27559.fb2
«За последние двадцать лет методы анархистов ощутимым образом изменились. В годы, предшествовавшие печально известным событиям на Сенном рынке, анархисты призывали к насилию против правящего класса, а затем их агрессия распространилась на все общество. Возглавляли движение выходцы из Англии и Германии. Но теперь на передний план вышли другие элементы, в основном итальянцы и русские евреи. Их главари-дегенеративные личности уголовного склада, но методы их более опасны. Они выступают за убийство конкретных лиц. Они верят в нигилистические идеи, пропагандирующие самоубийства и покушения».
— Зачем вы мне это читаете, герр Таубе? Что я, по-вашему, должна понять? Чего вы добиваетесь?
Таубе вскидывает подбородок, понижает голос; теперь он говорит на венском немецком — чистом, никаких следов идиша:
— Я оплакиваю смерть вашего брата вместе с вами, фрейлейн Авербах. Я привык думать, что, теряя одного еврея, мы теряем целый мир. Я скорблю о вашей потере не только как еврей, но и как человек, верящий в торжество справедливых законов.
Ольга вдруг ощущает исходящий от ее тела запах — сколько она ни отмывалась прошлой ночью, от нее до сих пор разит дерьмом.
— В нашем городе, фрейлейн Авербах, есть люди, занимающие солидное положение в обществе; их чрезвычайно тревожит нынешняя напряженная обстановка — ведь она легко может привести к бесконтрольному насилию. Такое развитие событий поставит под угрозу все, над чем эти люди трудились долгие годы, и, скорее всего, закроет светлые перспективы их менее удачливым собратьям. Из-за своего семитского происхождения они чувствуют себя чужими в собственных кругах и поэтому не хотят афишировать общие с анархистами национальные корни. В то же время им далеко не безразличны страдания бедных и невиновных.
Ольга энергично сморкается в носовой платок, словно наказывая его владельца за нежелание говорить прямо.
Нам всем понятно, к чему идет дело. В России национальность — пожизненное клеймо; в Америке таким клеймом может стать анархизм. Многие из нас, кому повезло избежать погромов и уехать в Соединенные Штаты, знают, что все начинается с газетных передовиц, а заканчивается убийствами. Среди американцев у нас есть друзья, заинтересованные в непредвзятом освещении жизни евреев, но есть и немало патриотов, которые не видят разницы между честными, лояльными гражданами и подлыми анархистами. Несчастье, произошедшее с вашим братом, похоже, только запутало доброжелательных американцев. Нам теперь предстоит заниматься поисками истины и разбираться с последствиями случившегося, а он, увы, мертв, и помочь никак не сумеет.
— Кто вы, герр Таубе?
Он — воплощенное здравомыслие и убедительность; видно, поднаторел в деловых переговорах.
— Я — адвокат, представляющий интересы обеспокоенных граждан, фрейлейн Авербах, — продолжает он на своем безупречном немецком. — Мы выяснили, что полиция разыскивает некоего Исидора Марона. Он широко известен среди красных как ярый приверженец гнусных идей Эммы Голдман. Очень похоже, что именно он — виновник вашего несчастья, что это он приобщил вашего брата к лживому учению Голдман, он затуманил ему мозги анархистскими бреднями. Все только бы выиграли, если бы именно он понес наказание за свои слова и поступки.
— Понятия не имею, чем я могу вам помочь, — отвечает Ольга. Она продолжает говорить на идише; Таубе, кажется, не замечает звучащую в ее голосе злобу.
— У полиции сложилось впечатление, что вы с Мароном — больше чем просто знакомые. Им необходимо с ним побеседовать. Вероятно, он может подтвердить, что смерть вашего брата — результат недоразумения. Но пока полиция не поговорит с Мароном, имя брата останется опороченным.
— Я не знаю, где Марон. Я не настолько близко с ним знакома.
Ольга судорожно комкает носовой платок, но, заметив, что Таубе пристально смотрит ей на руки, разжимает пальцы. Врать она не умеет, особенно это трудно сейчас, когда ей прямо предложено выдать Исидора, и это кажется не таким уж неразумным и даже соблазнительным. Нет, стоп, пора кончать. Она разглаживает платок на коленях, затем, аккуратно сложив, вытирает им щеки, словно давая понять, что плакать больше не собирается.
— Они убили Лазаря, — говорит она. — И кто, по-вашему, в этом виноват? Он сам? Исидор? Эмма Голдман? У властей не хватило совести сказать мне, как на самом деле все произошло. Что вам от меня нужно?
— Ольга — вы позволите так себя называть? — вы, конечно, хотите похоронить брата по нашим древним обычаям. Я читал протокол вскрытия. Лазаря изрешетили пулями. Мне не хочется вас еще больше расстраивать, но умирал он в мучениях. Необходимо принять меры, иначе он не обретет покоя. И мы вместе с ним.
— Кто это «мы»?
— Ольга, попытайтесь понять. На сегодняшний день полиция готова поверить, что покушение на Шиппи и нарушение законов этой страны были совершены разъяренными выродками. Властям намного проще отстаивать свободу, когда у них есть подходящий жупел, а анархисты рады, если не сказать счастливы, исполнять эту роль. Но как только терпению властей придет конец, они быстро убедят сами себя, а заодно и многих других, что все евреи, вне зависимости от их патриотизма и лояльности, являются врагами. Не мне вам рассказывать, к чему это приведет. Вы пережили кишиневские погромы.
— Я не знаю, кто вы и чем занимаетесь. Я не знаю, чьи интересы вы представляете. У меня нет оснований вам доверять.
— Я действую от лица группы достопочтимых граждан, которые готовы вам помочь. По двум причинам: во-первых, из чувства национальной солидарности, во-вторых, ради защиты собственных интересов. Уверяю вас, такое сочетание мотивов как нельзя лучше свидетельствует об искренности их намерений.
— Я хочу только одного: подобающим образом похоронить брата.
— Этого все хотят, не сомневайтесь.
— Не думаю, что могу быть вам полезна, — отвечает Ольга по-немецки тихим усталым голосом.
— Я понимаю, на вас столько навалилось… Пожалуй, вам понадобится некоторое время, чтобы все это осмыслить. Но учтите, времени-то у нас как раз нет. Ходят слухи, что в город вот-вот нагрянет сама Голдман, и тогда такое может начаться… Нам нельзя медлить, иначе ваш несчастный брат усилиями смутьянов превратится в мученика, пострадавшего за дело анархизма.
Он протягивает ей визитку и аккуратно заворачивает в газету с фотографией Лазаря стопку новеньких хрустящих долларовых купюр. Догадался: у Ольги нет с собой сумочки. Она кладет на стол его носовой платок, разворачивает газету и выбрасывает из нее деньги.
— Поймите, в такое непростое время каждый из нас обязан исполнять свой гражданский долг, — продолжает Таубе. — Имейте в виду, фрейлейн Авербах, мы всегда в вашем распоряжении. Надеюсь скоро вас услышать; не стесняйтесь, звоните в любое время, хоть сегодня, хоть завтра. Естественно, все расходы мы возьмем на себя.
Она уходит не попрощавшись, с газетой в руке. Проходит через зал и выходит на улицу; завидев ее, молодой сыщик залпом допивает пиво и соскакивает с высокого стула. Ольга ковыляет мимо бродяг, толпящихся у входа; те молча провожают ее взглядом, но, как только вслед за Ольгой выбегает сыщик, один из них в сердцах бросает окурок себе под ноги и с силой втаптывает его в землю.
В трамвае какой-то мужчина — в очках с толстыми стеклами, кудрявые волосы спрятаны под кепку — уступает ей место. У Ольги все плывет перед глазами, очки такие грязные, что через них почти ничего не видно. Она снимает их и протирает подолом платья. Сыщик протискивается к ней и застывает рядом: ее лицо на уровне его паха. Он, должно быть, успел позвонить в управление и сообщить начальству про ее разъезды; если бы они обнаружили Исидора, то ее уже бы арестовали. Ольге нестерпимо хочется посмотреть на фотографию брата, но газета лежит у нее на коленях передовицей вниз. Он был такой чудесный, такой красивый молодой человек. На последней странице она читает, что глава полиции Бирмингема, штат Алабама, получил по почте письмо следующего содержания: «Начальник Бодехер, мы вас давать одна неделя чтоб уйти с работа. А то натыкаться на нож если нас не слушать». Сегодня были арестованы несколько иностранцев. Глава полиции Бодехер заявляет, что он это дело так не оставит.
«Весь мир сошел с ума, и я вместе с ним». Ольга, съежившись от боли и усталости, крепко сжимает в руке свернутую трубкой газету как рукоятку ножа.
Дорогая мамочка, па похоронах Лазаря было очень красиво. Ребе говорил, каким он был добрым; собрались сотни его друзей, они принесли гору цветов.
Рядом с Ольгой сидит знакомая матрона с лисой на шее; можно подумать, коротает свои вдовьи годы в трамвае. Лисьи глазки опять уставились на Ольгу, вдова клюет носом, сплетя на животе пальцы в перчатках. На долю секунды Ольге кажется, что Таубе со своим офисом ей приснился. В Гранд-Рапидс, — читает она, — штат Мичиган, сегодня утром скоропостижно скончался окружной судья Альфред Уолкот; смерть наступила через пять минут после апоплексического удара. Его супруга, глубоко верующая особа, исповедующая учение Христианской науки, настаивает, что он жив. Три независимых врача подтвердили факт его кончины, но она считает, что они заблуждаются.
«Мои силы на исходе, жизнь подходит к концу, — думает Ольга. — Что же мне делать? Что делать, если жизнь закончилась?»
Лазарь обычно работал в углу около окна, рядом с Грэгом Хеллером; весь день укладывал яйца в коробки, не проронив ни слова. Работал быстро, без перерыва, так что Хеллер часто советовал ему сбавить скорость. Только ближе к концу рабочего дня начинал иногда что-то бормотать на своем не очень хорошем английском, вставляя непонятные иностранные слова. Хеллер сказал, что Лазарь и не заикался об анархизме за исключением одного-единственного случая, когда в Чикаго должна была выступить с речью Эмма Голдман, королева анархистов. Лазарь попробовал уговорить Хеллера пойти с ним ее послушать, но Хеллер с негодованием отверг это предложение. «Богачи владеют всеми деньгами в мире, а мы с тобой не имеем ничего», — сказал тогда Лазарь, размахивая руками, глаза у него возбужденно блестели. Хеллер посоветовал ему заниматься делом, тогда, мол, и деньги появятся. Мистер Эйхгрин также подтверждает, что Лазарь был хорошим работником и никогда не заводил с ним разговоров об анархизме. Появись Лазарь на работе в понедельник, мистер Эйхгрин послал бы его в Айову изучить в деталях яйцеукладочное дело. «Надо же, — добавил мистер Эйхгрин, — а ведь похоже было, молодой Авербах любил Америку».
Кто-то спросил меня однажды, какой я вижу Америку. «Ну, я просыпаюсь утром и смотрю налево», — ответил я. Слева от себя я вижу спящую Мэри; лицо у нее иногда умиротворенное, иногда — хмурое. Мне нравится смотреть, как она во сне облизывает губы или лепечет что-то нечленораздельное. Я стараюсь удержаться, чтобы ее не поцеловать: она очень чутко спит, а мне жаль будить ее, уставшую после тяжелого дежурства. В тех редких случаях, когда я все же решался легонько прикоснуться губами к ее щеке, она моментально просыпалась и растерянно, с испугом глядела на меня, не узнавая спросонья. А если Мэри вызывали на операцию и ее половина кровати утром оказывалась пуста-только и оставалось что еле заметная вмятина на матрасе и ее запах, да порой длинный черный волос на подушке, — я испуганно вскакивал, решив по малодушию, что моя жизнь испарилась вместе с Мэри, что, уйдя от меня, жена прихватила ее с собой и что никогда больше мы не будем читать перед сном книгу, уютно пристроив ее на груди. На кухне я натыкался на мисочку с крохотной ложечкой; на дне размокали в лужице молока кукурузные хлопья. Кофеварка еще шипит; на столе — сложенная «Чикаго трибюн», не хватает только страниц с местными новостями — по дороге на работу Мэри любит читать некрологи. Часто она оставляла мне записку, подписав ее одной витиеватой буквой «М», иногда — приписывала: «Целую, М.».
Мы с Ророй завтракали в ресторане гостиницы: яйца всмятку, масло, ломтики черствого ржаного хлеба. Появился бизнесмен в кожаной куртке: посасывая спичку, шагал, широко расставляя ноги (ему явно не давала покоя боль в паху — видно, прошлая ночь выдалась бурная). По телевизору шла передача про моду. Две проститутки, закончив ночную смену, пили кофе и курили, наслаждаясь солнечным утром и отсутствием сутенера. Вид у обеих был помятый и усталый, судя по всему, им было хорошо вдвоем и ничто вокруг их не интересовало. Алая губная помада, вульгарно-яркий макияж на бледных опухших лицах, обвисшие пряди налаченных волос — понятно было, что они позволили себе забыть на время о своей внешности. Девушки на удивление горячо что-то обсуждали, наверное, что-нибудь важное. Мне любопытно было, о чем идет речь, но я быстро понял, что никогда этого не узнаю.
Взяв интервью у Караджича и послав его по факсу в Нью- Йорк, — начал рассказывать Рора, — Миллер решил отпраздновать это событие и немного расслабиться, как-никак он изрядно перенервничал. Тогда Рора потащил Миллера в бордель «Дюран», обслуживавший в основном иностранцев — миротворцев, дипломатов и журналистов, которые между собой называли его с нежностью «Дюран-Дюран»; впрочем, во время перемирия там можно было встретить и людей из вражеского лагеря. Рэмбо, конечно, был здесь частым гостем (его обслуживали задаром) и приводил многочисленных друзей. Ему нравилось опекать иностранцев, с которыми он вел бизнес: среди них были известные дипломаты, чьи успешные политические карьеры вмиг пошли бы прахом, пронюхай кто-нибудь об их оргиях. Борделя «Дюран» война не коснулась: тихая музыка, всегда свежие цветы, никакого запаха гари и тления, девушки опрятные и ухоженные, некоторые — вполне симпатичные. Большинство с Украины и из Молдавии, хотя была там и пара зажигательных венгерок для любителей «горяченького», вроде сына президента, тоже близкого друга Рэмбо.
Миллер взял бутылку «Джонни Уокера», они сидели, выпивали, девчонки скакали у них на коленях, пока Миллер не начал приставать к другим посетителям (там были майор канадской армии, полковник-француз, американский шпион) и хвалиться, что он только что взял интервью у самого Караджича. Миллер был репортером от бога, он, в прямом смысле, возбуждался от эксклюзивных интервью; и майор, и полковник, и американец выпили за его успех; выпили и девочки, и Рора, хоть его и подташнивало от отвращения. А когда пришло время заняться сексом, у Роры ничего не вышло. Он поднялся наверх с красивой молдаванкой, косившей под Мадонну: боа, ремни, длинные серьги. Сказала, что ее зовут Франческа; похоже, она чем-то накачалась и проявляла к Pope неподдельный интерес. А он не смог… Ничего не добившись, она отрубилась; Рора сидел в кресле и курил, дожидаясь, когда Миллер, наконец, освободится. Девчонку эту Рора сфотографировал: она спала с полуоткрытым ртом — виден был кривоватый резец — и во сне смешно морщила нос и почесывала его тыльной стороной ладони. К тому же громко сопела, почти переходя на храп. «Как она тут очутилась? — думал Рора. — Где-то ведь у нее есть семья, мать или брат. Нельзя же просто взять и свалиться с неба».
Тяжесть в затылке от недосыпа, затекшая шея, глухое молчание после Рориного рассказа и — ощущение раскрепощающей праздности: с таким грузом я отправился на пыльные улицы Черновцов. Мы пошли искать Еврейский центр, но по дороге позволили себе отклониться от намеченного маршрута и заглянули на рынок полюбоваться местным изобилием: Рора сфотографировал прилавок, заваленный темно-красными вишнями, продавщицу с капустным листом на голове для защиты от солнца и разрубленную топором на части баранью тушу. Мы прошли мимо школьного двора, где, выстроившись в ряд, школьники под руководством тренера в спортивном костюме цвета красного знамени делали зарядку: вытягивали руки вверх, а потом сгибались, стараясь дотянуться пальцами до кончиков ног. Затем тренер свистнул, ребята разбились на пары и стали бегать по кругу. Прошли мы и мимо кафе «Вена»: там в той же позе сидел вчерашний бизнесмен и так же орал что-то в свой мобильник; казалось, он сутки не сходил с места. Напротив него за столиком расположилась смазливая юная особа в суперкороткой юбке; она тоже трепалась по мобильному, налаживала свой бизнес или как это там у них называется.
— Послушай анекдот, — начал Рора. — Муйо уехал в Германию, работу найти не может, зато свободного времени хоть отбавляй. Что ему еще делать — пошел в турецкую баню. Баня забита потными краснорожими немецкими бизнесменами с полотенцами на бедрах. Время от времени у кого-то из них звонит сотовый, тогда они выуживают его из-под полотенца и отвечают: «Битте?» Муйо обидно — один он без телефона! — и тогда он идет в клозет и запихивает себе под полотенце туалетную бумагу. Выходит, а за ним волочится длинный шлейф. Один немец ему и говорит: «У вас, герр, бумага из задницы торчит». — «А, — отвечает Муйо, — похоже, мне факс пришел».
На поиски Еврейского общинного центра у нас ушло довольно много времени: по понятным причинам они себя не рекламировали, и мы, сколько ни искали, не могли найти ни одного указателя. Центр прятался в самом углу тенистой площади перед зданием театра. Мы позвонили в дверь, но никто не открывал. Мое обленившееся сердце затрепетало от радости: больше всего мне хотелось спокойно провести день за столиком в кафе «Вена», пялясь на белые ляжки красотки из окружения давешнего бизнесмена.
Но только мы собрались уходить, как откуда-то появился мужчина и по-русски спросил, что нам нужно. Отвислый живот, обтянутый полосатой футболкой, и узкие плечи делали его похожим на грушу. Вместо того чтобы сказать правду (хотим приятно провести время, попить кофе, поглазеть на местных девушек), я заявил, что нам необходимо поговорить с кем-нибудь из сотрудников Центра. Он, ничего не говоря, пожал мне руку и стал отпирать дверь.
— На каком языке вы предпочитаете разговаривать? — спросил он, когда мы прошли внутрь.
— Все зависит от того, что вы нам можете предложить, — перешел я на украинский.
— Я знаю русский, румынский, украинский, идиш, немецкий и немного иврит, — ответил он.
В квадратном пыльном офисе вдоль стен стояли пустые книжные стеллажи. Сотрудника Центра звали Хаим Грузенберг; он указал на два стула, мы уселись напротив него. От него попахивало какими-то рыбными консервами; впрочем, это вполне могла быть игра моего воображения.
— Как получилось, что вы знаете столько языков? — поинтересовался я.
— Я вырос в многонациональной стране. Теперь все изменилось. Теперь у нас свобода, многие уехали.
За письменным столом в углу сидел какой-то мужчина и энергично что-то строчил; грифель у него постоянно ломался, и он то и дело точил карандаш; седой клок волос подрагивал на лбу. По необходимости прибегая к помощи словаря, я рассказал Хаиму про убийство Лазаря, про свой проект, про переезд Лазаря в Америку в 1907 году, про его бегство от погромов в Czernowitz, где он провел некоторое время в лагере беженцев.