21307.fb2 Муттер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Муттер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Тут можно было бы расписать поярче, поколоритнее, как жили-поживали расчудесно Клушины почти двадцать дет - пока мир не свихнулся с ума. Представить только себе, как проходили в семье большие праздники - Рождество Христово, Масленица, Пасха... Софья Павловна накрывала в большом зале столы - а уж мастерством готовить-жарить-парить она славилась. И собиралась вся родова: Николай Иннокентьевич с супругой, дочери с мужьями и детьми (в каждой семье не менее трёх ребят), и у Николая Николаевича с Софьей Павловной подрастали один за другим сыновья. Человек тридцать - меньше за стол не садились. Да и в будни Софье Павловне с кухаркой приходилось готовить каждодневно едоков на пятнадцать, благо, стряпать тогда было из чего. Короче говоря, от одиночества в такой семье не заскучаешь. Добавлю ещё штрих: почти всё Клушины играли на музыкальных инструментах и в праздники устраивали настоящий домашний концерт - в оркестре звучали гитары, балалайки, гармонь...

Жили Клушины до революции, как принято говорить, на широкую ногу. Николай Николаевич служил инспектором по отводу участков на золотых приисках. Много мотался по забайкальской глухомани, выкладывался, но зато и доходы имел солидные, достаток в доме отца приумножал. Когда пожарище революции докатилось до Нерчинска, когда власть в Забайкалье захапали "великие голодранцы" и обитатели местных острогов, дом Клушиных среди прочих крепких домов осел очень быстро, накренился и начал разваливаться. Николай Николаевич тут же потерял службу - заметался, засуетился, начал цепляться за то, другое, пятое, десятое. Однако ж, ему не везло.

Когда семья начала бедствовать уже всерьёз, Николай Николаевич решил выскочить из затруднений вот таким макаром: наскрёб последние деньжонки по сусекам, продал что оставалось ещё ценного из барахла, подзанял у друзей сложился изрядный по тем временам капиталец. У каких-то не местных барышников дед мой закупил оптом большую партию крупитчатой муки - самого, как уверили его продавцы-дельцы, наивысшего качества. В летней кухне, выходящей торцом на улицу, Клушины прорубили вход, приладили вывеску "Русский чай" и приготовились встречать гостей-посетителей.

Дело поначалу пошло. Софья Павловна с Верой Ивановной стряпали чудные шаньги, крендели, пирожки; сыновья - кто мог, по очереди сноровисто топили печь, замешивали тесто, раздували самовары. Николай Николаевич руки потирал в предвкушении, что худо-бедно, а проживут трудные времена, выдюжат. О чем тому тужить, кому есть чем жить? Как вдруг всё рухнуло: на третьем мешке "Русский чай" приказал долго жить - во всех остальных мешках вместо высшесортной крупчатки обнаружилась под верхним белым слоем какая-то мерзкая смесь из отрубей, пыли и отходов ржи...

Николай Николаевич думал, думал и надумал новый способ борьбы с нищетой: решено было снять железо с крыши дома, с амбаров, наклепать из него дефицитные вёдра, корыта, тазы и выгодно продать. Но то ли железо было не того сорта, то ли мастерства не хватало, только остался дом без крыши, а семья без денег.

В общем, разбушевавшаяся социальная стихия смяла Николая Николаевича, и уже к 1921 году от былого благополучия семьи Клушиных остались жалкие крохи. Хозяйство пошло в разор, в распыл. Нормальная жизнь кончилась. Совсем кратко, пунктирно проглядываю сквозь толщу лет судьбы всех Клушиных.

Николай Иннокентьевич нелепо убился в начале 1918, словно не хотелось ему лицезреть полный упадок дома. Он ехал в санях, уснул, упал под передок, лошадь рванула и копытом саданула старика в лоб - отпечаток подковы так и остался на высоком лбу покойника.

Вера Ивановна потужила, потужила да вскоре тихо угасла и поспешила вслед за мужем в обитель вечного упокоения.

Николай Николаевич ещё почти два десятка лет пытался выкарабкаться из принудительной нужды. Господу Богу, видимо, надоело наблюдать его напрасные трепыхания, и в 1937 году Он отдал его в липкие лапы энкавэдэшников. Родным и близким вскоре сообщили, что-де Николай Николаевич благополучно скончался в тюрьме города Нерчинска от сердечного приступа. В то время многие заключённые любили умирать от сердечных приступов.

Софья Павловна пережила супруга более чем на 10 лет и закончила земные дни свои на руках дочери, Анны, уже после войны, в бытность их совместной жизни на станции Карымской под Читой. Под занавес жизни эта хлопотливая неутомимая женщина, "мать-героиня", сломилась наконец под тяжестью бытия, оравнодушилась - сидела или лежала целыми днями без движения, пила литрами чай вприкуску на пару со старухой подружкой. Измотанной на работе Анне Софья Павловна ставила на ужин жидкую похлёбку или сваренную в мундире картошку, словно напрочь позабыв свой кулинарный талант. И умирала Софья Павловна нехорошо: тяжёло, мучительно, пыточно - от рака пищевода.

Теперь - сыновья.

Павел, 1900-го года рождения, успел закончить реальное училище, то есть - среднее учебное заведение с уклоном в математику и естественные науки. Дальше учиться не дала революция. Он воевал в партизанах, притом - за красных, как ни странно. Потом работал в артели золотоискателей, вскоре пошёл в шахту, начал крепко пить, спился очень скоро и вконец - до смерти.

Следующий, Николай, тоже умудрился успеть отучиться в реальном, воевал - и тоже на стороне "голодранцев". После гражданской служил в Нерчинском военкомате. В 1941-м - мобилизован и пропал без вести.

Александр, не доучившись, пошёл пахать в шахту забойщиком, зарабатывал громадные по советским меркам гроши и умер от благоприобретенного в шахте силикоза, не дожив и до пятидесяти.

Михаил выделялся среди братьев ярко выраженным даром актера. Он мог так изобразить знакомых, выкидывал такие уморительные коленца на сцене, что его так и звали в селе - Артист. Я сам помню дядю Мишу на сцене. Это было в райцентре Заиграево, в сельском клубе. шёл какой-то самодеятельный спектакль. И вот я - а мне лет пять-шесть - помню, как с появлением дяди Миши из-за кулис зал взрывается хохотом и аплодисментами. Я, захлёбываясь от восторга, взвизгиваю-заливаюсь вместе со всеми и гордо взглядываю на соседей: это мой, мой дядя Миша! Кого он играл, в какой пьесе, я, само собой, сейчас не знаю, но ярко помню: изображал дядя Миша труса; он стоит спиной к зрительному залу, молчит, сам весь недвижен, и только обширные полушария под штанинами трясутся, ходят ходуном. Зал - катается... Так вот, Михаил тоже остался недоучкой, подался в работяги (слесарил, шоферил), начал увлекаться водочкой и помер тихо-незаметно, так и не став настоящим артистом.

Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову - стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства - творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.

Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлевской стены?

Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.

Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже - точно не было бы... И пусть! Но был бы другой, всё равно Клушин, и он был бы именно другой - свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности...

3

Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы - это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтерском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.

Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена - пока видно. Аня - ей лет тринадцать, у нее смуглое сибирское личико и две тощие косицы - домывает в кухне пол... Она уморилась - горницу уже отдраила, - пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.

Кроме нее в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтерский клуб. Для него, щеголя и франта, первого парня на деревне, сборы - занятие каторжное. Косоворотку шелковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги - самый последний взвизг моды. Полгода копил грoши и вот наконец-то урвал. Не сапоги - хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:

- В мать твою перемать! Ать вашу от!..

- Как тебе не стыдно! - выпрямляется Аня. - Перестань лаяться!

- А-а, иди ты! - отмахивается брат. - Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..

Бьёт каблуком об пол, побагровел.

И вдруг - тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине...

Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору - можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню - рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер - она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика...

Впрочем, мне легко увидеть в красках, в движении и трагическую сцену из детства Анны Николаевны. Так и вижу: класс, заполненный коротко стриженными мальчишками и девчонками - косички редко у какой из них, у Ани и ещё двух-трёх. Одеты - сообразно, дети пролетариев. Глаза горят фанатичной верой в грядущую и очень скорую победу коммунизма. Шум и говор.

Аня сидит на камчатке, зажала уши, повторяет и повторяет цитаты из последних работ товарища Сталина - спросят обязательно. Вон уже Витьку, которого дразнят её женихом, приняли в ряды эркаэсэм - единогласно... Вон уже и Нюрка соседская, пунцовая, восторженная, тараторит - благодарит за доверие, клянется в вечной и беззаветной преданности родной коммунистической партии большевиков и лично лучшему другу детей товарищу Сталину. Сейчас ее, Анина, очередь...

Но что это? Что такое говорит Яшка Рахман?!

- Думаю, в связи с вышеизложенным ясно, что Клушина недостойна быть в наших светлых рядах. Сегодня она рисует пасхальные яйца и кресты, завтра побежит в церковь молиться - разве это совместимо с высоким званием комсомольца?..

Аня сдерживается изо всех сил, кусает губы и с ужасом смотрит на товарку Нюрку - это ей на днях Аня в шутку передала записку с нарисованным раскрашенным яйцом и подписью: "Христос воскресе!" Пошутила...

Тогда для Ани это была трагедия - чуть не померла от стыда и горя: не приняли в комсомол. Ужас!

Но, по правде говоря, общий воспоминательный тон Анны Николаевны в рассказах о детстве был эмоционально приподнят, светел. И это легко объяснимо. Мемуары о первых годах жизни у большинства людей окрашены в розовые тона. Не говорю уж о "Детстве" Л. Толстого с умилительным описанием райской жизни Николеньки, но даже "Детство" М. Горького, где сплошь и рядом драки, побои, увечья, смерти и кровь - поражает доброй улыбкой автора, ностальгическими нотками, звенящими то и дело в повествовании.

Анна Николаевна вырастала в дни упадка и полного распада семьи Клушиных, но по сравнению с дальнейшими годами её жизни детские годы были и оставались для нее лучшим, благословенным временем. Единственная дочь у родителей, последыш; единственная сестра у семи старших братьев - просто сказочный мотив...

Почти всем братовьям Клушиным новая жизнь помешала получить хотя бы среднее образование "с уклоном в математику и естественные науки", сделала их пролетариями-неучами. Но к тому времени, когда подросла Аня, в семье - по советским меркам - уже жилось вполне сносно: все братья пахали, заработанную копейку несли в дом, так что Анна Николаевна до самой смерти своей почти всерьёз считала - в детстве она жила при коммунизме.

В школе нежданно проявилась у нее тяга к немецкому языку. Это тем более удивительно, что в роду Клушиных по-иноземному никто вроде бы не гутарил. Хотя, кто знает, кто знает... Одним словом, Аня училась прекрасно и, закончив школу, легко поступила в Иркутский педагогический институт. Смелость поразительная - девчонкой-подростком бросить свой родимый, пусть и тесный, дарасунский дом, оставить родителей, братьев-защитников, уехать за тыщу верст в чужой город на худосочные общежитские хлеба. Больше того, когда Аня закончила два курса, ей, в числе трёх лучших студентов, предложили ни много ни мало: в Москву доучиваться поедешь?

Я всё думаю: видимо, мать моя рождена была для какой-то необыкновенной, какой-то сверхсчастливой жизни, если Судьба даже в тех извращённых, перевёрнутых условиях действительности подкидывала ей такие подарки. Аня не долго колебалась и полетела как в другую галактику в далёкую киношную Москву, в 1-й Государственный педагогический институт иностранных языков...

Совсем недавно, уже после смерти матери, я отыскал это здание на Остоженке, рядом с Крымским мостом. Классический московский дом - три этажа, мощная колоннада, вековые деревья в сквере перед фасадом. Они помнят наверняка мою матушку. И не только ее, но, может быть, даже и Ивана Александровича Гончарова, который учился здесь в своё время в Коммерческом училище; и Сергея Михайловича Соловьева, историка - ведь он родился в этом здании, о чем напоминает мемориальная доска. Ане Клушиной повезло: в таких величественных зданиях, насквозь пропитанных историей, учёба имеет особый привкус, более значима, глубока... Чувствуют ли это ярко раскрашенные девчушки и сплошь заджинсованные косматые парнишки, бегающие сейчас по литым чугунным плитам пола в Государственном лингвистическом университете, что расположен теперь в этом дворце? Ощущают ли?..

Анна Николаевна любила вспоминать московские студенческие годы. Несмотря ни на что. А под "что" подразумеваются: настоящий голод, подлинная нищета. Ни мать, ни братья не могли регулярно помогать ей деньгами - так, разве трёшку-пятёрку к празднику кто пришлёт. А уж стипендия в тогдашних вузах была с самый малый "гулькин нос". Девчонки-студентки клевали в основном хлеб, чай да супец. Лишь одна девица в комнате, где жила Аня, то и дело получала жирные посылки из дому, "з пiд Харкiва", и, упрятавшись под одеяло, хрумкала там в темноте и духоте чем-то вкусненьким и неделимым. Бедные пролетарки сожительницы молча её презирали.

Но мало того, что жить приходилось на гроши, Аня и из этих рублишек жестоко экономила каждую копейку и, сэкономив, спешила достать хоть самый захудалый билетик в Большой театр или во МХАТ. Ну вот откуда в ней взбурлила вдруг любовь, даже страсть к театру? Тоже загадка природы. В своих забайкальских рудниках о театре много ли могла она узнать? И особенно почему-то притягивал Аню балет - самое изысканнейшее, самое барское из искусств. Большой театр влёк её к себе не слабже, чем пивная пьяницу.

Я мог бы обрисовать поживописнее внутренность Большого, хотя ни разу побывать в нём мне не удалось, сейчас не 30-е годы, ну да при игре воображения и кино-телезнаниях нетрудно увидеть, как в этом буржуйском театре сверкают люстры, ложи блещут и всё такое прочее. Вероятно, и читателю также. Посему снова обойдёмся без подробностей. Просто -- зрительный зал, ложи, галёрка, партер, сцена. На сцене танцуют пуховые маленькие лебедята. Оркестр накатывает и накатывает на разомлевших зрителей волны хрустальной музыки Чайковского. На галёрке, вытянув, изогнув, перекрутив шею - хотя б полсцены видеть! - висит на краешке сиденья худая смуглая черноволосая девчушка. Скорчилась, проглотила дыхание, истомила бедную шею свою, в платьишке - скромнее некуда, голодная, да о голоде-то забыла напрочь, наслаждается, живёт... Что ей Чайковский? Что она ему?.. Нонсенс!

Опишу лучше, как Аня после лекций, измотанная, опять же по привычке, с подтянутым животом, бредёт-гуляет по Тверской. Хотя, вру: тогда, перед войной, улица уже именовалась в честь величайшего пролетарского гения. Бредёт, значит, Аня Клушина по бывшей и будущей Тверской, благополучно минует один продуктовый магазин, мужественно отворачивается от витрин другого, задерживает дыхание, дефилируя мимо столовой... Как вдруг, словно в стеклянную стену лбом ткнулась: ноги онемели, дальше не идут. Ну никаких нет сил у юной девчонки с утонувшим в слюне языком пройти мимо кричащей вывески - "Восточные сладости". Вос-точ-ны-е сла-дос-ти! Да что вывеска запах, запах какой умопомрачительный. Не запах - а-ро-мат!

Минуту, вторую, тягучую третью борется с собой Аня, давясь слюной, сжимая в кулачонке остатние гроши. Увы, не Зоя Космодемьянская, не Жанна д'Арк - шагнула в пахучий сладкий рай, вцепилась в кулёк с халвой, здесь же, в уголке за зеркальной колонной, закрыв глаза, жуёт, пристанывает. И совсем ей в ту секунду не хочется думать о скором неизбежном похмелье голода после сладкого восточного кутежа...

И опять подчеркну: мать моя и студенческие годы вспоминала всегда умильно, со вздохом сожаления о неповторимости того времени. Ведь жили же, жили, чёрт возьми! Ведь бегали через мост в парк Горького кататься на коньках - это ли не праздник? Ведь влюблялись девчонки-студентки и на свиданки бегали, наряжаясь по очереди в чей-то шикарный, по их меркам, жакет. Ведь целовалась матушка моя в студенчестве под московским небом с каким-то там юным строителем коммунизма и однажды даже чуть было всерьёз не влюбилась, да вот незадача: красавец-то красавец парень, а театр не любит, оперу презирает, а балет и вовсе считает за декадентское вражеское искусство. Недаром при всей мужественной красоте этого широкоплечего комсомольца лобик у него подкачал, не вырос, был дебильно-узким точь-в-точь, как у Вождя и Великого Друга всех народов.

Не сложилась любовь, не выпелась и - слава Богу.

Представить моего папашу узколобым - весёленького мало. Да и времени тогда у Ани для любви, свиданий, фиглей-миглей много ли оставалось? Она и в столице училась от души. И мудрёного в том нет, что перед распределением ей предложили: хотите стать переводчицей, остаться в Москве? Шёл 1940й год, уже слышалось, как пишут наши романисты-эпики, дыхание войны...

Если бы я, сегодняшний, каким-то чудесным образом оказался в тот момент при том разговоре, я бы затаил дыхание: ну, ну же - соглашайся! Стать москвичкой, обеспечить детям своим статус москвичей - ну, ну же! Вы попробуйте, втолкуйте мне, что если бы мать моя в 40-м году осталась в столице, меня-то, лично меня ведь на свете не было бы, у Анны Николаевны росли бы другие дети... А мне всё равно обидно и жалко, что она тогда отказалась. Отказалась наотрез.