169911.fb2
— Я не обижаюсь на тебя, Петр Агеевич, все было правильно сказано. Пока я подавала тебе мешки, я еще раз быстро все переварила в своей голове, и в заключение выскажу мысль от многих людей: такие рабочие от заводских цехов, как ты, только и спасут нас всех от погибели. Спасибо тебе! — и подала ему руку для закрепления своего признания.
Расстались они по-хорошему. Хозяйка сполна рассчиталась с Петром Агеевичем, вручила ему две сотенные и с большой настойчивостью заставила взять в подарок килограмм десять сахару.
Письмо президенту
Наверно, так случается, и впредь будет случаться в рыночной жизни: не было ни гроша, да вдруг алтын. Но все равно, как бы вдруг ни давалась в руки удача, когда можно хоть на день-другой свободнее вздохнуть, однако случайно подвернувшееся дело так и не позволяет избавиться от гнета нищеты и щемящего чувства тоски в душе. Выпала Золотаревым удача — Петр принес за продажу черенков раз за разом по сотне рублей, да за подвоз сахара — двести рублей, и Татьяна с барахолки принесла сто пятьдесят рублей за свои изделия, вот и получилась отдушина чуть не на три недели.
Петр все это время провозился на даче, немного поработал на грядках, а главное, нарезал и подсушил на солнце палок для черенков до сотни штук. Потом в гараже обтачивал, заранее подсчитывая выручку, как за шкуру с неубитого медведя. Но на душе посветлело, прежде всего, от самой работы. Он был занят делом, приобретая сноровку и ловкость по новой специальности. Домой приезжал к вечеру, довольный работой и в веселом настроении. Весело рассказывал о токарном станке, как о добром партнере в состязаниях. И дети смеялись его рассказам. А завтра с утра он снова появится на рынке за сотней рублей, а потом опять поупражняется со станком. Дело? — да. Тысячи полторы — деньги? — да. А дальше — что? За это время попутно — думать, искать.
Только хозяйке временные отдушины не приносили особого облегчения и не отвлекали от гнетущего чувства нищеты. Татьяна с карандашом в руках рассчитывала, как и куда расходовать собиравшиеся сотни, и как ни берегла расхода, деньги выскальзывали из рук, как обмылки, и трудности и безнадежность не отступали и грызли душу.
Труднее всего было крутиться на кухне. Именно на кухне была та бедность, которая все больше заставляла отказывать себе, чтобы хоть как-то восполнить недостаток для детей и мужа. Получалось почти каждый день, что она, не дожидаясь других, обедала, а когда дети сомневались, она говорила: Поздно вы приходите и не разом, не могу дождаться, вот и обедаю одна, вон смотрите: еще тарелки немытые в раковине.
Петр, конечно, догадывался обо всем, замечал, как она похудела, осунулась, бессильно скрипел зубами и лишь одним утешал себя: И в таком виде она прелесть, какая красивая. И верно, ее похудевшее и побледневшее лицо приобрело более четкую очерченность, еще больше стали заметны ровные линии черных бровей, а синие глаза по-прежнему светились завораживающей бездонной глубиной, губы и без помады, несмотря ни на что, цвели розовым цветом.
Последние дни, когда она получила возможность более свободно пройти по рынку и магазинам, показались ей опять неудачными и тяжелыми: высокие цены не подпускали к прилавкам. Ранее, когда совсем не было денег, она на товары и не заглядывала, проходила равнодушно мимо, и будто на душе был полный покой. Но вот явилась маленькая возможность, и тут же обернулась душевным угнетением и даже озлоблением, и было отчего озлобиться — одно яичко стоит больше двух рублей, это при безденежье. Детям хотя бы по одному яичку иногда дать к картошке, но кроме кислого огурца или помидора, и нет больше ничего. Слезы кипели в сердце.
Когда Татьяна несла с рынка только чуть потяжелевшую сумку на свой пятый этаж, она вдруг почувствовала, что всходить ей стало тяжело, без отдыха хватило сил подняться только на третий этаж. А здесь пришлось сумку опустить и отдохнуть — то ли от общего истощения сил поубавилось, то ли что-то надорвалось под сердцем. Татьяна отдышалась, посмотрела на сумку, — вроде бы надо быть довольной, но руки лежали на перилах и не хотели опускаться, и ноги были в каком-то согласии с руками и только подрагивали в коленях, и воздуху ей было мало. Да что это я раскисла, — сказала она себе и резко подняла сумку и пошла по ступеням, но перила все же были ей опорой.
На кухне она еще посидела, отдыхая, щурясь от солнца. Солнце светило мирно и ярко. Чтобы на земле ни происходило, и чтобы люди друг над другом ни вытворяли, оно всегда светит ярко и мирно; мимо солнца плыли небольшие кучевые облака медленно и тоже мирно, и все это было в большом-большом синем небе — и солнце, и яркий свет, и облака, и неоглядный простор, и мир, и все было чудесно и мирно, и все ласкало сердце, а покоя на сердце не было, на сердце лежала тяжесть. Татьяна знала, что эта тяжесть от жизни, истощающей силы. И что это за жизнь подкатилась, чтобы только истощать человеческие силы?
Так сидела Татьяна, уронив руки в подол, минут пятнадцать, и так думала, глядя в окно на небо, но мысли не улетали в небо, далекое и синее, а были здесь, с нею. Не было ее мыслям в небе места, перестали они туда летать на крыльях мечты. И крыльев не было, обескрылились мысли вместе с жизнью, все обескрылилось и вместилось в сумку с продуктами. Татьяна встрепенулась, как от дремы, взяла сумку и стала раскладывать покупки на столе, потом поделила их на дни. Но на все дни недели не хватило, а на рынке, при покупке, расчеты строились на неделю, и ей стало досадно на себя оттого, что экономии денег так и не получилось. И опять мысли ее замкнулись в стенах кухни.
Вообще кухня для нее стала невыносимо тяжким бременем от такой нынешней жизни. И что дальше будет в их судьбе — нет ответа. Всякие мысли кругом шли в ее голове, одна другой безрадостней, и в них стоял один и тот же неразрешимый вопрос: что делать? И самое тяжкое и мрачное в этом вопросе было то, что на него не было ответа во всей окружающей жизни. А за этой безнадежностью и жуткой беспросветностью перед глазами стоял кто-то неумолимый, жестокий, глухой и слепой и, как механически заведенный, однотонно твердил, что так оно и должно быть, и что в этом и состоит та жизнь, которую он накатил туманным, серым, удушливым облаком на российскую землю. И вопрос: что в этих условиях делать? — давил сердце Татьяны со страшной силой, и она задыхалась от тяжести в груди, не в силах освободиться от нее.
Уже несколько дней прошло, как в ее голове зародилась странная мысль, завладевшая ее мозгом, и вот сейчас она неожиданно прояснилась в конкретной форме. Татьяне подумалось, что таким образом она сможет снять тяжесть с сердца и получит облегчение для своего душевного состояния. Почувствовав себя отдохнувшей после путешествия на рынок и подъема по лестнице с тяжелой сумкой, она решительно поднялась, принесла в кухню бумагу и ручку и стала писать письмо.
Она писала:
Уважаемый Борис Николаевич, дорогой наш президент! — на минуту задумалась, а так ли она обратилась, подумала и решила, что все-таки правильно она написала, с должным тактом интеллигентного, воспитанного человека, и продолжала:
— Пишет Вам простая женщина-труженица, раньше — советская, а теперь просто — российская, каких миллионы. Раньше я двадцать лет работала, не думая, что должна иметь особую мотивацию, а теперь вот уже почти два года — безработная, для которой, если уж появится мотивация к работе на заводе, так это будет не что иное, как принуждение голодом, что означает согласие на любую бесправную эксплуатацию, чтобы кормиться и детей кормить. Раньше я была нужна обществу как человек, а теперь нужна лишь хозяину как работница. Раньше имела все права как советская женщина и как гражданка, а теперь Вашему — буржуазному государству демократов, стала — лишняя, выгнанная свободно рыскать на помойках, и лишена всего гражданского, кроме права проголосовать на Ваших пресловутых выборах, чтобы опять остаться без реальных гражданских и социальных прав. Реальных, а не тех мыльных, которых вы выдуваете Вашей Конституцией, прав. Раньше я была защищена в своих правах — и гражданских, и социальных. А теперь по Вашей предательской милости лишена всего, теперь и постоять за свои права в действительности не перед кем. При Советах я была счастливая мать двоих детей, а нынче, при чужеродных, Вами выдуманных администрациях я — нищенка, не имеющая возможности кормить, одевать, оздоравливать и учить своих детей.
Вот и решилась после долгого и мучительного раздумья, в тайне от мужа и от детей, обратиться лично к Вам, президенту, поскольку Вы считаетесь вроде бы как самоназванный всенародный заступник и порученец. Скажу Вам, муж мой — не пьяница, а великий труженик, на заводе числился большим мастером своего дела, двадцать лет прослесарил в одном цехе, а почет от товарищей по классу имел на весь завод. Но вот и его ваша грабительская приватизация вышибла в безработные. Оказывается, методом обманной приватизации вы нас продали капитализму со всей нашей общественной собственностью в обмен на президентский пост и жирные привилегии. Тут-то и обнажилась вся суть и цель Ваших президентских реформ: отдать безвозмездно капиталистам великую страну в личную наживу, а в источник наживы магнатов превратить подневольный, в силу экономической зависимости, труд эксплуатируемого наемного рабочего. Ведь не бывает прибыли без эксплуатации, а капиталиста — без прибыли, значит, капиталист обязательно есть эксплуататор. Вы ведь, наверняка, все это знаете, но нигде этого не скажете, а совершаете умышленное над народом злодеяние — гоните нас все туда же — в рабство к эксплуататорам. Знаете и то, что капиталисты силою своих капиталов отбирают у трудового народа все: и права, и свободу, и власть народа, и государство, и, наконец, самое дорогое — жизнь. Знаете, все это, уважаемый президент, а продолжаете работать на капитализм и нас впрягли в этот воз, как волов, оставив, однако, без корма. Так кто Вы есть, если не злодей, то чей президент? Это один вопрос. И еще мы поняли: прибыль никогда и никто из капиталистов не будет делить поровну. Но чтобы этот закон прибыли закамуфлировать и запудрить людям мозги, Ваши помощники по радио-телевидению трубят, что равенства на прибыль, полученную от общего труда рабочих, якобы, никогда не будет и не должно быть в природе. Очевидно, по вашему поручению врут людям в глаза. Но ведь было такое равенство в Советском государстве, почему Вы и разрушили и это Советское государство, и права равенства на прибыль от общего труда, от общественной собственности. А в обществе частного капитала, которое Вы создаете, в обществе капиталистов, действительно, равенства на прибыль не будет: Какая прибыль у рабочего может быть, если она распределяется по принципу владения собственностью, которую вы у него отобрали… Какая тут ровня может быть между владельцем собственности и его рабом? Разве только та, что владелец завода или банка раб своей собственности, а рабочий — раб собственника. Так своими реформами капитализации, Борис Николаевич, Вы и разделили ранее единую Россию на богатых владельцев капитала и нищих трудящихся, а значит, бесправных наемных работников, которых даже законом ставите в оглобли трудконтрактов.
Вот откуда идет распад единства страны — от ликвидации общественной собственности. Россия делится между собственниками, каждый из которых норовит урвать кусок побольше и пожирнее, скажем, нефте-газопромыслы, энергосистемы, алюминиевое производство, где нет конкурентов даже на мировом рынке, а за одно и рабочих, вернее, их трудовые руки поделить между собой, покупая за рубли. Именно Вы, делая вид, что радеете за Россию, двумя руками бросаете ее хищникам по кускам. В то же время демонстрируете стремление удержать страну от растаскивания по кускам даже силой оружия, ценою жизней, кровопролития и мук российского народа. Силой оружия нельзя создать дружбу и согласие между богатыми и нищими, ею можно только придушить бесправных бедняков. Ужас, что Вы делаете с трудовым народом, пользуясь президентской неподступностью. Простые трудовые люди подавлены несусветной бедностью и бесправием, человеческой униженностью и мраком будущего. И тут же рядом какая-то взлелеянная Вами часть богатеев, отнюдь не из трудяг, на глазах у всех честных людей нагло жирует и нахальничает. У множества людей развращаются души завистью, жадностью, черной корыстью. Нарождается жестокое племя людей бессердечных, бездуховных, бесстыжих, лишенных чувства любви к людям, даже к ближним. Губит Ваш режим терпеливого, кроткого, честного, возвышенной мечты русского человека. И этим, вместе с другими разрушениями, отметит история период Вашего бездарного и бесчеловечного правления. Вы в один голос со своими помощниками внушаете, что в новой России человек должен уметь обходиться без государства, надеяться только на себя самого, что замаскировано, означает не требовать увеличенных налогов с олигархов и прочих воров труда рабочих. И в этой беззащитности людей труда, по-вашему, и есть наша, свобода. А Ваш премьер (не наш, а Ваш) взялся постоянно твердить: работать надо! Кому он это твердит? Я и мой муж всю трудовую жизнь работали. Отлично работали! Нам работу давало государство, а не случайный дядя, который, если и думает о рабочих, так только так, чтобы побольше от них взять для себя. Мы не только хотим работать, мы любим работать. Но у нас отобрали (Вы отобрали) и право и возможность работать, а вместе с этим — и кусок хлеба. Воровать, вымогать, отбирать у других, присваивать чужой труд, (если Черномырдин это считает работой), — мы не можем по своей совести. А приложить руки, чтобы с пользой для себя и для других, пусть уж и для частного хозяина, нет к чему и негде. Вот за этим прошу Вас: научите, как жить в Вашем буржуазном государстве, как достойно вертеться честному трудовому человеку, как вырастить детей здоровыми и поставить их на ноги, как сделать их честными и счастливыми, избавить их от духовного уродства? Как дать достойный покой матери и отцу, а не жить за их счет? Дайте, пожалуйста, мне ответы на эти вопросы. Извините за горячую откровенность и будьте здоровы. Татьяна Золотарева.
Татьяна Семеновна долго, с нажимом ставила точку в конце письма, чувствовала, что получилось нескладно, но перечитывать не стала, боясь, что если станет править, то может и не отослать письмо, а, кроме того, почувствовала, что от писания крепко утомилась, должно быть, отвыкла от умственной работы. За последние полтора года вся мыслительная работа ее шла меж четырех ограничений: швейная машина, рыночная барахолка, продуктовый магазин, кухня. Это не был бег по кругу, это был квадрат, о каждый угол которого она больно ушибалась.
Тяжело вздохнув, Татьяна Семеновна аккуратно вчетверо сложила письмо и, вспомнив, как и о чем она писала, вдруг явно почувствовала, что письмо никак не облегчило ее душу, а только опустошило ее, как будто выпотрошило всю. И в ту же минуту ей пришла мысль, что тот, кому она писала, далекий от нее и чужой ей человек, который не только не поймет ее, но не услышит вопля ее отчаяния, хоть прокричи она ему в ухо. Выходит, что письмо свое она писала сама себе. Уронив руки на колени, она вновь надолго задумалась и сидела оцепенелая, немощная и апатичная, пока ее не разбудил сын Саша, вернувшийся из школы. Он учился уже в восьмом классе, а у Татьяны Семеновны было такое необычное материнское желание, чтобы его учение в школе не кончалось как можно дольше — так трудно было предполагать его будущее, и сердце матери обрывалось.
От прихода сына Татьяна встрепенулась, стала спешно готовить на стол, зная, что мальчишка с утра ничего не мог перекусить. Она ласково усадила Сашу обедать, довольная тем, что сегодня за много дней обед состоит из блюд первого и второго, приправленных свининой по случаю появления в семье денег. А в другие дни пища у них была неизменно постная и однообразная, возможно, поэтому лицо у Саши становилось все бледнее и бледнее, с серовато-пепельным оттенком. Скорее бы приходил тот день, когда детей можно отправить к бабушке, а та уж их откормит и поправит. Слезы закипали в материнском сердце всякий раз, когда усаживала детей за кухонный стол, но нельзя было показывать вида о такой материнской боли.
Мальчик, уже приучивший себя к сдерживанию при виде пищи, проглотив первые ложки и утолив чувство сосущего желания кушать, спросил:
— Папа еще не приходил обедать? Обед сегодня настоящий — вкусный!
Татьяна Семеновна хорошо поняла сына: он думал и об отце, которому тоже обед покажется настоящим. Но сердце ее сжалось не только от радости, и она ответила просто тихим голосом:
— Нет, Сашенька, еще не приходил.
— Он все еще черенки точит? А подыскать работу не удается?
— Да вот кончит работу с черенками, попытается что-то дальше искать, а черенки пока имеют спрос на рынке… — сказала мать, с трудом подавляя в горле тугой горестный комок.
— А у Кати сегодня дополнительные занятия перед экзаменами. Она говорила тебе?
— Да, говорила, — через силу улыбнулась мать. — Задержится, должно, долго, а вот не евши.
— Катя и нынче на экзаменах будет победительницей, а в будущем году бессомненно медаль завоюет, — восхищенно и любовно сказал Саша, тем временем проглатывая кашу с гуляшем.
— Конечно, Катя победит, она у нас отличница, да и ты от нее не отстаешь. Завуч мне днями сказала, что ученики Золотаревы только на радость учителям, — и пригладила ему вихор на макушке, который на радость и на счастье матери все топорщился.
Татьяна Семеновна помнила и про дочь, помнила, что и сегодня дочка отправилась в школу на целый день без денег и без бутерброда, и, с трудом сдерживая всхлип, отвернулась к окну и только через три-четыре минуты справилась с собой.
И долго ли еще придется таиться со своими слезами бессилия и безнадежности?
Саша, будто почувствовав состояние матери, стал весело рассказывать о своих успехах, о трех сегодняшних пятерках. Хотя они получены под конец учебного года, но пятерки никогда не лишние, а как еще он может утешить мать в свои тринадцать лет? Мать понимала сына, она все понимала своим материнским сердцем и глядела на сына ласково и нежно, и в глазах светилась радость, смешанная с гордостью и горечью, оттого что дети у нее очень хорошие, и все у них благополучно, но будущее у них при нынешней жизни не только в непроглядном тумане, но и в полной неизвестности. Боже праведный, как просто и легко все было у нее: с надеждой и уверенностью все решалось и обеспечивалось — школа, институт, высшее образование, работа в КБ завода, уважение от товарищей и руководства. Вот где было ее человеческое счастье и свобода — уверенность, обеспеченность, защищенность и необходимость обществу.
Такие мысли еще раз подтолкнули ее отправить письмо президенту, и, оставив сына заниматься уроками, она пошла в отделение связи: предварительно следовало купить конверт и марки. В душном, пыльном, давно не подметавшемся пропахшем сургучом и клеем помещении почты толпились со своими делами озабоченные посетители — было обеденное время. Татьяна Семеновна подошла к свободному окошку в стеклянной перегородке над высокой стойкой, за которым виднелась голова работницы в желтых кудряшках, и попросила конверт с маркой.
— По России или в зарубежье? — спросила сотрудница и поправила: — И не с маркой, а с марками.
— По России, — ответила Татьяна, не вполне понимая смысл слов о марках. Голова в желтых кудряшках с приятным лицом и улыбчивыми глазами назвала стоимость конверта с марками по России.
— Сколько? — вырвалось удивление у Татьяны. Работница повторила стоимость и хмыкнула:
— Вы что, первый раз письмо посылаете?
— Да ведь это целая буханка хлеба! — с горьким недоумением воскликнула Татьяна, вспомнив, что у нее в сумочке былo денег только на две булки хлеба, которые у нее отбирают.
Женщина за окошком, видимо, поняла Татьяну и сочувственно, как женщина женщине, только и сказала:
— А что сделаешь, гражданочка, не мы цены на конверты и марки ставим… Но ведь и без письма другой раз не обойтись.
— На сей раз, я обойдусь, — с горькой иронией проронила Татьяна и отвернулась уходить. Чем ЕМУ за такую плату письмо посылать, которое еще и бросят в мусорницу, лучше куплю зубную пасту… Катя уже давно просит, — решила про себя она.
В этот момент перед ней встал невысокий старик и полушепотом, смущаясь, предложил:
— Возьмите у меня за пять рублей два конверта… ветеранских.
Татьяна Семеновна от неожиданности вздрогнула и внимательно посмотрела на старика. Он был худой, весь показался седым, но седая бородка аккуратно подстрижена, пиджачок на нем поношен, но чистый, брюки отутюжены, туфли начищены — не бомж, не пьяница, не побирушка, которых сейчас — на каждом углу, тут что-то иное толкнуло продать даже ветеранские льготные конверты.
— А вам что, некому и письмо послать? — тоже полушепотом спросила Татьяна.
— Послать есть кому, но тут дело посерьезнее, — застенчиво прошептал старик, он, видно, не хотел, чтобы многие знали о его серьезном деле. — Старуха давно болеет, понимаете, все наши пенсии на лекарства уходят, лекарства ноне по сумасшедшему стоят, от пенсии, ежели по предписанию лечиться, на хлеб не остается, а помочь некому. Вот и приходится так-то вот… выкручиваться, — и горько так, не то чтобы униженно, а потерянно еще и улыбнулся и оглядел свой поношенный чистенький пиджак.