169911.fb2
У Татьяны на некоторое время появилась работа, и она засела за шитье и на рынке поторговала. Петр все еще ходил на завод и, хотя часто приходил хмурым, зарплату все же приносил до нового года и в январе тоже принес.
Первое испытание
Получилось так, что Татьяна Куликова, дочь потомственных земледельцев, после школы выбрала для себя машиностроительный институт, а за ним и заводской труд, и городской образ жизни. Мать Надежда Савельевна была против выбора дочери, но настойчивость Тани и поддержка отца заставили и мать смириться. А когда Таня стала работать инженером-конструктором на большом заводе, а затем хорошо решилась ее женская судьба. Надежда Савельевна согласилась с тем, что у дочери жизнь сложилась счастливо, и сердце ее успокоилось.
И действительно, у Тани все превосходно складывалось: хорошая работа с достаточным заработком, у мужа тоже работа привлекательная и заработок большой, хорошая квартира получена бесплатно, дети здоровы и жизнерадостные, и сами здоровы и веселы, словом, во всем жить было интересно. Дом, в котором жили Золотаревы, строился заводом, их завод вообще много строил жилья для рабочих, инженеров и их детей. Новоселья справлялись каждый год, как по заказу, люди вселялись в квартиры, не думая, сколько это им будет стоить — бесплатно, и квартплата была почти незаметная и вносилась как бы мимоходом. Жизнь шла, как тихая светлая река, так что не думалось о том, что может быть по-иному.
Их, Золотаревых, Петра Агеевича, его жену и трехлетнюю дочь Катю, переселили в трехкомнатную квартиру из семейного общежития. В тот раз из общежития переезжало много молодых семей, целой колонной машин и за заводской счет. Вот было радости! А радость, если она большая, помнится всю жизнь, а когда она еще и общая и достается многим людям, а в те годы она, общая радость, была привычным образом жизни, такая радость была от души, от общей судьбы и от общего счастья. Эта радость была открытая, потому что была общая, не то, что нынешняя, краденная, которую надо скрывать от других, оценивать ее в долларах и прятаться с нею по ночам за железной дверью.
Теперь, когда насильственные реформы круто изменили жизнь от социализма к капитализму, Золотаревы, вспоминая прошлое, дореформенное время, удивлялись, что не умели ценить все хорошее, оттого, видно, что все было тогда естественным, все ладилось в жизни всех людей, жизнь была такой, какой должна была быть вообще. Работа на заводе стала для них главным делом, непреложным правилом и условием жизни. А почет в этой жизни признавался только трудовой, и славу получал только мастер, это был закон жизни.
Другая святая обязанность — иметь детей и вырастить их себе на смену — не вставала какой-то проблемой. Заботу о детях вместе с родителями разделяло общество: под опекой воспитателей, учителей, медработников — ясли, детсад, школа, пионерский лагерь, семейный профилакторий — все без хлопот, без мысли о деньгах.
Сын Саша родился в новом доме, отец внес его в квартиру с каким-то волнующим, радостным торжеством. Супруги мечтали о детях во множественном числе, так как жили при физическом и моральном здоровье, и дети только дополняли счастье жизни. Да и как-то более ярко окрашивалось великое родительское и человеческое предназначение, над которым, однако, не задумывались и не искали ему объяснения. В этом смысле жизнь их шла простым, естественным порядком, а общественный образ жизни создавал им условия для исполнения самых наизначительнейших человеческих обязанностей.
Саша только что начал ходить в школу, как над его судьбой грянули капиталистические реформы, и первое, что они сделали — наложили запрет на его желание иметь младшего братика. Это желание они убили у родителей. Золотаревы, не сговариваясь, в полном единодушии вдруг перестали мечтать и говорить о рождении детей. Убить в людях мечту и желание рожать детей, — наверное, самая бесчеловечная бесчеловечность, которую принесли реформы российской капитализации на самое большое в мире предполярное поле.
И еще, свержение советского общества растоптало и растерло в пыль все то великое, достойное и высоко нравственное, чего достиг человек в борении сам с собою — желание и стремление одарить другого добром и радостью. Зато буржуазная реформация поставила перед бывшим советским человеком иную проблему жизни: в условиях, когда тебя забросило общество и отторгло государство, научиться самому вертеться, что по существу означает за счет других нажить себе материальное благополучие. В этом случае надо стать совершенно иным, чем был в советское время, совершенно новым человеком, сподобившимся для другого мира.
Но ни Татьяна, ни Петр не умели вертеться в корыстных целях за счет других, для них это означало поступать вопреки своей совести. Врожденная ли, воспитанная ли совесть их не позволяла им строить свою жизнь, создавать свое благополучие, тем более накапливать личное богатство за счет других. Их натуры были настроены на то, чтобы жить только своим, только честным трудом, а не чужим и нечестным трудом.
Но людское благополучие, построенное на трудовом равенстве, которое, оказывается, не все одинаково понимали, порушено. А богатство, созданное всем народом, расхвачено дюжими нечистыми, воровскими руками, которые заодно с народным добром прихватили и право Татьяны и Петра на свободный и радостный труд. И Золотаревы скоро вкусили радость от рыночной свободы на продажу своих рабочих рук, а по существу на продажу самих себя в рабство.
Не зря говорится: пришла одна беда — открывай ворота. У Петра произошло проще, чем у Татьяны. Неоплачиваемым отпуском его не дразнили, до конца января нового года кое-как дотянули производство в цехе, где он работал, а с февраля цех прихлопнули, а рабочих сократили, и заводу больше не потребовался ни лучший слесарь, ни токарь, ни фрезеровщик, да и как он потребуется, если рабочих трех цехов единым махом выставили за ворота завода.
Вышел Петр Агеевич за проходную, потерянно оглянулся и понял то, что он на улице никому не нужен, что нынче здесь люди идут мимо друг друга, ничего не замечая, и никому нет дела до других, если не покричать о помощи. Но ежели все такие, как он, закричат о помощи, то город содрогнется, такого содрогания все боятся, а потому все идут молча мимо друг друга.
Почти неделю Петр Агеевич еще ходил на завод, заглядывал с тайной надеждой и в заводоуправление, где вдруг все работники натянули на свое лицо, будто серые маски слепоты и безразличия и, казалось, не замечали даже друг друга. А руку знатному слесарю, с которым раньше здоровались с показным почтением, теперь лишь холодно подавали, не заглядывая в глаза, очевидно, чтобы не видеть немого вопроса.
Ходил Петр и по территории завода, еще с въевшейся привычкой хозяина, но уже и чужаком ходил, заглядывал в работающие цеха к знакомым товарищам, но и товарищи будто изменились — так равнодушно и холодно сочувствовали и молча показывали на пустующие бывшие рабочие места. Петр пояснял, что не пришел проситься на живое место, и уходил с подавленным чувством и с тяжелой мыслью, что с закрытием и опустошением цехов закрываются и глохнут души рабочих. Он прислушался к себе: нет, его душа не закрылась и не заглохла, но протянуть руку другому не с чем. Заходил он и в свой пустой и ставший гулким от тишины и безлюдья цех, но лучше бы и не заходил — так больно отозвалось на все его сердце, приросшее к цеху.
На следующей неделе он опять зашел в свой цех и вновь никого не встретил, постоял на бывшем своем рабочем месте, подержал заводской метчик, сунул его в карман, да так и унес его с собой. На третий раз прихода в цех повторилось то же самое, только унес из цеха рашпиль. В очередной приход в цех под руку попался гаечный ключ. Он повертел его, поразглядывал, словно видел первый раз, но вдруг, точно обжегся, бросил ключ на пол, почувствовав внезапный страх и жгучий стыд, от которых как-то затемненно повело голову:
Да что ж это я взялся растаскивать заводское имущество — сказал он себе и с чувством стыда оглянулся — никого. Он поднял ключ и бережно положил его в шкафчик, где и другие инструменты переложил по порядку. Потом, вздохнув, пошел из цеха. В этот момент он понял, что так он уходит с завода навсегда.
У двери остановился, но оглядываться не стал, вздел руки над головой, с силой ударил кулаками по стене и с чувством страшной безысходности прижался лбом к стене, боясь оторваться от холодных кирпичей, чтобы не трахнуть головой по каменной тверди.
Так он стоял несколько минут с помрачением в голове, пока не почувствовал, как что-то теплое поползло по правой руке от кулака к локтю. Он поднял голову, посмотрел на руку: от разбитой кисти по вскинутой руке тянулась струйка крови. Петр горько улыбнулся, платочком замотал руку и шагнул из цеха с тяжелым предчувствием, что вернется сюда не скоро, если вернется вообще, а в ближайшем будущем перед ним замаячили неведомые испытания.
День стоял хмурый, облака плотно закрывали небо, февраль, казалось, крепко уперся против весны. Во дворе завода смело и весело играли порывы еще холодного ветерка. За проходной Петр пошел по знакомой, но уже чужой аллее тополей и каштанов и подумал о том, что эта красивая аллея, всегда звавшая к труду и товариществу, вдруг стала чужой и неприветливой, даже ненужной — кто по ней еще будет ходить, а если будет ходить, то с каким чувством? Петр дошел до знакомой скамейки и пожалел, что на ней сейчас не сидел Полехин Мартын Григорьевич, который умел разгонять с людских душ тяжкий гнет, и присел сам, желая обдумать, что с ним сегодня произошло. Отдавшись какому-то забытью, Петр просидел больше часа, даже не замечая, кто за это время прошел мимо него.
По аллее с какой-то незимней робостью прошелся мягкий ветер, и вдруг подумалось, что февраль вообще-то своим коротким плечом сдвинул зимнее стояние с его морозами и снежными настами и повел солнце к вершине, разголубил небо. Снег вокруг заметно отлег, помягчел, но по обочинам и в садах еще лежал в нетронутой белизне.
Петр каким-то природным чутьем почувствовал слабое дыхание весны, еще далекой, еще только подававшей первый сигнал, похожий на детское дыхание. По этому едва ощущаемому сигналу весны Петр набрал полную грудь воздуху, почувствовал, как внутри у него размягчилось, с сердца спала тяжесть, и он поднялся, будто освобожденный, и направился к троллейбусной остановке.
Но в троллейбусе все же он ехал в таком состоянии, что будто не замечал людей, и домой пришел с серым лицом: его терзала совесть перед женой, перед детьми. В глазах у него застыло отражение безысходности. Татьяна уже с беглого взгляда поняла душевное состояние мужа, и сердце ее упало. Чтобы не заплакать от бессилия, она прикусила губу и присела на диван. Страх увольнения и безработицы Петра висел над ними много дней, они ложились и просыпались с ним, и все же удар оказался слишком болезненным. Но как она могла подбодрить мужа, чем поддержать человека, который всегда был сильнее ее? И только сказала ему:
— Ты всегда, Петя, был сильным человеком, я уверовала в силу твоего духа. И дети в этом смысле гордятся тобою, они верят, что ты сильнее всяких невзгод жизни.
Впервые в их жизни он посмотрел на нее без благодарной любви, безучастно, с какой-то незнакомой ей горестной отчужденностью. Никогда такого у него не было. Этим он напугал Татьяну, он видел это, но справиться с собою не мог. Он прошелся по комнате в молчании, опустив голову. Жена, готовая в порыве жалости и любви вскочить к нему, внимательно следила за ним. Он это понимал, но не в силах был совладать со своим потрясенным духом. Потом все же какая-то сила в нем и освободила от душевного гнета. Он тяжело вздохнул, остановился подле комода, где на кружевной скатерти стояли их портреты, когда-то красовавшиеся на заводской Доске почета, с досадой долго смотрел на карточки, затем с иронической гримасой сморщил лицо, положил на комод свои рабочие руки, никогда не знавшие усталости и бездеятельности, склонил на них голову перед карточками, как перед надмогильными фотокарточками, и саркастическим тоном сказал:
— Что, брат Петр Агеевич, дореформировался, додемократился, доигрался в партийную независимость и индивидуальную самостоятельность, что некуда и голову приклонить?
Горьким укором самому себе прозвучали эти слова, но одновременно Петр почувствовал, что эти слова его, словно исповедальные, были словами облегчения и отрешения от прошлых ошибок индивидуализма, словами освобождения от горькой тяжести ощущения обреченности, словами возвращения былой силы духа и преодоления немощности воли.
Но Татьяна не поняла невиданной особенности этой минуты для Петра, или, будучи, сама в отчаянии, не уловила произошедшего перелома в его мышлении, а может, той нравственной победы, которая подняла на взлет его духовные силы. Она вскочила и выбежала в ванную и там дала волю слезам. Она не могла сдержать себя: очень уж крепко защемило сердце при виде небывалого отчаяния любимого человека, единственной опоры в ее жизни. Хотя прекрасно понимала, что не так должна была вести себя в момент, когда муж не справился со своей минутной слабостью и поддался отчаянию. Но нервы не подчинились ей.
Петр тотчас опомнился, взял себя в руки и позвал жену:
— Ладно уж, прости, пожалуйста, — трудно было совладать со слабостью, — выходи, чего будем волосы рвать.
Татьяна тщательно полотенцем вытерла перед зеркалом слезы, растерла до румянца исхудавшие щеки и вышла к мужу с виноватой улыбкой, глаза ее блестели любовной преданностью и приветливостью, обняла мужа за шею и стала целовать его в губы и щеки, говоря:
— Прости мне мою женскую слабость… Не надо нам так… ради детей, ради любви нашей нельзя нам позволять, чтобы так подло убили нашу любовь. Ведь она у нас красивая, любовь наша… Теперь только любовь и может вывести нас из жизненного тупика.
Петр ответил жене тоже поцелуями, и их сердца любовно отозвались друг другу, и жизнь как бы вновь вернулась к ним в ярком цвете. Они сели на кухне, и Татьяна спокойно заговорила:
— Ничего, Петенька, может все образуется, — она положила свои руки на его плечи и посмотрела ему в глаза с выражением любви и надежды, что именно все и образуется по ее повелению.
— Образуется! — иронически воскликнул Петр, но улыбнулся уже без горького выражения и более решительно повторил: — Образуется, когда сделаем вторую революцию против капиталистов и вернем все свое назад, и Советскую власть тоже вернем.
Она тихо сняла руки с его плеч, как бы поняв, что в его решительности ее руки не должны его сдерживать. Но все же слова мужа прозвучали для нее неожиданно по-новому. Она вспомнила о былой позиции мужа и подумала: Что же ты Петенька, молчаливо и согласно сдал все, что принесли и дали нам социалистическая революция и Советская власть? Но она всего этого не сказала, полагая, что Петр и сам уже хватился, и лишь ответила ему:
— Для революции, Петенька, нужен революционный класс, где он сейчас — я лично не знаю, и ты не знаешь — рабочий?… Безучастность, равнодушие, пассивность, безразличие рабочих к тому, что делают с рабочим человеком да и с целым классом… Нет, Петенька, далеки мы от революции. А может, их время прошло, революций-то?… Даже солидарность рабочих сгинула… Да что говорить, разве ты не видишь, как каждый приспосабливается, так, может, и нам так надо, — и она поцеловала в щеку, как украла.
Только бы и развернуться начавшемуся разговору о том, как начать приспосабливаться, но пришли дети, и разговор переключился на другое, однако беречь детей от жизненных потрясений становилось все сложнее. В семье было заведено так, что дети рассказывали родителям о своих делах в школе и никогда от этого не уклонялись. Родители со своей стороны следили, чтобы в рассказах детей не было фальши. Впрочем, грешить успевающим школьникам, да еще отличникам и незачем было. На этот раз Катя, как бы, между прочим, без настроения сказала:
— Завтра Ангелина грозится задать классное сочинение.
— Ну, и что? Не первый раз вам писать сочинения в классе, — пыталась подбодрить мать. — А на какую тему — сказала?
— Сказала: что для каждого Родина. Она хочет подтренировать нас перед экзаменами, — опять недовольно сказала Катя.
— Почему ты недовольна? — недоумевала мать. — Правильно Ангелина Селиверстовна решает вам помочь.
— Я не ее помощью недовольна, а на экзамене сочинение на тему о Родине я не возьму.
— Это почему же? — с пристрастием спросил отец.
— А про какую Родину я буду писать? Про ту, что десять лет назад была, или про сегодняшнюю?
Родители сумели скрыть свое замешательство, на несколько секунд. Помолчали, потом Петр Агеевич сказал:
— Ты про ту, какая есть. Помни, что Родина у каждого человека есть и должна быть, вот и пиши о том, какая есть и какая должна быть, а сравнивать нынче есть с чем, если говорить честно, а не так, как талдычат демократы, — с мягкостью в голосе посоветовал отец.
Катя подумала и сказала: