19216.fb2
Есть во всем этом что-то, ну как бы сказать, какое-то разухабистое беспутство. Несколько раз они задорно выкрикивают:
Даже тетка Лула, страусиная ведьма, и та пускается в пляс, вихляет бедрами и напропалую кокетничает и флиртует.
Сотрясая небо воплями, они что-то нашептывают партнершам, и, хотя те яростно протестуют, глаза их сияют так, что того и гляди заискрят. Но вот опускается ночь, и воздух густеет настолько, что шипит и становится осязаемым. Сатиры обмениваются многозначительными взглядами, кивают, встречая в глазах или жесте другого вопрос, и вскоре, как по команде, начинают сворачивать свой бивак, подбирают свирели, арфы, лютни, или как они там называются, и, кто коротко, кто многословно простившись с нами, с поникшими головами исчезают в лесу.
Они уже далеко, но мы еще слышим их голоса:
После вчерашней оргии случайно подслушала разговор наивной мамаши-косули с совой Нуар.
— И как это страусы не боятся оставлять своих дочерей с сатирами?
— А чего им бояться-то? — округлила глаза сова.
— Ну мало ли… вдруг они злоупотребят положением… тем, что девочки тоже подвыпили…
— Да ну? — удивилась сова. — Злоупотребят положением? А как вы себе это представляете?
— Ну что эти сатиры… пожалуй, могли бы…
— Что бы они могли?
— …сделать с девушками что-нибудь неприличное, — выдавила из себя, наконец, косуля и покраснела.
— Уху! — крикнула сова по-совиному. — Эти старые пни? Эти сделали бы… в свое время. Да только теперь самому молодому из них не меньше двух с половиной тысяч лет!
Нынче утром у соляной шахты появились три мертвых гонведа. В своих ментиках со шнурками, двое — сжимая ремни винтовок, третий — держась за рукоять клинка, они стояли, привалившись ко входу, под лучами солнца, похожие на игрушечных часовых у башни, которых я видела в одной иллюстрированной книжке Очкарика.
Мигая синими и красными огнями и завывая сиреной, вскоре подкатил милицейский автомобиль. Остановившись в ста метрах от мертвых гусаров, менты по громкоговорителю приказали им сдаться и бросить оружие. Но гусары желтушечно улыбались, щурясь на солнцепеке.
— Вам каюк! За ношение оружия и неподчинение власти! Руки вверх! Сопротивление бесполезно! — все утро орал мегафон. А я, постояв немного, поспешила к своим, потому что на ферме случилось невероятное: вылупились птенцы.
Ну вот и вылупились у нас птенцы. Пушистые очаровательные крошки, забавно разевающие клювики, почти все — здоровенькие крепыши. Уже в первый день они вовсю носились по ферме.
Есть, правда, среди них один маленький хилый цыпленочек, прямо-таки пигмей по сравнению с остальными. И ножки совсем коротенькие — так что неудивительно, что он даже ходить не может, не то что бегать.
— Что значит — вселенная? — спросила я у Нуар. — Из чего она зародилась и для чего?
— Изначально вселенная — это речь, так называемый нарратив, то есть повествование, которое постоянно ведет один бог. Стало быть, если угодно, вселенная родилась из логоса, божьего слова, причем такого густого, насыщенного, что в нем ложка стояла. Мы это называем материей.
— А он и про нас рассказывает? Прямо вот в эту минуту?
— Да, и про нас с тобой.
— Тогда все довольно просто. Но почему ты сказала, что «изначально»?
— Потому что таким был только первичный универсум. А потом всякие падшие ангелы и прочие подозрительные создания стали пытаться изменить отдельные части исходного текста, пересказывать его на свой лад и даже переводить, и прятаться в этих мирах от Создателя. Все эти рассказы также отвердевали и становилось материей. Так возникли другие миры, так называемые традуктивные мироздания, или миры-аналоги. Ну это как если бы ты взяла уравнение и привела бы его к другому виду. Но перевод не может быть совершенным, и часто случается, что то, что в оригинале было, скажем, крокодилом, в переводе становится швейной машинкой. Сама понимаешь, как могут сказаться на этом вторичном генезисе трудности перевода, всякие ляпы, недопонимание, ложные друзья переводчиков…
— Значит мир — это просто занятный рассказ?
— Можно и так сказать…
— А мы с тобой существуем в оригинале?
— То есть в праязыке, в изначальном творении? Как раз этого никто и не знает, потому что, состряпав копию, все дилетанты божатся, что это оригинал. К тому же на свет появляются и вторичные переводы, выполненные не с оригинала.
— То есть мы даже не знаем, кто и когда…
— А кроме того, есть еще тиражированные миры…
— …и, главное, для чего…
— …и поэтические вселенные…
— А на каком языке говорил этот первобог?
— Этого я не знаю.
— А что, если он случайно или сознательно заговорит задом наперед?
— Это как вы иногда? Шоня, Шоня, лим кожурд…
— К примеру. Или как Капитан читает.
— Ну, это так же невероятно, как летать задом наперед… Я полагаю, что ежели Демиург повел бы рассказ о творении в обратном порядке, то время повернулось бы вспять.
— И тогда последнее слово, которым он перечеркнет творение, то есть поставит на всем этом точку, будет звучать: тевс тедуб ад?
— Тевс тедуб ад… да, бывает, что так говорят вместо «да будет тьма»…
Если кому-то уроки пения и пошли на пользу, так это Пики. Она заучила несколько шлягеров и теперь не только интересуется на своем курином английском, у кого сколько есть сестер, но, заметив Максико, бросает на него голодные женские взгляды и слащавым своим голоском поет: Oh, my baby, oh my only love…
А Глыба, который решил довести нас всех до семантического беспамятства, сегодня хотел стереть из нашей памяти слово «Африка». Но я запротестовала.
— Извини, Глыба, но убрал бы ты лучше отсюда свои помои! — сказала я.
— Что, вот это?.. Как ты сказала? — выпучил он на меня свои ошарашенные буркалы. — Энто самое?
— Вот именно, «энто» самое, напоминающее мне взбитые сопли со сливками. Мы это есть не будем.
Меня поддержала небольшая группа моих сторонников. И разъяренный Глыба вынужден был бежать, забыв даже свой глоссарий и клетчатую тетрадку с конспектами уроков. Открыв ее, я увидела начертанные большими корявыми буквами следующие слова:
Недавно, недели две назад, я снова услышала на рассвете, где-то на ветках лиственницы, захлебывающийся, пресекающийся, исполненный то боли, то отчаяния, то преданности и самоотверженности, рвущийся из глубин души голос.
На ветках явно никого не было — во всяком случае никого одушевленного. «Плёпл, плёпл, плёпл» — этими словами начиналась песня, переходившая затем в бурную, беспорядочную, жалобную, заходящуюся тоской арию.
— Интересно, какому существу может принадлежать этот голос? — поинтересовалась я у Петике Аптекаря, гениального знатока языков, постаравшись как можно ближе к реальности передать ему то, что слышала из-под лиственницы.