19216.fb2
Мы устроим побег!
Нужна карта.
Нам бы только добраться до Секейкочарда[5]! Ведь Кочард, как общеизвестно, это же перевалочный пункт, место так называемой пересадки, короче, узловая станция. Стоит нам только туда попасть — и ищи ветра в поле.
Мы устроим отсюда побег!
Долой эти нечеловеческие — или, точнее, нестраусиные, хотя это не звучит, — условия!
Долой рабство! Нас ожидает Африка!
Отчаливаем, аллегро!
Этими словами — аллегро, аллегро! — обычно подбадривает носящихся по выгону страусов Восьмиклинка, щукоглавый охранник, от которого вечно разит самогоном из горечавки. Я понятия не имею, что он хочет этим сказать. А вчера Очкарик еще добавил:
— Аллегро ма нон тропо.
— Что значит «нон тропо»? — спросил Восьмиклинка. На пороге своей караулки они как раз уплетали служебный ужин. Конкретно, ели мамалыгу, которую сами они называют малай.
Михай Дубина, сняв башмак, обнюхивал свою ногу.
— Ма нон тропо, — встрял тут Пузан, — значит: не слишком шустро.
— А вот у меня был кот, — задумчиво произнес Восьмиклинка, уписывая служебную мамалыгу, — ну такой шустрик!
— Ну и что с ним стало? — осторожно спросил Очкарик.
— Я его на гуляш пустил.
— И как, вкусно было?
— Да так себе, — закончил делиться воспоминаниями Восьмиклинка и продолжил жевать малай.
Когда они приближаются к храму или к распятию у дороги, то осеняют себя крестным знамением, а в корчме смиренно раскланиваются с богомольцами и паломниками. В свое время один пилигрим по имени Барнабаш долго допытывался у местных, куда подевалась чудотворная статуя Девы Марии, а потом удалился в лес, и только его и видели.
Обретаются углежоги на самых дальних лесных полянах. Дальше них жили только медведи, но это когда-то, потому что позднее медведей всех аннексировали.
Ввалившись в корчму, они прямо в тулупах усаживаются за столы и за стойку; глаза черные, так и блестят под широкополыми шляпами, зубы белые, сверкающие в густой бороде. Не глотая, стакан за стаканом опрокидывают они в себя палинку. В гостях выпивают все компоты из бабушкиных кладовок и ковыряют в зубах охотничьими кинжалами. На концертах хлопают в паузах между частями симфонии, а в корчме вместо ножей и вилок пользуются топорами, заказывая еду громогласным криком и стуча по столам кулаками. Чарки, пинты, шкалики, кварты и штофы так и летают в стенах «Плачущей обезьяны» и «Святой жабы».
Громадные свои посохи углежоги держат всегда под рукой. А на улице, за порогом корчмы, их дожидаются неподкупные белые псы.
Любимое блюдо у них — фаршированная кобыла. А также спагетти а-ля карбонара. Им они и питаются день-деньской, потому что они — углежоги. А еще едят хэм энд эггс — бекон и яйца. Такова пища углежогов, а проще сказать — карбонариев.
Грозный батюшка! — словно в опере, мысленно обращаюсь я иногда к своему отцу. — Выслушай дочь свою, взывающую к тебе! — Но он мне не отвечает. Отца своего, как и мать, я не знаю, никогда их не видела и представить себе не могу, что сталось с ними, после того как однажды они вдруг пропали с фермы. Порой мне кажется, что в один прекрасный день они все же вернутся. Но если задуматься над тем, что пишут в газетах, то, право же, я не знаю, на что надеяться. Ведь в любой момент, как это положено в модных романах, может, к примеру, выясниться, что отец был агентом гэбэ.
У меня появился друг-человек. Это Петике, внук аптекаря с Монастырской улицы; которого так и зовут — Пети Аптекарь. Это он заметил, когда дикие гуси двинулись в путь: «Ну вот и гусиное сердце повернулось к югу». Мне кажется, он влюблен в меня. Обычно он собирает лесные травы для своей бабушки. Он примерно одного со мной возраста, лет пяти-шести; что ни день появляется он у фермы, торчит у забора и откровенно любуется мной. И стоит мне только переместиться, как он, по ту сторону, следует за мной по пятам, угощает медовым печеньем, халвой и всякими прочими лакомствами.
— Спасибо тебе за печешки, Петике, — говорю я ему. — За печешки, за семки, орешки. За то, что не забываешь меня. За все.
— Научи меня вашему языку, — пристает он ко мне. Уж не знаю, зачем ему страусиный язык, если мы можем общаться на суперлимбе, хорошо понимая друг друга.
— Но мне все же хочется общаться с тобой на твоем языке, — улыбнулся он мне загадочно-человеческой улыбкой.
Как все-таки непривычно выглядят лица людей.
Но это, видимо, оттого что у них нет клювов.
Что касается языков, которыми пользуются обитатели леса, то я понимаю далеко не все. К примеру, сегодня ни свет ни заря из-под лиственницы, что растет на поляне, послышался то ли вопль, то ли плач, быстрый, словно ручей после снеготая, и настолько трогательный, что я чуть не расплакалась. Но чьи это были жалобы, я так и не поняла.
Обновили рекламный щит рядом с бывшим монастырским храмом, в котором сейчас расположен бордель с магазином часов, возглавляемый пресловутой барышней Ай-да-Мари. Как выяснилось, щит принадлежит фирме стройматериалов «Боа-Констриктор» (или, может быть, Бау-Конструк-тор?). На щите теперь можно прочесть начертанную большими карминово-красными буквами надпись:
— Ну народ, и зачем им понадобилось исправлять этот «ебень»? — задумчиво произнес Пузан, отирая пивную пену с усов.
Вчера вечером вместе с охранниками смотрела по видео фильм ужасов, который Усатый взял где-то напрокат. Все вертухаи были в восторге. Фильм под названием «Возвращение живых мертвецов» я смотрела через окно караульного помещения.
С экрана скалились какие-то одичавшие, с отсутствующими глазами и шаркающей походкой, люди. Это были зомби, то есть ходячие мертвецы.
Когда-то все эти зомби были люди как люди, пока не померли, как та барышня-машинистка со спиртзавода. А когда они померли, душа человеческая из них вышла вон. Но хотя она их покинула, эти люди померли почему-то не до конца. Положение это им явно не нравилось, они безобразничали, крушили все что ни попадя, потому что жить без души было плохо.
Все было бы хорошо, однако из разговора после просмотра фильма, среди прочего, выяснилось, что Создатель (или по-старому Иегова) не даровал нам, животным, душу. Поэтому возникает вопрос: достаточно ли кому-то лишиться души, чтобы сразу стать зомби, и почему в таком случае мы, животные, не являемся изначально зомби, или для этого, кроме бездушия, нужно еще кое-что? Или, может быть, для того чтобы превратиться в зомби, надо сперва иметь душу, а потом потерять ее?
Об этом необыкновенном случае услышал в городе Лаца Зашибленный.
Дело было в мясной лавке на площади Сечени, что напротив кофейни.
Какая-то старушенция так доняла тамошнего мясника, так к нему придиралась, так ей не нравилось все подряд, то и се, пятое и десятое, то одно ее не устраивало, то другой кусок мяса был слишком жилистым или костистым — словом, так допекла бедного мясника, что у него задрожали руки, и когда он своей секирой рубил говядину, то от нервов случайно отхватил себе кончик мизинца, который упал на бумагу, где лежали отобранные уже для старухи куски.
Старая грымза и тут сделала ему замечание.
А мясник был уже в такой ярости, в таком помрачении разума, что в сердцах отхватил себе кисть левой руки, всю как есть, подчистую, и швырнул ее вслед за мизинцем.
Но старуха не унималась. Интересно, отчего люди так сатанеют при запахе мяса?
Продавец пришел в еще большую ярость, еще больше рассвирепел и в беспамятстве оттяпал себе и правую кисть, крича при этом: «Вот! пожалуйста! Забирайте! Кушайте на здоровье!»
Старушенция же, воспользовавшись переполохом, расплатилась у кассы, подхватила пакет, шмыгнула из лавки и, стуча зубными протезами и подошвами шлепанцев, растворилась в рыночной толчее.
Вот такая история. Поучительная и волнующая, но чего-то мне в ней не хватало, чего-то я недопоняла, и это меня тревожило, я никак не могла поверить, что все так и было, но поскольку никто ничего не сказал, то я тоже молчала.
А вообще, из чего состоит душа?
По словам Очкарика, люди на своих картинах всегда изображают душу в виде птицы.
Получается, что душа — это птица? Такая, как мы?
Не следует забывать, что мы, страусы, самые крупные птицы на свете. Так может быть, и душа у нас самая что ни на есть большая? Почему бы и нет?