24616.fb2
И молитва его была услышана. В церкви вдруг наступила какая-то надмирная тишина; все поставленные Николаем Петровичем свечи, и заупокойные, и заздравные, вдруг вспыхнули ярким пламенеющим светом; тот свет озарил намоленные древние иконы радужным неземным сиянием, и Николаю Петровичу вдруг показалось, как будто все святые лики охранно склонились к нему и подтвердили его молитву:
– Истинно так!
Он застыл в немоте и изумлении и долго стоял, ничего не видя и не слыша вокруг: слова эти вошли в самое сердце, полонили его, заставили биться и трепетать. С трудом сделал Николай Петрович шаг к иконе Иисуса Христа, к Распятию, и тут вдруг, сам не зная, как это случилось, упал перед ней на колени, склонил голову к полу и зашептал покаянные и единственно, наверное, требуемые в храме слова:
– Прости нас, Господи!
Тишина от этих покаянных его слов еще больше упрочилась, заупокойные и заздравные свечи воспламенились еще ярче, а старое, изболевшееся сердце Николая Петровича зашлось в непереносимой тоске и боли.
– Прости нас и помилуй! – коленопреклоненно повторил он.
И в надмирной тишине, в радужном сиянии свечей опять прозвучало:
– Истинно так!
… Привел Николая Петровича в память причетник. Он невидимо подошел к нему, тронул за плечо и с участием спросил:
– Не худо ли тебе?
– Худо, – чистосердечно признался Николай Петрович.
Ему действительно было худо. Молитва его на этот раз хоть и вознеслась высоко, под самые купола церкви, хоть и была услышана, а вот была ли принята, он не знал. Ведь и у самого Господа, наверное, не хватит сердца, чтоб простить неразумных земных людей за все, что они натворили в жизни.
– Пойдем на свежий воздух, – между тем поднимал его с колен причетник. – Подышишь.
Николай Петрович послушался его. Опираясь, где на руку причетника, а где на оброненный было посошок, он поднялся на ноги и пошел к двери, невольно потеснив в сторону немцев-туристов, которым в эту минуту тоже вздумалось выходить из церкви. Они чуть испуганно отпрянули к стене и пропустили двух устало бредущих стариков. Но едва те миновали дверь, как туристы опять о чем-то заволновались на тяжеловесном своем, каменно-жестком наречии, и в том волнении Николаю Петровичу послышались все те же знакомые ему еще с военно-фронтового времени слова: «Шнель, шнель!». Относились они не к нему и не к старику-причетнику (туристы обсуждали что-то свое, только им ведомое и интересное), но Николай Петрович все равно, сколько было возможности, ускорил шаг: нечего ему слушать праздные их разговоры, да и не до того, ноги вон совсем отяжелели, обмякли, не слушаются, не повинуются, причетник, считай, несет его на своих плечах.
На свежем воздухе у подножья церкви старик усадил Николая Петровича на лавочку и обеспокоенно склонился над ним:
– Может, тебе водицы?
– Неплохо бы, – поблагодарил его Николай Петрович и, совсем ослабевая, затих на скамейке.
В груди его послышались хрипы и клокотание, верные предвестники приступа. Воздух, словно натыкаясь на какую-то преграду, с трудом заполнял легкие и с еще большим трудом выходил обратно. Самого приступа Николай Петрович не страшился: не первый он и, возможно, не последний, как-либо выдюжит, было только обидно, что подступает он не ко времени, ведь нельзя же Николаю Петровичу помереть, так и не побывав в пещерах, не помолившись там святым мощам. Да и почему, по какой причине быть приступу? Не от коленопреклоненной же молитвы Николая Петровича он приключился!
Причетник тем временем принес водицы в настоящем берестяном ковшике, опоясанном по краешку старинной буквенной вязью.
– Вот, испей, – протянул он его Николаю Петровичу.
Тот принял ковшик бережно, осторожно, почему-то очень боясь пролить хоть каплю воды. С вниманием и предосторожностью, словно какой-то драгоценный, хрустальный сосуд, он и вернул ковшик причетнику.
Конечно, Николаю Петровичу надо было бы достать из целлофанового мешочка таблетку, чтоб остановить приступ в самом начале. Но ему не хотелось, неловко было смущать причетника, который при виде таблеток, лекарств совсем обеспокоится, начнет звать кого-нибудь на помощь. Даст Бог, обойдется на этот раз и без таблеток, водица вон какая, ключевая и сладкая, она лучше всяких лекарств и докторов.
Николаю Петровичу и вправду вскоре полегчало. Затуманившаяся было, пошедшая кругом голова просветлела, окрепла, помалу наладилось, окрепло и дыхание; в груди не слышалось больше ни хрипов, ни клокотания, ни тоскливого, похожего на зимний сквозняк посвиста, который всегда так пугал Николая Петровича.
В сладостной истоме и облегчении он посидел на лавочке еще несколько минут, а потом взялся за посошок. Причетник заметил это его движение и попробовал остановить:
– Ты не поспешай, отдохни.
– Некогда, – все же не послушался его Николай Петрович. – Мне еще в пещеры надо.
– В другой раз сходишь, – продолжал уговаривать Николая Петровича причетник, не очень доверяя излишне бодрому его виду.
– Другого раза может и не быть, – немного помолчав, ответил тот.
– И то правда, – согласился с ним причетник, цепко, вприщур окидывая взглядом всю шатающуюся на ветру фигуру Николая Петровича.
На их стариковские переговоры обратили внимание туристы, наконец вышедшие из церкви на свежий воздух. Поджидая кого-то отставшего, они сгрудились вокруг экскурсоводши. Несколько человек, отвлекаясь от разговора с ней, нацелились на Николая Петровича и причетника фотоаппаратами. Причетник, судя по всему, был к этому хорошо привычен и никак не откликнулся на их прицеливание, а Николай Петрович поднял голову, усмехнулся про себя и незлобиво подумал: фотографируйте, ребятки, фотографируйте, то-то будет вам память о России. Два полоумных старика: один – монах, в рясе и клобуке, а другой и того похлеще – в лаптях и телогрейке, да еще и с холщовым мешком за плечами. Нигде, ни в каких Европах такого зрелища не увидишь и ничего в том зрелище не поймешь.
Отставшим оказался хромой немец-фронтовик. К удивлению Николая Петровича, к стайке туристов он не подошел, а заковылял к лавочке, что стояла неподалеку, под молодым каштаном. Уподобясь Николаю Петровичу, он устало присел на ней и оперся подбородком на крючковатую свою палку. Может, тоже прихватило дыхание или сердце в сумрачной, не нужной ему церкви. Старику бы поднести сейчас водицы из берестяного ковшика, отпоить – даст Бог, и ожил бы. А ожив, объяснил бы неразумной молодежи, что за странники перед ними, что за привидения. Уж он-то кое-что знает о них, кое-что понял. Но не в сорок первом году, когда шел на Россию ордой и нашествием, сжигая и разоряя все вокруг, а много позже, в сорок четвертом и сорок пятом, когда бежал из нее, окровавленный и побитый, в своей фатерлянд. Может, и тут, в Киеве, а то и в самой Лавре, оставил он неизгладимый след, потому сейчас ему и нездоровится, прихватывает сердце.
– Подай водицы побратиму, – указал Николай Петрович причетнику на совсем опавшего подбородком на палку немца.
Причетник посмотрел на него так же вприщур, дальнозорко, как глядел только что на Николая Петровича, минуту помедлил, а потом, смахнув с ковшика невидимую соринку, нацелился под каштан, к лавочке. Но прежде чем уйти, дал последний совет Николаю Петровичу:
– В пещерах не застудись, там прохладно.
– Так я в телогрейке, – тоже в последний раз улыбнулся ему Николай Петрович и поспешно побрел к часовенке, возле которой был обозначен вход в Ближние пещеры.
Ступая по старинной брусчатке с одного камня на другой, Николай Петрович дал себе зарок не оглядываться ни на туристов, все еще толпившихся вокруг экскурсоводши, ни на одиноко сидящего под каштаном старика, ни даже на монаха-причетника. Душой он был уже в святых пещерах, возле мощей и икон, молился перед ними самой крепкой покаянной молитвой. И все же на повороте зарока своего и обещания не сдержал – оглянулся. Туристы все так же кучились стайкой у церковной двери, что-то обсуждали, не обращая особого внимания на отбившегося от них старика, а причетник уже стоял перед ним и терпеливо выжидал, пока тот напьется из берестяного затейливого ковшика, где воды, помнится, осталось ровно половина. Николай Петрович представил, как за каждым глотком холодной, зачерпнутой монахом из ключевых пещерных глубин воды старику становится все лучше и лучше, вздохнул и завернул за угол.
Пещеры он прошел все, и Ближние и Дальние, от начала до конца, и всюду ставил свечи и без устали молился, молился и молился. Но ему почему-то казалось, что молитвы его некрепкие, суетные: едва долетев до пещерных сводов, они падают вниз, на камни, и разбиваются о них, никем не услышанные и не принятые. Николаю Петровичу опять стало худо, и не столько немощным, изношенным телом, сколько душой и сердцем, тоже, оказывается, совсем немощными и изношенными. Он растерялся, заоглядывался по сторонам, в забытьи ища глазами причетника, который так вовремя подоспел ему на помощь. Но того не было, и рассчитывать на его участие Николай Петрович не мог: причетник обихаживал сейчас, отпаивал водой старика-немца и, небось, не ведал, как нужен он в эти минуты Николаю Петровичу.
Бог знает, какая беда могла бы приключиться, да уже почти и приключилась, с Николаем Петровичем, если бы он вдруг не оторвал голову от камней и не увидел перед собой Распятие. И словно кто подсказал ему, шепнул на ухо – пади опять на камни, склони голову и молись перед ним с покаянием и надеждой.
– Господи, прости нас и помилуй! – все в точности и свершил Николай Петрович.
И то ли пещерная его молитва была крепче и искренней церковной, надземной, то ли проступила и возвысилась в ней надежда, но истомленным донельзя сердцем Николай Петрович почуял, что прощение ему и всем людям если не дадено, то хотя бы обещано. Крестясь и все светлея и светлея душой, Николай Петрович стал подниматься с колен, а когда поднялся и в последний раз глянул на скорбный лик Спасителя, то вдруг увидел в его глазах ответное изумрудно-чистое сияние. Никого рядом с Николаем Петровичем не было, и никто больше этого сияния не видел и не мог подтвердить, истинно ли оно случилось или только причудилось пришедшему Бог ведает из каких мест страннику…
Тая в ослабевающей груди дыхание, Николай Петрович несколько минут постоял еще перед иконой Спасителя, а потом тихо перекрестился и побрел на выход, с трудом определив, где он, в какой стороне.
Как Николай Петрович поднимался по крутым ступенькам и брусчатке к воротам Лавры, он не помнил. Может, кто помог ему, подсобил по чистоте душевной и состраданию, а может, добрел и сам, крепясь верой и отрадой, что все моления свои исполнил, да еще и был награжден таким видением, такой надеждой на прощение заблудших и нераскаявшихся земных людей, от которой душа трепещет и никак не в силах прийти в себя.
Не помнил Николай Петрович и как добирался до метро по песчаной обочинке тротуара под птичий щебет в придорожных гаях и парках. Осознал он себя лишь при самом спуске в подземелье и тут вдруг нежданно-негаданно заблудился. Многолюдная толпа подхватила его, закружила в своем водовороте вначале по неостановимо бегущим эскалаторам, а потом по вагонам и вывела совсем не туда, куда он хотел: не к железнодорожному вокзалу, а к какому-то саду, больше похожему на лес. Николай Петрович собрался было повернуть назад, опасаясь заблудиться еще больше, но, войдя под высокие, ажурной вязи и поковки ворота, изумился небывалой красоте этого городского леса, его непроходимым чащобам и светлым полянам и двинулся вместе с толпой по широким аллеям, решив все тут разведать, разузнать, поглядеть собственными глазами, чтоб дома, в Малых Волошках, можно было рассказать не только про Печерскую лавру, не только про реку Днепр, но и про этот, поистине райский сад.
Разглядывая и примечая все вокруг, Николай Петрович шел себе и шел, постукивая посошком, и вдруг на полшаге замер и запрокинул голову на широкое полотнище, перетянутое через дорогу, где аршинными буквами было написано: ХАЙ ЖИВЭ 9-тэ ТРАВНЯ -ДЕНЬ ПЭРЭМОГЫ!
Без особого труда перевел Николай Петрович этот призыв на русский язык:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ 9-е МАЯ – ДЕНЬ ПОБЕДЫ! – и прямо-таки возликовал: ведь действительно через пару дней Девятое мая – День Победы, самый главный его праздник. Как же это Николай Петрович упустил из виду!? Хотя и то надо сказать, не от беспамятства случилось подобное упущение. Занят был он делами великими: молился, как позволяли силы и возможности, за всех страждущих и заблудших, как и было то ему велено в ночном видении. Не забыл Николай Петрович в своих молитвах и фронтовых друзей-товарищей, победителей, так что пусть они его простят за невольную оплошность.
Толпа обтекала Николая Петровича со всех сторон, а он все стоял и стоял перед полотнищем, все любовался красно-алыми его торжественными буквами, все повторял про себя полюбившиеся ему слова родственного языка: «ДЭВ'ЯТЭ ТРАВНЯ – ДЭНЬ ПЭРЭМОГЫ».
– Да здравствует День Победы! – по-своему, по-фронтовому откликнулся на них Николай Петрович и, как в церкви во время молитвы, трижды поклонился красному полотнищу, немало, кажется, удивляя этим своим поклоном молодых ребят и девчушек, как раз пробегавших мимо него веселой птичьей стайкой. Ничего, пусть удивляются, пусть бегут в беспечности по своим неотложным делам, но придет время и, повзрослев, сами тоже замрут перед подобным полотнищем и будут долго стоять у его подножья, склонив головы. Только не забыли бы это полотнище вывесить их дети и внуки!
Николай Петрович помедлил еще минуты две-три посредине тротуарной дорожки, послушал, как полотнище трепещет на весеннем ветру, напоминая трепет победного боевого стяга, и двинулся дальше, в глубь сада, хотя ему, наверное, надо было бы повернуть назад, чтоб до сумерек, до ночной темноты выбраться к вокзалу. Но многолюдная ухоженная дорожка поманила, повела Николая Петровича за собой, и он не удержался, пошел по ней вслед за далеко убежавшей молодежью, словно за сказочным клубочком, который, сколько ни иди за ним, все будет катиться и катиться впереди тебя.