20172.fb2
"Сталин -- это Ленин сегодня", -- писал Анри Барбюс, французский писатель-коммунист. С восторгом писал, не ведая, насколько он прав. Вся послесталинская череда руководителей клялась, что она идет от Ленина. Но ведь в этом-то все дело.
Кто был отцом-учредителем системы, породившей млечный путь Иванов Ивановичей и Иванов Сидоровичей современной власти? Испоганившей идеалы социализма...
Я плохо знал историю революции в России, пока не попал в лагерь. В лагерях бок о бок со мной сидели представители всех революционных течений. Иных я еще застал... А сколько ушло в могилу рядовых коммунистов и беспартийных, думавших о судьбе России? Если отбросить споры и оставить бесспорное, на чем сходились все? Владимир Ильич Ленин разогнал Учредительное собрание, где были представители всех граждан России. И учредил ЕДИНОВЛАСТИЕ ОДНОЙ ПАРТИИ. Узаконил своеволие правителей.
Ведал он, что творил? Бесспорно! Ленин изучал римское право и Кодекс Наполеона, давший национальным меньшинствам Франции равные права, объявивший всех французами. Он знал на материале всемирной истории, и в частности на примере Великой Французской революции, во что вырождается диктатура, которую никто и ничто не сдерживает. Мог он этого не знать, лучший выпускник-медалист гимназии, выдающийся студент-юрист? Все знал, а учредил ДИКТАТУРУ НА КРОВИ. Возжелал власти. Всей власти. И получил ее.
И после этого смеют утверждать, что он не присутствовал в кровавых оргиях Сталина?
Каков бы ни был он по своим личным качествам, пусть даже он таков, как живописуют на советских иконах: в быту честен, к детям и котам ласков, -все равно он отвечает за палачество Сталина в полной мере.
Как не понять Горбачева, утверждающего, что Ленин и Сталин ничего общего не имеют! Что сам он опирается лишь на Ленина! На великого Ленина!
Ведь если "СТАЛИН -- ЭТО ЛЕНИН СЕГОДНЯ", то есть если Ленин такой же убийца, как Сталин, тогда Горбачев повисает в воздухе, точно удавленник.
В таком положении чего только не скажешь!
Не ведал Анри Барбюс, как он глубок. Каждый, кто прорвался к власти в России, -- Ленин сегодня. Мир зависит от кровожадности королей. Ничего нового большевики-ленинцы, увы, увы! нам не предложили.
Семен ПЕРЛАМУТРОВ
РАЗГРОМ ВТОРОЙ УДАРНОЙ...
В районе Каспийского моря есть городок Новоузенск. По улицам его гордо вышагивают верблюды, порой забредают и ослы. Тут никогда не было никаких военных. До нас проходил лишь Пугачев со своим полувойском-полусбродом. Но об этом знал только старик грамотей из местных, который каждое утро становился коленями на коврик, воздавая славу Аллаху, и не любил русских. Однажды он высказал еретическую мысль: "Тут Пугач был, ему сделали секир башка, ты пришел, и тебе будет секир башка..." И ведь напророчил, злой старикан: меня достала немецкая мина, командующего второй ударной армии, формировавшейся в Новоузенске, генерала Власова повесили в Москве, в Бутырской тюрьме.
Надо ли было вешать Власова, решал военный суд, и не мне, младшему лейтенанту военного времени, с ним спорить. Перебежчиков мы стреляли и без суда. Однако приговор суда был бы абсолютно справедливым, если бы рядом повесили Иосифа Сталина, который был подлинным могильщиком и Власова, и всех трех наших армий, четверти миллиона человек, введенных в прорыв южнее Тихвина на верную гибель. Я постараюсь убедить в этом всех, кто захочет меня выслушать, не заткнув уши ватой...
О победах у нас писать любят. Созданы тома, библиотеки. Сотни фильмов. О поражениях приказано забыть. Извините, дорогие! Не могу. Я... да при чем тут я!... нас миллионы, разгромленных на полях Белоруссии в 1941-м, под Харьковом и в Синявинских болотах в 42-м... Да что перечислять! Нас миллионы, и все знают, что это не преувеличение. Мы дети разгрома. Мы были взяты в плен или тяжело ранены и не видели своими глазами победы, у нас своя боль. Имеем мы право ее высказать?
Под Москвой шли бои, и нас отправили на фронт в суматохе и спешке, которую легко понять. В Новоузенске мы разгуливали в гражданской одежде, военную форму выдавали по дороге; на одной станции -- брюки, на другой -ватные куртки-стеганки, на третьей -- рукавицы, на последней -эмалированные кружки. Когда доехали до Москвы, мы уже были снаряжены полностью. По дороге в Ленинград (Москву защитили и без нас) роте автоматчиков даже автоматы выдали...
Когда эшелон по разным причинам останавливался, нам было приказано выходить из вагонов и заниматься строевой подготовкой. Солдаты роптали. Не на парад же везут!.. Я сказал своим артиллеристам в ободрение, что на передовой мы им покажем, нужна ли нам строевая подготовка. Я имел в виду, что на передовой мы себя проявим молодцами и без муштры. Так все и поняли. Кроме стукача-замполитрука, у которого были свои задачи...
В тот же день меня вызвали в штабной вагон, где сидели офицеры из СМЕРШа, учинившие мне допрос: почему я готовлю своих солдат к тому, чтобы стрелять в спину своих командиров? Меня спас лишь мой ответ:
-- Дело в том, что я еврей; и у меня один выход -- драться с немцами...
Малую Вишеру, станцию на железной дороге Москва-- Ленинград, взяли с ходу.
Увы, это была последняя точка, где можно было обогреться под крышей.
Углубились в леса, то густые, хвойные, то жиденькие, осиновые. Смысла всей операции я, командир артиллерийского взвода, не понимал, знал только, что мы идем на выручку Ленинграду, который ныне в блокаде... Мои легкие, 45-миллиметровые пушки, знаменитые "сорокапятки", именовались противотанковыми, но пробить лобовую броню танков не могли. Однако мне еще на моих скороспелых курсах старшина-инструктор втолковал, что это вовсе не недостаток. В лобовую броню и дурак попадет. Тебе ж ее подставляют!.. Попади в гусеничные траки, вот это победа! Танк завертится, как собака за собственным хвостом.
Когда у реки Волхов собрали накоротке офицеров, я был еще полон энтузиазма и мальчишеских иллюзий. Командир стрелковой бригады генерал Гаврилов, пожилой, нешумный человек, сказал, что завтра начинаем прорыв, форсируем реку и что об этом знает Москва. И он показал пальцем на небо. Мы поняли, что это сам Верховный главнокомандующий нас ведет... Это воодушевило, ибо веру в Сталина нам привили с детского сада. В знак общего братства командир вынул из кармана пачку папирос "Казбек" и, раскрыв ее, угостил офицеров.
"Казбек" курили лишь полковники и генералы, мы крутили из газет "козьи ножки" с саратовским самосадом, который драл горло. Подышали ароматным дымом "Казбека", как бы приобщились к высоким замыслам, а на самом деле взгрустнули о своей оборвавшейся молодости.
Зима 42-го года была лютой. Под Тихвином доходило до минус пятидесяти трех. Мы распрягли лошадей, отвели их в сторону и стали стаскивать орудия вниз, на лед.
Масло замерзло, и все лязгало, звенело, все колеса скрипели. И всегда-то этот скрип не любил, а в ту минуту, когда решается -- жить или умирать...
Не буду рассказывать о переправах, когда войска идут в лоб огню. Об этом рассказано...
Скажу только, что мы растерялись, когда навстречу нам побежали пехотинцы. У кого лицо окровавлено, у кого рука оторвана, третий ногу волочит, а за ним тянется красный след. Кого посерьезнее ранило, на льду остались... Атака не удалась, поняли. А что в этом случае делать, назад пушки тащить? Первый раз мы в бою...
Тяжелая артиллерия выручила. Село Горелое Городище на противоположном берегу запылало. Сколько раз надо было пылать российским Горелым Городищам, чтоб их так назвали?
Только развернул на крутом немецком берегу орудия, как жахнула мина. Я прыгнул в сторону. Заметил опаленную пожаром дыру. Это был вход в блиндаж. Я влетел туда, и у меня начали волосы на голове шевелиться. Блиндаж был полон немцев. Со света не сразу разглядел, что это все окоченелые трупы. Война только начиналась, и немцы еще прятали своих погибших подальше от чужих глаз. После зимней кампании 1942-го им было уже не до этого. Трупы лежали и сидели, прислоненные к стене. Я крикнул с перепугу:
-- Ма-а! -- Хотел выскочить, но снаружи жахнуло раз и другой. Нет, позже так не пугался, как в этом первом бою.
Отдохнуть не дали. Снова режущий ухо скрип колес, лязг металла на морозе. Тихая, вполголоса, матерщина ездовых. Храп коней, от которых шел пар.
У меня, командира взвода, тоже был конь. Мирная колхозная коняга; она была выращена не в конюшнях верховой езды и потому все наши ухищрения воспринимала безропотно. Кто-то назвал ее Мухой. Так и осталось. Я снял с нее седло, положил на пушку, а сам садился верхом, чтоб мои ноги грелись об ее взопревшее тело. Солдаты завидовали мне, и я время от времени слезал с кобылы и давал возможность погреться другим. Она была нашим единственным спасением, наша коняга. До сих пор помню и ее судьбу, о которой расскажу...
Мы шли, судя по картам, в сторону Новгорода, Пскова, а затем и Финского залива, но до них было еще далеко. По названию освобожденных нами деревень понимал, что мы и зашли далековато: названия стали нерусские -- Удицко, Тигода...
Это нас радовало, конечно, но чаще тревожило. Солдаты спрашивали на перекурах: куда это нас занесло?
И действительно, занесло. Места были зыбкие, леса болотные -- осина на плавунах. Замерзшая лишь сверху почва под нами колебалась. А от бомбовых разрывов -- тем более. Танки провожали взглядами: они шли, покачиваясь на льдистой почве, вот-вот ухнут в бездну. Даже под тяжестью наших орудий мерзлая земля пружинила, как цирковая сетка.
-- Цирк, -- говаривали солдаты, крутя свои "козьи ножки". -- Развезет, будет нам форменный цирк...
Рыли не блиндажи, а "лисьи норы", углубления на двух-трех человек. Глубже и больше рыть было невозможно. Метр прокопаешь, и уже все мокрое. Замерзший песок пахнет застоялой водой, болотом. Лежишь в "лисьей норе", оттает чуть песок, упадет комок на плечо или за ворот, чувствуешь затхлую сырость. Песок не белый, речной, а ржавый, тухловатый. Неживая местность. Гниль.
Как-то проходили торфоразработки. Видели кирпичики торфа, уложенные штабелями. Котлованы, полузабитые снегом, которые позднее пригодились: похоронные команды стаскивали в них убитых...
-- Прошли огонь, воду и медные трубы. Осталось лето... -- невесело шутили офицеры. Все понимали: летом уйдем под воду. "Хоть бы смерть, да на сухом", -- писал один жизнерадостный поэт. Нам даже это не грозило. На сухом... Всех затянет, если не выведут из гиблых мест. Булькнем, и конец.
Надеялись, не бросят нас в беде. Выведут...
Гораздо больше, и постоянно, тревожило другое. Осветительные ракеты, которые повисали над нами, прилетали то слева, то справа. Мины свистят то с одной стороны, то с другой. Вскоре поняли, как тут не понять, что идем в узком коридоре, шириной километров шесть -- двенадцать, от силы. А прорвались, дай Бог, километров на сто шестьдесят. На картах наш прорыв, наверное, вроде клинка. Или, вернее, изогнутой кавалерийской шашки. Нас отрезать от своих войск -- плевое дело. Солдаты были убеждены, что наша вторая "непромокаемая" находится в окружении. Так думали даже ранее, чем это случилось...
Как тут не понять, если продовольствие не подвозили неделями. Суп-пюре и сухари кончились давно. Солдаты варили кору деревьев, ели падаль. У многих начался кровавый понос. А кто и опух с голодухи. Через полтора месяца все вытянулись. Щеки у всех запалые, серые. Голодный ложишься спать, да не в тепле. Снег разгребешь, чтоб помягче, веток набросаешь, чтоб теплее было, и валишься без сил. Сладость дремоты охватывает, а ты уже вскакиваешь. Ноги окоченели, руки морозом скрючило. Каждые пять-- десять минут вскакиваешь. Мороз не шутит. Крыша, теплая изба -- несбыточная мечта. Наверное, только русский мужик может так воевать: спать в снегу и, мечтая о черных сухарях, идти врукопашную.
Врукопашную приходилось ходить даже моим расчетам. Подбили первый танк, он закрутился на одном месте, теряя гусеницу, а за ним пехота как на ладони. Успели два раза выстрелить осколочным, а тех, кто уцелел, добивали штыками, ножами, душили голыми руками. Откуда силы брались.
А сил было все меньше. Похоже, немцы разрезали наш коридор где хотели и когда хотели: не подвозили даже сухарей...
Саратовские ребята у нас были, так мы их называли. Не то из шпаны городской, не то саратовские все такие бойкие. Стоило нашей кухне пропасть, как саратовские уходили на охоту, перехватывая любую чужую кухню. Даже если сухари к пехоте потащат. "Дак к им все равно не дотащить, -- говорил такой охотник. -- Убьют по дороге..." Разживутся едой и голосят на радостях свои нецензурные страдания: "Ах ты, ворон, черна галка, тебя е..., а мне жалко".
Приходилось и за пистолет хвататься, чтобы унять саратовских, которые, наверное, были вовсе не хуже других, да только тогда я зубами скрипел: "Ух, эти саратовские!.."
Особенно когда стряслась беда. Лошадь мою ранило. Верную Муху, отогревавшую нас своими теплыми боками. Осколок пробил ей шею. Она умирала стоя. Покачиваясь на своих костлявых, кровоточивших от ссадин ногах. А убивать лошадей запрещалось строжайше. Лошадь в артиллерии -- тягловая сила. Убьешь -- расстреляют. Вокруг Мухи стояли голодные солдаты и ждали, когда она упадет. Она не падала. Время от времени кто-либо из солдат бросал в мою сторону нетерпеливый взгляд. Я смотрел на них твердо, без ободрения. А они поглядывали в мою сторону все чаще. И уж не вопросительно, а зло. Я помнил судьбу лейтенанта из соседнего дивизиона, который пожалел раненого коня, прикончил его выстрелом из пистолета "ТТ". Нет, идти под трибунал мне не хотелось... Я молчал. Раздосадованные, терявшие терпение солдаты ждали три дня. Муха косилась на них болезненно-острым, почти человеческим глазом. Вздыхала шумно, тощий круп ее время от времени вздрагивал. Она не хотела умирать. Что-то, наверное, было в ней от народа, среди которого она жила. Терпение и покорность судьбе... Я до сих пор словно воочию вижу эту сцену. Ездовой, один из саратовских ребят, не выдержал и, зная, что его могут расстрелять, взял колун и, размахнувшись, ударил Муху между ушей. Повела ушами и стоит по-прежнему. Я крикнул протестующе. Но, видно, не очень уверенно. Двое солдат, стоявшие сбоку, толкнули Муху, и она упала. Я не видел, как ее полосовали. Она еще жила, а ее полосовали, распороли ей брюхо, забирая почки, селезенку, всю "требуху": доложат командиру дивизиона, он заберет все, чтоб разделить поровну по батареям и взводам. Весь взвод протопал мимо меня, а я делал вид, что не вижу. Муха была мне дорога, а ребята?..
А тут еще обстрел начался. Войск в "могильном коридоре" густо. Вторая армия в голове. А за нами еще две, 52-я и 59-я. Четверть миллиона, затолкнутые в кишку. Куда ни упади мина или снаряд, пяти -- десяти человек нет... А в тот день тяжелая мина ударилась взрывателем о сук. У мин чуткий взрыватель. Коснется ветки -- и рванет взрыв сверху, это самое опасное. Так тогда и было. Наводчик у нас был, саратовский, правда; у него под глазом был постоянный синяк. От прицела он не отрывался даже когда пушчонка после выстрела вздрагивала, как живая. Привыкли мы все к его спокойной хрипотце: "Откат нормальный!" Кругом взрывы, осколки звенят по орудийному щитку, а он после выстрела как ни в чем не бывало: "Откат нормальный".