26673.fb2
Деревня Ольховка приткнулась к левому берегу Шилки. К северу расстилаются неоглядные ровные поля, испещренные зелеными колками. По сторонам к деревне подступают заросшие камышом рыбные озера, откуда по вечерам доносятся гулкие стоны таинственной птицы выпи, которую все слышали, но никто из ольховцев не видел. А за рекой, на взгорье, тянутся густые леса, поближе — густо-зеленые, подальше — синие. За ягодой или грибами туда можно добраться лишь на лодках. Но маленьким за реку плыть нельзя: в лесных еланях живет, сказывают, страшный змей полоз, который хвостом может убить парнишку и даже сшибить с ног коня.
В деревне три улочки с самыми неожиданными названиями: Рязань, Кукуй и даже Харбин. В версте от Ольховки вытянулась вдоль берега еще одна улица. Ее прозвали Оторвановкой. Посреди деревни в бывшем поповском доме открыли школу, а напротив, на бывшей кулацкой усадьбе, расположились контора и амбары колхоза «Рассвет».
Дом Ермаковых окружен тополями да ветлами. Огородный плетень спускается вдоль проулка к самой Шилке. В нем — воротца, чтоб носить из реки воду для полива. Зимой плетень заносит до верхушек кольев снегом, а летом он зарастает крапивой да лебедой, обвивается плетями повители с мелкими белыми колокольчиками.
Отец у Ванюшки, Епиха Ермаков, был с виду неказист: ростом поменьше матери, щербатый, с реденькой бородкой и кривыми кавалерийскими ногами. Своего первенца — Ванюшку полюбил до смерти и всякий раз похвалялся им перед соседями, особенно если подвыпьет:
— Сын-то у меня какой! Ходить не умеет, а уж пляшет. Говорить не может, а уж песни поет! Видали вы такого злодея!
Отец рано оторвал Ванюшку от мамкиного подола.
— К мамке не приставай, — говорил он ему, — пущай она с Фенькой возится, потому как они бабы. А мы с тобой мужики и должны делать мужицкую работу. Понял?
Просыпаясь утром, Ванюшка всякий раз спрашивал у отца:
— Папань, кого сегодня делать будем?
Иван помнит, как отец учил его бодаться. Встанут они на четвереньки и бьются лбами, кто кого перебодает. Одерживал верх всегда Ванька — загонит отца в угол и торжествует…
Лет с шести отец стал брать его на пашню. Сам пахал, сеял из лукошка, а Ванюшку заставлял боронить да водить коней на водопой в колок. Бывало, посадит его на Гнедуху и кричит: «Держись за гриву!» Да как хлестнет коня, и тот помчится во весь опор. «Вот так и в жизни бывает, — поучал отец сына. — Сумей удержаться. Жизня, брат, трясет похлеще Гнедухи».
Ермаковым досталась пашня в курганах. Около крайнего кургана стояла избушка, в ней нары с соломенным настилом. Отец был злой до работы — вставал вместе с солнцем, запрягал в плуг лошадей, принимался пахать. Ванюшке не хотелось вылезать из-под теплого тулупа. Лежит, бывало, как сурок. В избушке тихо, пахнет соломой, овчинным тулупом да мышами. Над избушкой жаворонок колокольчиком заливается, вроде бы сигнал подает: «Вставай, дружок! Солнышко над полями взошло, день разгорается!» Выбежит Ванька из хибары и глядит вокруг, вытаращив глаза. Свежевспаханное поле лоснится, будто от жира. По полю неповоротливые грачи прохаживаются. Над черным полем алые курганы поднимаются, все в цветах от подножия до вершины, как огромные цветочные клумбы. Это марьины коренья цветут.
По утрам Ванюшка варил кандер. Кашеварить он научился не сразу. На первых порах были у него промашки: то посолит не так, как надо, то сало пережарит. За каждый промах получал от отца три щелчка в лоб. За самый первый кандер даже подзатыльник схлопотал. Смешно получилось. Запряг отец коней в плуг и наказал Ванюшке: «Разжигай костер да вари кандер. Коли шибко закипит, держи, чтоб не выкипел». Подбросил Ванюшка сухих сучьев, котелок зашипел, пар пошел, и вода через край полилась. Схватил Ванюшка две ложки, прижал их к краю котелка, принялся «держать» воду изо всех силенок. Но кандер из котла все равно ручьем валит. Пришел отец завтракать, а в котле вместо кандера одна пшенка на дне желтеет. «Я держал двумя ложками», — оправдывался Ванюшка. «Дурачок ты несмышленый! — заругался отец. — Кто же кандер ложками держит? Надо было холодной воды плеснуть или котелок приподнять повыше». И дал Ванюшке затрещину. Когда поостыл малость, сказал: «Ты, сынок, не обижайся за подзатыльники. Меня не так били. Видишь, передних зубов нету? Это меня хозяин Митрофан разуважил».
По субботам ездили в Ольховку в баню. В кадушке везли алые цветы — марьины коренья. На дне всегда прыгал зайчонок — подарок сестренке Феньке. Мать принималась вытаскивать из Ванюшки клещей, впившихся в тело. Вытаскивала и причитала: «Не дам я его больше на съеденье клещукам! Что ты делаешь с парнишкой, ирод окаянный!» Ванюшке было больно до слез. Вся спина ныла от струпьев, но он говорил, кусая губы: «Ладно ужо, сидите с Фенькой здеся дома, как бабы, а нам с папаней надо пашню пахать». И они снова уезжали на пашню.
Отец пахал от восхода до заката. А по ночам копался в курганах — все искал клады. Копался, как крот, до изнеможения. И однажды произошло что-то невероятное. Прибежал в землянку весь как будто в лихорадке: трясется, заикается. В руках фуражка с какими-то железками.
— Ванька, про это никому ни слова! — хрипел он, задыхаясь. — Ты слышишь? Задушу, изувечу!.. — Потом захохотал, как сумасшедший, запрыгал по землянке, приговаривая: — Будешь теперь ты хозяином! Будешь!
Ванька сначала испугался, а потом успокоился: чем плохо быть хозяином?
Ванюшка любил своего отца, хвастался перед своими дружками тем, что отец его был красным партизаном. Иногда безбожно врал, будто отец его в одном из жарких боев чуть не зарубил атамана Семенова, а в другом бою чуть не застрелил из длинного нагана самого барона Унгерна. Поспорить, чей отец храбрее, он не боялся даже с Любкой Жигуровой — дочкой командира отряда. «У тебя отец все в штабе сидел, — журил он ее, — а мой — завсегда впереди и на лихом коне!»
Правда, спорить с Любкой ему было нелегко. Степана Жигурова в Ольховке уважали, называли с почтением Степаном Игнатьевичем. А Ванькиного отца почему-то все звали просто Епишкой. Да еще какую-то глупую шутку придумали: «Тишка, да Епишка, да Колупай с братом». При чем тут Колупай? Тем более с братом.
Но хвастаться своим отцом Ваньке Ермакову становилось все труднее. Особенно после пожара в Ольховке. Тот пожар Ванька запомнил на всю жизнь.
Огонь мигом охватил всю их избенку. Пламя поднималось все выше. Черный дым стал багровым, как раскаленное железо. Бабы таскали из Шилки воду, мужики бросились с баграми на крышу, чтобы сбросить загоревшиеся стропила. Но отец первым вскочил на чердак, выхватил топор и заорал благим матом:
— Не подходи — зарублю!
— Видно, с горя умом тронулся, — крестились бабы.
Пожар все свирепел. Рухнули красные стропила. Багровым дымом окутало весь чердак. Потом вдруг что-то зашипело, и у самой трубы вспыхнули синие огненные брызги. После этого отец с обгорелой бородой спрыгнул с крыши. Бабы кинулись лить на него воду.
На другой день Ванька Ермаков начал было хвастать перед дружками храбростью своего отца: сам погибал в огне, а людей к беде не подпустил. Кое-кто из ребят поверил, но Васька Сапрыкин ехидно хихикнул и повернул геройство отца совсем в другую сторону: дескать, Епишка не пускал людей на крышу потому, что там прятал добро, награбленное в войну на купеческих складах. И даже уверял, будто сам видел, как горели у трубы фанерные ящики со спичками.
После пожара отец поставил на берегу Шилки крестовый дом под железной крышей, с белыми ставнями и резным крыльцом. Ну как тут не похвастать Ваньке Ермакову, какой додельный у него отец? Но злые языки и тут омрачили его радость. Начались суды, пересуды: на какие шиши извечный батрак Епишка Ермаков покупает лес, да железо, да краску? Ванька вынужден был открыть тайну — рассказал дружкам, сколько золота нашел его отец в степном кургане на пашне. И даже придумал подробности, как это случилось. Копал, копал отец в кургане яму, и ровно в полночь как загудит под ним земля, как затрясется курган, и вдруг из ямы вывинтился огромный котел с золотом. Вывинтился и говорит отцу: «Не коли, Епифан, ты мою животину, не ковыряй мою старую утробину. Возьми золота сколько тебе надобно и уходи домой на доброе здоровьице». Отец не струсил, нагреб полную фуражку золота и вот поставил новый дом.
Но Ваньке никто не поверил.
В тот памятный год Степан Жигуров создавал в селе колхоз «Рассвет». Заклокотала, забурлила Ольховка, как Шилка во время весеннего паводка. С утра и до глубокой ночи проходили сходки. Сельские богатеи, почуяв недоброе, взялись мотать свое имущество, чтоб оно не досталось бедноте. Епиха Ермаков решил не упустить момента: начал скупать по сходной цене разное старье — машины, инвентарь — и, как муравей, тащил все на свой двор, чтобы осуществить давнюю мечту — разбогатеть!
Ванюшка помнит, как горели отцовские глаза, когда он привез во двор лобогрейку, купленную у своего бывшего хозяина Митрофана Кабыченко.
— Ванька! Принимай наследство! — орал он на всю улицу. — Теперь она твоя! Ты слышишь? Твоя! Довольно мироедам глумиться над нами! — Он был весь в поту, лицо горело огнем, редкая рыжая бороденка тряслась, как в лихорадке.
Потом отец привез старенькую сенокосилку, конные грабли и прошептал Ваньке на ухо, что съездит в Нерчинск и обязательно купит кое-что еще.
Хорошее настроение отцу испортил Степан Жигуров. Зашел он во двор чернее тучи, окинул взглядом имущество новоиспеченного богатея и разразился таким матом, какого Ванька в жизни не слыхивал.
— Ты что, подлец, делаешь?! — закричал он. — Позорить звание красного партизана? Эх ты, темнота сермяжная!
— А ты что, командир, испугался, что Епишка Ермаков досыта хлеба поест? Ты погляди на мои руки. — И он выбросил вперед свои избитые в работе руки со скрюченными пальцами.
— Но почему же ты морду воротишь от новой жизни? Почему в колхоз не вступаешь? Почему предаешь советскую власть, за которую мы кровь проливали? — спросил Жигуров.
— Ты советскую власть не трожь. Она мне тоже не мачеха, — ощетинился отец, как взъерошенный воробей. — Я хочу сполна получить с нее. А ты меня обратно за горло давишь. Не отдам я своего сына тебе в работники. Хочу сделать его хозяином. Ты нам что говорил, когда вел на Читу? «Кто был ничем, тот станет всем!» Я хоть неграмотный, а помню.
— А почему ты хлеб не сдаешь советской власти? Ты что, контра, хочешь уморить ее голодом?
— Ты за моим хлебом пришел? Хочешь узнать, где я его спрятал? Пойдем покажу.
Отец схватил Жигурова за рукав, потащил его под сарай и показал глазами на двойную крышу над овчарником, где он укрывал когда-то Жигурова от семеновцев.
— Вон там я запрятал свои мешки! Там! Там! Ищи своими бесстыжими глазами!
Жигуров побагровел, задрожал весь от гнева. Глаза его налились кровью. Схватив отца за грудки, прошипел в самое лицо:
— Так вот чем ты хочешь купить меня? Старой дружбой? Не купишь! Доверием моим пользовался, гад. А теперь крестовые дома строишь, машины покупаешь? Видно, не зря на тебя, мародера, доносили партизаны. Ну ничего, я все раскопаю. Я тебя выведу на чистую воду, стяжатель несчастный! И уж тогда пощады от меня не жди. Я тебя не буду таскать по судам да следствиям. Сам, вот этой рукой пристрелю! Ты слышишь меня, подкулачник?..
Он хотел схватиться за револьвер, но подскочивший Ванька больно укусил его за палец. Жигуров выругался, клюнул в мякину, где копошились куры, и стремительно вышел со двора.
Весь день отец как ужаленный носился по двору, не находил себе места — то забегал в амбар, то кидался в дом — и все что-то угрожающе шептал, тряс над головой кулаками. Ночью он развез все машины по дворам старых хозяев. Вернулся впопыхах домой и начал доказывать матери, что ему надо в эту же ночь уходить из дому. Ванька с полатей слышал их разговор.
— Решит меня Степка, решит, как пить дать, — шептал он в отчаянье. — У него рука не дрогнет. Уж я-то знаю его ухватку. Себя не щадил и меня не пощадит. Уходить мне надо, пока живой.
— Успокойся ты, — уговаривала его мать. — Может, все обойдется… Видно, не понимаешь ты чего-то.
— Замолчи! Я хоть неграмотный, а знаю. Хозяйство надо мотать, чтобы Степке не досталось. Весь мой труд он в коммунию заграбастает. Все до нитки по ветру пустит. Я всю жисть трубил. Ты погляди на мои руки. Он и Ваньку хочет заставить работать на людей. Я за Ваньку горло ему перегрызу!
В ту же ночь он загрузил бричку мешками пшеницы, привязал к ней коров, запряг лошадей и отправился в Нерчинск на ярмарку. Все продал там, вернулся на следующую ночь пьяный, веселый.
— Степка Жигуров хотел объехать меня на кривой! — кричал он, бегая по избе. — Хотел попользоваться моим трудом! Шиш ему с маслом! Дулю с маком! Со свету хотел меня сжить? Шалишь, братец! С моими денежками я нигде не пропаду!
Отец положил в сумку краюху хлеба, кусок сала. Сказал матери, что уходит из Ольховки на золотые прииска, а может, и подальше. Как только обоснуется, заберет семью. Надев на плечо сумку, кинулся на полати, растормошил Ванюшку, задышал винным перегаром:
— Сын мой! Кровь моя! Помни — о себе не думаю. Мне подыхать пора. Думаю про тебя. И знай: в лепешку расшибусь, но в работники тебя Степке не отдам. Клянусь всеми ангелами и архангелами.
Отец перекрестился и выбежал, ожесточенно хлопнув дверью.
А Ольховка зажила новой жизнью. В село пришел трактор, и Ванька с завистью глядел из окна, как чумазый тракторист, поблескивая белыми зубами, катал по улице таких же, как он сам, чумазых ребятишек. На высоком кедре у конторы коммуны установили громкоговоритель, и теперь по всему селу с утра до ночи разливались звонкие песни.
Ио Ермаковым было не до песен. Чтобы прокормить двух ребятишек, Авдотья променяла на хлеб отцовский тулуп, потом свой полусак, который надевала только по большим праздникам. Потом они сели на картошку да на лебеду. Мать плакала, ругала отца, называла его бегляком, чуть не беляком. Ванюшка защищал отца всеми силами и проклинал Жигурова, который, по его мнению, был причиной всех их несчастий.
Осенью в поповском доме открыли школу, которую назвали ШКМ [1]. Ванька, окончивший четыре класса, тоже хотел поступить туда учиться, но его не приняли, поскольку он не колхозник, а мест в тесной школе не хватало даже для колхозных ребятишек.
— Мой отец был красным партизаном! — со слезами доказывал Ванька, ворвавшись на школьный совет. — Он кровь проливал!
Степан Жигуров, присутствовавший там, сказал ему:
— Не проливал крови твой отец. Больше думал, как разбогатеть. Вот и докатился…
За эти слова Ванька выбил камнем окно в бане Жигуровых, сломал им в огороде тын. А потом пришел домой, забрался на полати и, кажется, впервые в жизни стал размышлять о несправедливостях, которые творятся в Ольховке. Взять, к примеру, его и Любку Жигурову. Чем он хуже ее? Что, спрашивается, эта Любка сделала полезного для людей? Пока ничего, ни одной крошки. А с ней носятся как с писаной торбой: в школу ее приняли в первую очередь, красный галстук на шею повязали. Дочь заслуженного партизана!
А он, Ванька Ермаков, бегает по деревне, собак гоняет. За веснушки на лице его дразнили:
А потом начали обзывать бегляком. За что? Выходит, слава отцов, и худая и добрая, падает на детей. Разве это справедливо? Обидно.
Еще хуже стало Ваньке зимой. Начались лютые холода. А хлеба ни крошки. Мать променяла на хлеб все что могла. Кляла сбежавшего отца. Но Ванька защищал его:
— Ты кляни Жигурова. Он во всем виноватый.
Фенька плакала, голодная. Мать собиралась идти с ней по миру. Феня соглашалась, но с одним условием: побираться не в Ольховке, а в другой деревне, чтобы не стыдно было. Идти в другую деревню Авдотья не решалась: заблудишься в пургу, погубишь девчонку.
Она сняла с плеча приготовленную сумку и пошла к Жигурову проситься в колхоз. Ее заявление обсуждали на общем собрании всю ночь, до третьих петухов. Многие ольховцы выступали против: шальной Епишка размотал хозяйство, сам небось глушит в ресторанах водку, а своих детей вешает колхозу на шею. Но Жигуров заступился за Авдотью.
— Жена с детишками ни при чем, ежели ей такой мужик попался? — доказывал он. — Может, его и в живых нет. Тут, сказывают, крушение было на нашей ветке, может, сгинул по своей дурости.
Семью бегляка приняли в колхоз большинством в один голос. В счет будущих трудодней Жигуров выдал Авдотье пуд муки, определил ее дояркой. В доме Ермаковых запахло, как и раньше, хлебом и молоком.
Весной Ванька подался на пашню — в родные курганы. Теперь в курганах было куда веселее, чем прежде. Народу — как на праздничной гулянке. День и ночь гудит трактор. На месте, где стояла их землянка, поставили перевезенный из Ольховки Митрофанов дом — полевой стан бригады. В нем теплынь и чистота. За всю пахоту Ванька не видал ни единого клещука. На курганах расцвели ярче прежнего марьины коренья. Ванька научился водить трактор, свободно поворачивал мощную машину и вправо, и влево и своим умением просто поразил приехавших в поле шекаэмовцев. Они бегали вокруг трактора, подпрыгивали, приплясывали, повторяли: «Мо-ло-дец!»
К началу учебного года шекаэмовцы с поля поехали в деревню на учебу. Ванька тоже поехал с ними. Ведь он теперь колхозник! Ехали на бричке, пели песни. Любка сыпала частушками. А потом кто-то нечаянно попрекнул Ваньку беспутным отцом. Ему бы смолчать надо, раз так получилось, а он, видно по привычке, взялся хвастаться отцом. Да так расхвастался, что всех удивил.
— Вы вот говорите, отец у меня непутевый. А он, между прочим, работает самым главным директором на золотых приисках!
Ребятишки разинули рты.
— Да ну! Самым главным?
— Совершенно точно. Один человек надежный на днях сказывал, — соврал Ванька. — Живет — будь здоров! Каждый день чай с сахаром пьет.
Ваньке хотелось вытащить отца из грязи, но он только навредил себе. Изумленные ребятишки загудели от такой неожиданной новости. А Васька Сапрыкин вдруг спросил:
— Это что же такое, ребята, получается? Лошадей своих Епифан промотал. Сахар водкой запивает? А мы его сына на колхозных возим? — сказал так и столкнул хвастуна с брички, хлестнул бичом по коням.
Ванька Ермаков до крови рассадил локоть. Превозмогая боль, кинулся за бричкой, чтобы отлупить обидчика. Несколько раз он почти вплотную приближался к ней, пытался схватиться за отводину, но Васька вновь щелкал бичом, лошади вырывались вперед, а Ванька падал лицом в дорожную пыль. Любка Жигурова хотела отобрать у Васьки кнут, поцарапала ему щеку, но так и не смогла справиться с вертким мальчишкой. Поняв, что уставший Ванька не догонит, она сама на ходу соскочила на дорогу, подошла к разгневанному до белого каления Ваньке.
— Не беги, пойдем пешком вместе, — сказала она ему.
Но Ванька со зла оскорбил ее:
— Чо соскочила? Кто тебя просил? Пожалеть хочешь? Иди вон к своему Женьке!
— Ну и пойду! — разозлилась Любка и отвернулась от него.
Прибежав в Ольховку, Ванька завернул на колхозную конюшню и разбил Ваське до крови нос. Васька тоже ему хорошо наподдал, дрались, как петухи. Домой Ванька пришел весь в синяках и царапинах, с подбитым глазом. Узнав, что случилось, мать запричитала:
— Это тебя не Васька с брички столкнул, а твой родитель. Будь он проклят! Сколько горя принес своим детям, ирод окаянный!
После ужина Ванька сказал матери:
— Отца при мне не ругай. Не виноватый он. Поняла?
На другой день Ванька пошел в школу. Зашел, в шестой класс, где учились все его однокашники, с которыми он учился в начальной школе. Но тут его постигла новая неудача. Перед началом урока в класс зашел директор и с недоумением спросил:
— А ты, Ермаков, как в шестом оказался? Через пятый хочешь перепрыгнуть?
Ванька выскочил из класса и так хлопнул дверью, что стекла в окнах зазвенели. Не хватало ему еще с желторотыми в пятом классе сидеть! Такой верзила с сосунками будет якшаться? Была нужда!
Не заходя домой, Ванька побежал в поле. Бежал без оглядки, без передыха. От обиды навертывались слезы. Успокоился только на тракторе. Тракторист Арсенька Говорков сказал ему:
— Держи крепче руль — не пропадешь. Так-то, парень!
Но долго держать руль Ваньке не пришлось. На другой день в бригаду приехал на своей тачанке Жигуров и приказал молодому трактористу немедленно отправляться в школу.
— Марш из бригады! Это из-за тебя, чертенок, начальник политотдела назвал меня загибщиком.
Председатель приказал бригадиру не допускать Ваньку к трактору и в бригаде не кормить. Пришлось Ваньке вернуться в Ольховку, хотя делать ему там, по его мнению, было решительно нечего: в школу он, конечно, но пойдет, а больше заниматься нечем. Загрустил Ванька и впервые, пожалуй, подумал, что родился он, как видно, не под той звездой, под которой надо было родиться.
Школа колхозной молодежи.