21307.fb2
Жили Клушины до революции, как принято говорить, на широкую ногу. Николай Николаевич служил инспектором по отводу участков на золотых приисках. Много мотался по забайкальской глухомани, выкладывался, но зато и доходы имел солидные, достаток в доме отца приумножал. Когда пожарище революции докатилось до Нерчинска, когда власть в Забайкалье захапали "великие голодранцы" и обитатели местных острогов, дом Клушиных среди прочих крепких домов осел очень быстро, накренился и начал разваливаться. Николай Николаевич тут же потерял службу - заметался, засуетился, начал цепляться за то, другое, пятое, десятое. Однако ж, ему не везло.
Когда семья начала бедствовать уже всерьёз, Николай Николаевич решил выскочить из затруднений вот таким макаром: наскрёб последние деньжонки по сусекам, продал что оставалось ещё ценного из барахла, подзанял у друзей сложился изрядный по тем временам капиталец. У каких-то не местных барышников дед мой закупил оптом большую партию крупитчатой муки - самого, как уверили его продавцы-дельцы, наивысшего качества. В летней кухне, выходящей торцом на улицу, Клушины прорубили вход, приладили вывеску "Русский чай" и приготовились встречать гостей-посетителей.
Дело поначалу пошло. Софья Павловна с Верой Ивановной стряпали чудные шаньги, крендели, пирожки; сыновья - кто мог, по очереди сноровисто топили печь, замешивали тесто, раздували самовары. Николай Николаевич руки потирал в предвкушении, что худо-бедно, а проживут трудные времена, выдюжат. О чем тому тужить, кому есть чем жить? Как вдруг всё рухнуло: на третьем мешке "Русский чай" приказал долго жить - во всех остальных мешках вместо высшесортной крупчатки обнаружилась под верхним белым слоем какая-то мерзкая смесь из отрубей, пыли и отходов ржи...
Николай Николаевич думал, думал и надумал новый способ борьбы с нищетой: решено было снять железо с крыши дома, с амбаров, наклепать из него дефицитные вёдра, корыта, тазы и выгодно продать. Но то ли железо было не того сорта, то ли мастерства не хватало, только остался дом без крыши, а семья без денег.
В общем, разбушевавшаяся социальная стихия смяла Николая Николаевича, и уже к 1921 году от былого благополучия семьи Клушиных остались жалкие крохи. Хозяйство пошло в разор, в распыл. Нормальная жизнь кончилась. Совсем кратко, пунктирно проглядываю сквозь толщу лет судьбы всех Клушиных.
Николай Иннокентьевич нелепо убился в начале 1918, словно не хотелось ему лицезреть полный упадок дома. Он ехал в санях, уснул, упал под передок, лошадь рванула и копытом саданула старика в лоб - отпечаток подковы так и остался на высоком лбу покойника.
Вера Ивановна потужила, потужила да вскоре тихо угасла и поспешила вслед за мужем в обитель вечного упокоения.
Николай Николаевич ещё почти два десятка лет пытался выкарабкаться из принудительной нужды. Господу Богу, видимо, надоело наблюдать его напрасные трепыхания, и в 1937 году Он отдал его в липкие лапы энкавэдэшников. Родным и близким вскоре сообщили, что-де Николай Николаевич благополучно скончался в тюрьме города Нерчинска от сердечного приступа. В то время многие заключённые любили умирать от сердечных приступов.
Софья Павловна пережила супруга более чем на 10 лет и закончила земные дни свои на руках дочери, Анны, уже после войны, в бытность их совместной жизни на станции Карымской под Читой. Под занавес жизни эта хлопотливая неутомимая женщина, "мать-героиня", сломилась наконец под тяжестью бытия, оравнодушилась - сидела или лежала целыми днями без движения, пила литрами чай вприкуску на пару со старухой подружкой. Измотанной на работе Анне Софья Павловна ставила на ужин жидкую похлёбку или сваренную в мундире картошку, словно напрочь позабыв свой кулинарный талант. И умирала Софья Павловна нехорошо: тяжёло, мучительно, пыточно - от рака пищевода.
Теперь - сыновья.
Павел, 1900-го года рождения, успел закончить реальное училище, то есть - среднее учебное заведение с уклоном в математику и естественные науки. Дальше учиться не дала революция. Он воевал в партизанах, притом - за красных, как ни странно. Потом работал в артели золотоискателей, вскоре пошёл в шахту, начал крепко пить, спился очень скоро и вконец - до смерти.
Следующий, Николай, тоже умудрился успеть отучиться в реальном, воевал - и тоже на стороне "голодранцев". После гражданской служил в Нерчинском военкомате. В 1941-м - мобилизован и пропал без вести.
Александр, не доучившись, пошёл пахать в шахту забойщиком, зарабатывал громадные по советским меркам гроши и умер от благоприобретенного в шахте силикоза, не дожив и до пятидесяти.
Михаил выделялся среди братьев ярко выраженным даром актера. Он мог так изобразить знакомых, выкидывал такие уморительные коленца на сцене, что его так и звали в селе - Артист. Я сам помню дядю Мишу на сцене. Это было в райцентре Заиграево, в сельском клубе. шёл какой-то самодеятельный спектакль. И вот я - а мне лет пять-шесть - помню, как с появлением дяди Миши из-за кулис зал взрывается хохотом и аплодисментами. Я, захлёбываясь от восторга, взвизгиваю-заливаюсь вместе со всеми и гордо взглядываю на соседей: это мой, мой дядя Миша! Кого он играл, в какой пьесе, я, само собой, сейчас не знаю, но ярко помню: изображал дядя Миша труса; он стоит спиной к зрительному залу, молчит, сам весь недвижен, и только обширные полушария под штанинами трясутся, ходят ходуном. Зал - катается... Так вот, Михаил тоже остался недоучкой, подался в работяги (слесарил, шоферил), начал увлекаться водочкой и помер тихо-незаметно, так и не став настоящим артистом.
Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову - стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства - творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.
Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлевской стены?
Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.
Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже - точно не было бы... И пусть! Но был бы другой, всё равно Клушин, и он был бы именно другой - свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности...
3
Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы - это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтерском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.
Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена - пока видно. Аня - ей лет тринадцать, у нее смуглое сибирское личико и две тощие косицы - домывает в кухне пол... Она уморилась - горницу уже отдраила, - пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.
Кроме нее в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтерский клуб. Для него, щеголя и франта, первого парня на деревне, сборы - занятие каторжное. Косоворотку шелковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги - самый последний взвизг моды. Полгода копил грoши и вот наконец-то урвал. Не сапоги - хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:
- В мать твою перемать! Ать вашу от!..
- Как тебе не стыдно! - выпрямляется Аня. - Перестань лаяться!
- А-а, иди ты! - отмахивается брат. - Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..
Бьёт каблуком об пол, побагровел.
И вдруг - тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине...
Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору - можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню - рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер - она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика...
Впрочем, мне легко увидеть в красках, в движении и трагическую сцену из детства Анны Николаевны. Так и вижу: класс, заполненный коротко стриженными мальчишками и девчонками - косички редко у какой из них, у Ани и ещё двух-трёх. Одеты - сообразно, дети пролетариев. Глаза горят фанатичной верой в грядущую и очень скорую победу коммунизма. Шум и говор.
Аня сидит на камчатке, зажала уши, повторяет и повторяет цитаты из последних работ товарища Сталина - спросят обязательно. Вон уже Витьку, которого дразнят её женихом, приняли в ряды эркаэсэм - единогласно... Вон уже и Нюрка соседская, пунцовая, восторженная, тараторит - благодарит за доверие, клянется в вечной и беззаветной преданности родной коммунистической партии большевиков и лично лучшему другу детей товарищу Сталину. Сейчас ее, Анина, очередь...
Но что это? Что такое говорит Яшка Рахман?!
- Думаю, в связи с вышеизложенным ясно, что Клушина недостойна быть в наших светлых рядах. Сегодня она рисует пасхальные яйца и кресты, завтра побежит в церковь молиться - разве это совместимо с высоким званием комсомольца?..
Аня сдерживается изо всех сил, кусает губы и с ужасом смотрит на товарку Нюрку - это ей на днях Аня в шутку передала записку с нарисованным раскрашенным яйцом и подписью: "Христос воскресе!" Пошутила...
Тогда для Ани это была трагедия - чуть не померла от стыда и горя: не приняли в комсомол. Ужас!
Но, по правде говоря, общий воспоминательный тон Анны Николаевны в рассказах о детстве был эмоционально приподнят, светел. И это легко объяснимо. Мемуары о первых годах жизни у большинства людей окрашены в розовые тона. Не говорю уж о "Детстве" Л. Толстого с умилительным описанием райской жизни Николеньки, но даже "Детство" М. Горького, где сплошь и рядом драки, побои, увечья, смерти и кровь - поражает доброй улыбкой автора, ностальгическими нотками, звенящими то и дело в повествовании.
Анна Николаевна вырастала в дни упадка и полного распада семьи Клушиных, но по сравнению с дальнейшими годами её жизни детские годы были и оставались для нее лучшим, благословенным временем. Единственная дочь у родителей, последыш; единственная сестра у семи старших братьев - просто сказочный мотив...
Почти всем братовьям Клушиным новая жизнь помешала получить хотя бы среднее образование "с уклоном в математику и естественные науки", сделала их пролетариями-неучами. Но к тому времени, когда подросла Аня, в семье - по советским меркам - уже жилось вполне сносно: все братья пахали, заработанную копейку несли в дом, так что Анна Николаевна до самой смерти своей почти всерьёз считала - в детстве она жила при коммунизме.
В школе нежданно проявилась у нее тяга к немецкому языку. Это тем более удивительно, что в роду Клушиных по-иноземному никто вроде бы не гутарил. Хотя, кто знает, кто знает... Одним словом, Аня училась прекрасно и, закончив школу, легко поступила в Иркутский педагогический институт. Смелость поразительная - девчонкой-подростком бросить свой родимый, пусть и тесный, дарасунский дом, оставить родителей, братьев-защитников, уехать за тыщу верст в чужой город на худосочные общежитские хлеба. Больше того, когда Аня закончила два курса, ей, в числе трёх лучших студентов, предложили ни много ни мало: в Москву доучиваться поедешь?
Я всё думаю: видимо, мать моя рождена была для какой-то необыкновенной, какой-то сверхсчастливой жизни, если Судьба даже в тех извращённых, перевёрнутых условиях действительности подкидывала ей такие подарки. Аня не долго колебалась и полетела как в другую галактику в далёкую киношную Москву, в 1-й Государственный педагогический институт иностранных языков...
Совсем недавно, уже после смерти матери, я отыскал это здание на Остоженке, рядом с Крымским мостом. Классический московский дом - три этажа, мощная колоннада, вековые деревья в сквере перед фасадом. Они помнят наверняка мою матушку. И не только ее, но, может быть, даже и Ивана Александровича Гончарова, который учился здесь в своё время в Коммерческом училище; и Сергея Михайловича Соловьева, историка - ведь он родился в этом здании, о чем напоминает мемориальная доска. Ане Клушиной повезло: в таких величественных зданиях, насквозь пропитанных историей, учёба имеет особый привкус, более значима, глубока... Чувствуют ли это ярко раскрашенные девчушки и сплошь заджинсованные косматые парнишки, бегающие сейчас по литым чугунным плитам пола в Государственном лингвистическом университете, что расположен теперь в этом дворце? Ощущают ли?..
Анна Николаевна любила вспоминать московские студенческие годы. Несмотря ни на что. А под "что" подразумеваются: настоящий голод, подлинная нищета. Ни мать, ни братья не могли регулярно помогать ей деньгами - так, разве трёшку-пятёрку к празднику кто пришлёт. А уж стипендия в тогдашних вузах была с самый малый "гулькин нос". Девчонки-студентки клевали в основном хлеб, чай да супец. Лишь одна девица в комнате, где жила Аня, то и дело получала жирные посылки из дому, "з пiд Харкiва", и, упрятавшись под одеяло, хрумкала там в темноте и духоте чем-то вкусненьким и неделимым. Бедные пролетарки сожительницы молча её презирали.
Но мало того, что жить приходилось на гроши, Аня и из этих рублишек жестоко экономила каждую копейку и, сэкономив, спешила достать хоть самый захудалый билетик в Большой театр или во МХАТ. Ну вот откуда в ней взбурлила вдруг любовь, даже страсть к театру? Тоже загадка природы. В своих забайкальских рудниках о театре много ли могла она узнать? И особенно почему-то притягивал Аню балет - самое изысканнейшее, самое барское из искусств. Большой театр влёк её к себе не слабже, чем пивная пьяницу.
Я мог бы обрисовать поживописнее внутренность Большого, хотя ни разу побывать в нём мне не удалось, сейчас не 30-е годы, ну да при игре воображения и кино-телезнаниях нетрудно увидеть, как в этом буржуйском театре сверкают люстры, ложи блещут и всё такое прочее. Вероятно, и читателю также. Посему снова обойдёмся без подробностей. Просто -- зрительный зал, ложи, галёрка, партер, сцена. На сцене танцуют пуховые маленькие лебедята. Оркестр накатывает и накатывает на разомлевших зрителей волны хрустальной музыки Чайковского. На галёрке, вытянув, изогнув, перекрутив шею - хотя б полсцены видеть! - висит на краешке сиденья худая смуглая черноволосая девчушка. Скорчилась, проглотила дыхание, истомила бедную шею свою, в платьишке - скромнее некуда, голодная, да о голоде-то забыла напрочь, наслаждается, живёт... Что ей Чайковский? Что она ему?.. Нонсенс!
Опишу лучше, как Аня после лекций, измотанная, опять же по привычке, с подтянутым животом, бредёт-гуляет по Тверской. Хотя, вру: тогда, перед войной, улица уже именовалась в честь величайшего пролетарского гения. Бредёт, значит, Аня Клушина по бывшей и будущей Тверской, благополучно минует один продуктовый магазин, мужественно отворачивается от витрин другого, задерживает дыхание, дефилируя мимо столовой... Как вдруг, словно в стеклянную стену лбом ткнулась: ноги онемели, дальше не идут. Ну никаких нет сил у юной девчонки с утонувшим в слюне языком пройти мимо кричащей вывески - "Восточные сладости". Вос-точ-ны-е сла-дос-ти! Да что вывеска запах, запах какой умопомрачительный. Не запах - а-ро-мат!
Минуту, вторую, тягучую третью борется с собой Аня, давясь слюной, сжимая в кулачонке остатние гроши. Увы, не Зоя Космодемьянская, не Жанна д'Арк - шагнула в пахучий сладкий рай, вцепилась в кулёк с халвой, здесь же, в уголке за зеркальной колонной, закрыв глаза, жуёт, пристанывает. И совсем ей в ту секунду не хочется думать о скором неизбежном похмелье голода после сладкого восточного кутежа...
И опять подчеркну: мать моя и студенческие годы вспоминала всегда умильно, со вздохом сожаления о неповторимости того времени. Ведь жили же, жили, чёрт возьми! Ведь бегали через мост в парк Горького кататься на коньках - это ли не праздник? Ведь влюблялись девчонки-студентки и на свиданки бегали, наряжаясь по очереди в чей-то шикарный, по их меркам, жакет. Ведь целовалась матушка моя в студенчестве под московским небом с каким-то там юным строителем коммунизма и однажды даже чуть было всерьёз не влюбилась, да вот незадача: красавец-то красавец парень, а театр не любит, оперу презирает, а балет и вовсе считает за декадентское вражеское искусство. Недаром при всей мужественной красоте этого широкоплечего комсомольца лобик у него подкачал, не вырос, был дебильно-узким точь-в-точь, как у Вождя и Великого Друга всех народов.
Не сложилась любовь, не выпелась и - слава Богу.
Представить моего папашу узколобым - весёленького мало. Да и времени тогда у Ани для любви, свиданий, фиглей-миглей много ли оставалось? Она и в столице училась от души. И мудрёного в том нет, что перед распределением ей предложили: хотите стать переводчицей, остаться в Москве? Шёл 1940й год, уже слышалось, как пишут наши романисты-эпики, дыхание войны...
Если бы я, сегодняшний, каким-то чудесным образом оказался в тот момент при том разговоре, я бы затаил дыхание: ну, ну же - соглашайся! Стать москвичкой, обеспечить детям своим статус москвичей - ну, ну же! Вы попробуйте, втолкуйте мне, что если бы мать моя в 40-м году осталась в столице, меня-то, лично меня ведь на свете не было бы, у Анны Николаевны росли бы другие дети... А мне всё равно обидно и жалко, что она тогда отказалась. Отказалась наотрез.