за вас крепко! признался Ахмет Назарович, страдая своим пластилиновым лицом. В доказательство я показала им синячище, но я им хитро его показала, тогда Степану я показала без умысла, от негодования, чтобы вспомнил! а здесь показала с хитринкой, невинно откинула одеяло и приподняла рубашечку, но так приподняла, чтобы не только синяк проступил, но и окрестности, отец Онуфрий, обозревая окрестности, обнаружил обнаженную Ольгу, вот так и я, но вместе с тем в полнейшей невинности, словно доктору. И поставила их тем самым - и дамочек некурящих, и мужиков: Бориса Давыдовича, Ахмета Назаровича и неизменного Егора - в щекотливое положение: и смотреть нельзя, и отвернуться вроде бы неудобно, раз показан предмет разговора, а рубашечка так и взвилась! - дивный пейзаж Бермудского треугольника, - а как прикрылась я с невиннейшим ликом, так тут же и кончила, от собственной шалости, тихонько кончила, даже виду не подав, а любила я иногда так позабавиться, и недаром меня Ксюша в запоздалых попытках девичьего эксгибиционизма, ласковым грозя пальчиком, подозревала, да как не заразиться, когда всякий смотрел на меня, от купальника вплоть до шубы оглядывая, ровно как актрису, да только время проходит, и мы не долговечнее хоккеистов, и я отрицала бесстыдство стареющих баб, что смотрят хищно и наверстывают, уж лучше повеситься. Одна ты, милая Ксюша, рождаешь во мне еще сладкую боль!

Но отошли постепенно от нежданно-негаданного (по школе помню: пиши с двумя НН) смущения мои новые друзья и говорят: вздор! Никакой он не Степан! Как он выглядит? - Степаном и выглядит, возражаю несмело, и вином вонял, и Марфу Георгиевну поминал теплыми словами. А номер запорожца не записали, Ирина Владимировна? - В голову не пришло! - Наивная девочка... - Да они номера как перчатки меняют! - воскликнул Ахмет Назарович, и все согласились: как перчатки, и я тоже задумалась: а вдруг как перчатки?

Да только неужто храпел понарошку? и обмочился во сне, как утром стало заметно и глазу, и носу, о чем, впрочем, из светского приличия не упомянула ранее, щадя деликатные чувства моих гостей, которые были настроены очень воинственно и говорили, а не следует ли тут же разоблачить этих, так сказать, Степанов, записав историю их вероломства, и показать кому следует? Я не совсем поняла, кому следует, потому что в том мире, где я жила, кому следует были другие, а здесь кому следует были совершенной противоположностью тем, кому следует, если принять их измерение жизни: рискованное и с очень неожиданными поворотами, потому что, конечно, я только рот раскрыла от их откровений, а они мне даже и возражать не дали, как недогадливой целке, которая наказана за свою красоту хорошо еще, что не грузовиком, и тут я вспомнила безумные шары Степана, смотрящие на меня поутру, и взяло меня сомнение, а вдруг они правы?

Ах, думаю, вот как! И действительно, переигрывал немножко мой Степан насчет неузнавания синяка, дурака валял и несусветное плел про Марфу Георгиевну, но как вспомню, с другой стороны, как борщ ел и пальцами мясцо доставал - опять новая волна сомнений: уж больно тонкий артист!

Ксюша! Они меня совсем высмеяли! А вы читали то? А вы читали это? - Откуда взять, да и времени не хватает на все! Забили эрудицией, заклевали, я послушала их, застыдили! - послушала и обозлилась!

Я свирепо обозлилась, а не так, иначе бы не было ни поля, ни моих смертельных бегов, ничего бы не было! но я чудовищно обозлилась и говорю: даром им это не пройдет! Егор, предатель Владимира Сергеевича, не на шутку разволновался: дай я тебя поцелую! А мудрый змей, Борис Давыдович, меня осаживает - не горячись! Лучше подумаем сообща, как вас спасти! - Ах, Борис Давыдович! - взмолилась низкорослая дамочка в мешковатых кримпленовых брюках и от огорчения не смогла не закурить. - Вас самого надобно спасать! Вы ведь балансируете на грани! - Ну, я не такой смельчак! - отмахнулся ласково Борис Давидович и улыбнулся: - Я им задницу не показывал, как Ирина Владимировна! Ну, положим, я тоже нет. Я, во-первых, не им, и не то, во-вторых, чтобы задницу, а все вместе, сама умилялась, потому что, наконец, это красиво и, конечно, без всякой обиды, а скорее от чистого сердца и как приглашение, да я и вообще люблю по-собачьи, как, впрочем, и все, и по нашему с Ксюшей закону, именуемому законом Мочульской-Таракановой, открывшим ступени человеческой близости, торжествует бог любви - маленький анус, в сладкие губки его поцелуйте! - а все остальное лишь подступы и поверженные кумиры, и однажды, отворотясь от Дато, я звонила по телефону, а Дато смотрел мне вслед и не выдержал: налетел, как коршун, а Ритуля готова часами по телефону: ах, Ритулька! Какое там три! Тридцать три! Ну, не ври! - балдеет Ритуля. - Такого не бывает. - У меня бывает! А с Витасиком помнишь? Блицкриг мой любовный! А она: только, пожалуйста, не ври! - А тут Дато. Я в трубку и вскрикнула, просто не ожидала, а Ритулька трубку не вешает, прислушивается, разговаривайте! просит Дато, и мы разговариваем, и она говорит: я тоже завожусь, а я уж совсем поплыла и пощады прошу и пощады не жду - так мы жили, с Мерзляковым, или с Дато, или все вместе, и жизнь протекала, а потом началась смерть. Потому что началась смерть не потому, что я о любви забыла или пресытилась, этим, милая Ксюша, не пресытишься, а потому началась смерть, что некого стало любить. И как поняла я правоту моих новых друзей, их второе справедливое измерение (или ты говоришь: второй счет), то, расставшись с ними, принялась думать, не потому что мести желала Степану-перевертышу, театрально обмочившему свои казенные брюки, а потому что идея вошла мне в голову, словно я прозрела и оглянулась вокруг, и поняла, что далеко не все достаточно хорошо, а, напротив, много есть несправедливости и обмана, и что повис он над нежной землей, над просторами и в оврагах, как желтый сопливый туман, и что скопилась неправда в рукавах обмелевших рек и в больших придорожных кустах, и мне обухом по голове, и мне стало обидно, и все ясно, но ведь зря горевали мои новые друзья, ища мыслимого освобождения, потому что никакой мыслью здесь не помочь, хоть убейся, и они убивались, сколько мыслью еврейской ни вейся, тщетно, то есть даже удивительно, почему они пекутся о нашем спасении больше нас самих? - так я рассуждала, лежа с огромным синяком на бедре и оглядываясь по сторонам в своем рассуждении, что бы такое учинить, чтобы развеять желтый сопливый туман, да оглянулась я и мало чего обнаружила, а друзья попятились и вышли вон, разговаривая про Степана и лимузины, что, как кегли, уносят людей. Да.

И тогда позвонила я Веронике и говорю: Вероника, душечка, лапочка, умничка, мне надобно с тобой встретиться, есть разговор. Она говорит: приезжай. Я к тому времени начала поправляться. Взяла такси и приехала. Рассказываю Веронике. Говорю: замечаю в себе одну таинственную особенность. Могу всю нечисть в себя всосать. Что ты об этом думаешь? Она помолчала и говорит: а скажи, пожалуйста, тебя не преследует сон?.. - Ой, говорю, сил нет, преследует! А Тимофей ходит вокруг и меня нюхает. Он всегда меня нюхает, как ландыш, когда я прихожу, и Вероника немного ревнует и недолюбливает, но сдерживается. Ладно. Я сама ревнивая. Почти каждую ночь один и тот же сон, если только не встречусь с достойным человеком. Вероника поморщилась: она не любила мужчин, но я не всегда об этом помнила, я забывала, потому что это ненормально, а она не любила. Она говорила: вы прислушайтесь, дуры, как они пахнут! Они пахнут изо рта и отовсюду: грязным бельем, малофьей и говном. Ксюша, хитрушка, ей возражала, а я помалкивала: женский пот - он пронзительнее, по транспорту видно. Нет, упрямилась, греша против истины, Вероника, нет! Почему женщины душатся? - спрашивала Ксюша и сама себе отвечала: - Женщины не верят родному запаху! - Перестаньте, а то вырвет! взмолилась я. Вероника только рукой махнула. Всем остальным она предпочитала своего Тимофея. Да. Один и тот же. Ночь. Улица. Ни души. Я иду в широкой желтой юбке. Вдруг меня нагоняет он, на нем шляпа, будто приклеенная к черепу, со страху бросаюсь в подъезд, бегу выше и выше, сердце колотится, я на верхней площадке, и он поднимается, пожевывая челюстями, он не спешит, пожевывая невидимую травинку, он идет вверх уверенно, он знает, что я не брошусь в бездонный пролет, и я знаю, что не брошусь, и я звоню в отчаянье в дверь, не отпирают, собака не лает, там мертво, но там дышат и смотрят в глазок, об этом я думаю, он поднимается, и вот он поднялся, подходит ко мне, жуя невидимую травинку, и, ни слова не говоря, достает, как топор, свой такой... то есть такой! то есть такой, Вероника!!!! Ну, думаю, дурачок... Течет тушь... Дурачок... Я б сама, я б сама, и с большим удовольствием!.. До диафрагмы!.. Только лица не видно... А Вероника, ведьма, она со страшными силами водится, она говорит, морщась: а он кончает? Я задумалась, не подготовленная к ответу. То есть, я точно кончаю, но вот он? Я говорю: по-моему, да... Вероника с облегчением: тогда прекрасно! Но точно ли помнишь? Я напряглась. Говорю неуверенно: точно! а сама думаю: как же ему не кончить? И уже без сомнения: точно! точно! А лица никогда не видела? Нет, отвечаю, он всегда в шляпе, будто приклеенной к черепу, но в следующий раз, смеюсь, обязательно попрошу, я, когда просыпаюсь, говорю себе: надо будет попросить в следующий раз, но потом забываю, со страху, да потом... то есть такой! - этого, смеюсь, вполне достаточно. Но Вероника не смеется. Она говорит: знаешь что, Ира? - Что? удивляюсь. - Ты можешь стать новой Жанной д'Арк. Вот так-то, говорит, Тараканова! Я притихла. Ты хочешь, спрашивает, стать новой Жанной д'Арк? - Но ее, кажется, говорю, на костре... - Костер тебе - ну, сущая ведьма! - не грозит, а сама кандидат технических наук; - костер не грозит, но ты все равно погибнешь: испепелит тебя, Ира! - Как испепелит? Кто? - Эта самая сила и испепелит, что по ночам к тебе в шляпе приходит! - Ой, говорю, страсти какие! Не надо. - А она смотрит на меня ясными глазами и говорит: да ты представляешь хотя бы себе, Тараканова, за что страдать будешь? - Ну, отвечаю, в общих чертах... За справедливость! - Нет, говорит, не только. - А за что? - говорю. - Несправедливости много, но умирать все-таки боюсь. - Дура! - говорит. - Не бойся! Ты в посмертии, знаешь, куда угодишь! И забудутся все твои грехи и мелкие пакости, все забудется, и ангелы снимут перед тобой свои нимбы, и в русском космосе станешь царицей.

16

Я спешила к новым друзьям. Я спешила. Я вошла - они даже на меня не взглянули, не удивились: как? вы не боитесь выходить одна из дома? разве можно вести себя так неосторожно! Они только сказали: те! - и усадили в укромный уголок. Егор посмотрел на меня мутным творческим взглядом и с новой силой углубился в свой манускрипт. Вдруг неожиданно оказалось, что он - драматург. Многолюдная компания сидела гроздьями на диване, стульях, креслах, подлокотниках, подоконниках, а помоложе, с лихорадочно оживленными лицами, опирались о стены. Через форточку уносился табачный угар. Положив нога на ногу, дамы тянулись подбородком к коленям: так лучше им слушалось. Пьеса называлась "Сучье вымя". Пьеса была тяжелой. Действие разворачивалось то в очереди за водкой, то в вытрезвителе, то в женской послеабортной палате, то в общественной уборной на вокзале, то в мерзкой узкой комнатушке многосемейной квартиры. В пьесе все действующие лица очень часто и помногу пили различные алкогольные напитки, включая загадочный бальзам "Цветок папоротника". Я вошла, когда в общественной уборной шел жесткий разговор между двумя парнями и старой уборщицей.