169801.fb2 Узкий путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Узкий путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Тетка подносила ему рюмочки и говорила все более и более печальные слова, надеясь, что вот за той рюмочкой, вон за тем надрывным звуком ее не то благоухающим туманом, не то тончайшим эфиром окутает царство племянникова сострадания к ее одинокой жизни. Но племянник, не пропуская рюмочки, пропускал мимо ушей ее жалобные слова и уехал веселый, отнюдь не озадаченный предстоящей старухе долей.

Тетка думала, что они непременно помянут усопшего на девятый день и на сороковой, ведь так принято у порядочных людей, но Сироткин об этом вообще как-то не думал; и щедро он радовался, что принял окончательное решение насчет рукописи, а приезжать ли на девятый день, приезжать ли на сороковой и что скажут люди, если он не приедет, об этом ничего не было у него на уме.

Он выбрал путь, которым будет следовать, пока его носят ноги. И сам удивлялся своей решимости и наслаждался ею, как игрушкой. Вот он вернулся домой. И сразу проявил сдержанность по отношению к детям. А когда жена напрягала атмосферу очередной грубостью, он уже не отделывался молчанием, как бывало прежде. Людмила только диву давалась: супруга словно подменили! Из расплывчатого, вялого, весьма часто какого-то как бы бесполого существа образовался суровый, блестящий, напряженный мужчина, глава семьи, с которым шутки плохи, слово которого - закон. Она пришла к выводу, что так подействовала на бедолагу смерть отца. Можно подумать, что у него первого умирает отец! Людмила снисходительно усмехалась.

Чтобы рассказы не явились полной неожиданностью для всех, а в особенности для жены, на глазах которой протекала вся его деятельность, Сироткин несколько времени покорпел над пишущей машинкой, а затем повел с Наглых и Фрумкиным переговоры о публикации небольшим тиражом его книги. Компаньоны не возражали. Наглых веско бросил: мы на коне и можем себе позволить. А Фрумкин, потерев кулачком мохнатые щечки, добавил: мощности имеем. В эту великую минуту своей писательской биографии Сироткин с любовью вглядывался в лица друзей, столь просто и доброжелательно решивших его дело, и не мог наглядеться. Фирма шла ему навстречу, не считаясь с риском понести убытки. У Сироткина перехватило дыхание, слезы навернулись на глаза. Тут бы ударить ему себя в грудь кулаком и полнозвучным голосом прокричать, что он непременно оправдает оказанное ему доверие. Но Наглых с Фрумкиным успели уже заняться другими вопросами, и ему не оставалось иного, как уяснить, что если он и должен что-то, так это в самом деле как-то небывало, поразительно оправдать доверие ребят, которые даже не прочитали его рассказы, как бы желая показать этим, что верят его таланту больше, чем собственному мнению. Как все стало хорошо, превосходно! У него теперь появился долг доказать этим чудесным парням, этим верноподданым дружбы и дела, что Бог отметил его незаурядным даром сочинительства. Его лучшие книги впереди, какие могут быть в этом сомнения! Следовало бы и над нынешним сборником - а новоиспеченый автор, кстати сказать, придумал для него отличное название: "Из тихого угла" - поколдовать, довести его до совершенства, но для этого уже не было времени.

Но перед тем как поставить свою фамилию на титульном листе, над придуманным его неутомимой фантазией заглавием, он пережил минуты тяжкого сомнения и неуверенности. Его изобретательность, тычась во все стороны жадным носом, искала обходные пути, чтобы обмануть бдительность будущих исследователей его книги, однако не могла предложить ничего лучше псевдонима, как будто псевдоним способен обезопасить от разоблачительной бури. Каждое мгновение уличая себя во лжи, он думал, что и любой другой человек с легкостью уличит его. Но еще угнетало странное, непонятно как обрушившееся на него и унизительное несчастье, которое состояло в том, что, с торопливостью, выдаваемой за страсть, ухватившись за эти рассказы, он как бы заведомо признает, что сам не написал бы не только лучше, но хотя бы и нечто подобное. Устраивая одной рукой себе новую жизнь, всей душой взыскуя любви, совершая страсть и драму, другой рукой, более того, каким-то задним умом, равно как и неким беспамятством души, он, стало быть, подписывает акт о капитуляции.

Волна разочарования вынесла его из дома на улицу. Бездумно миновал собор, унылую запущенность торговых рядов, которые были ничуть не хуже, чем в лучших из старинних городов; безучастно взглянул на старые мощные строения университета, пробежал на широком главном прспекте мимо современных попыток вычурности, словно из пены поднявших легковесное здание театра, мимо двух-трех аляповато склеенных и размалеванных глыбин-монстров, исхитренных в начале века фантазией модерна и сбившихся в грибную кучку возле нежной, опутанной трамвайными рельсами и проводами церквушки, о которой говорили, что она старее всего в городе; свернул на параллельную, уже лишенную всякой торжественности улицу и, зайдя в узкий, сырой, почти таинственный промежуток между высокими домами, опорожнил мочевой пузырь. И ему представлялось при этом, что он совершает гнуснейший блуд, что его воспитание и его культура ударились в некую проституцию и за цинизмом опрощения, с каким он мечет желтую струю в пыль, кроется прежде всего вульгарность и в очень малой степени отчаяние и горе сбившегося с истинного пути человека. Он испытывал полное отвращение к жизни и к себе и торопился отвлечься, даже отречься от литературы, чтобы не соблазняться мыслью, что затосковать его принудила безумная и злая кража рассказов. Во всяком случае мочиться в людном, или довольно людном, месте его побудила отнюдь не изящная словесность. Отвлечься, однако, ему удалось. Он уже не думал ни о прочитанных книгах, ни о том, что надо поставить свою фамилию (или псевдоним) на титульном листе и представить рукопись на суд компаньонов, ни о Ксении, ради которой решился на преступление. Опустив руки, он знал, что никто ему теперь не нужен и никаких дел делать он больше не желает.

Под обрубком дерева приседала на все четыре лапы и тревожно вглядывалась в приближающегося коммерсанта худая зеленая кошка. Почерневшие от времени, одинаковые двухэтажные деревянные дома возвышались перед Сироткиным, убегали в даль, рисуя улицу, на которой созданием, ведущим яркую, но в определенном смысле подозрительную жизнь, выглядел с визгом ползущий красный трамвай. Сироткин исподлобья, с болезненным недоумением, словно с обидой смотрел на ветхие крыши, на одиноких прохожих, на испещренный тенями тротуар, хмурился на безоблачную бессмысленность неба. Он шел невесть куда и, обиженным мальчонкой вытягивая заслюнявленные губы, нашептывал, твердил себе, что зря родился, потому что он явно не из тех, кто цепляется за жизнь, любит и ценит даруемые ею удовольствия. Он мученник, пленник рождения и грядущей смерти, да и у времени, у эпохи он в страшном плену; вскормлен в неволе... Его принудили, приучили жить, и теперь еще, надо же, жди такой опасной неприятности, как смерть, жди этой немыслимо рискованной, мрачной авантюры небытия, зная, что предотвратить, изменить что-либо не в твоих силах. И это жизнь? правда жизни? Ложь! Он посторонился, уступая дорогу разомлевшей на жаре, разваренной старушке, привалился спиной к стене дома, к горячим деревяшкам фасада, и замер, округлив невыразимо печальные глаза.

Глава третья

В сравнительно недавние времена строили порой нелепые и забавные дома с балкончиками и лесенками, с колоннадами и непременными цветочными клумбами перед главным входом, желтокаменные веселые полузамки, полудворцы, явно ждущие появления столь же нелепого и забавного трудящегося в парусиновых туфлях, который с простодушной и благодарной улыбкой на лице восхитится всем этим уютным благолепием. В урезанном, скромном, без клумбы, варианте такого сооружения обитали на втором этаже в просторных, но бесконечно унылых комнатах Конюховы.

Сироткин нанес Ксении визит как бы авансом, еще только с предвкушением сладости той минуты, когда он положит перед ней на стол пахнущий типографской краской сборник рассказов "Из тихого угла". К Конюхову он испытывал что-то вроде идеологической неприязни; ему, конечно, представлялась несносной очевидная самовлюбленность писателя, но главным было то, что он ненавидел в Конюхове неизбывного, неистребимого оппонента, человека, который заведомо не согласен со всем, что бы он, Сироткин, ни делал. Надо сказать, Сироткин обладал той странной заостренностью психики, которая нередко принуждала его при виде кого бы то ни было полагать, что у него нет важнее дела, чем ненавидеть этого человека. Следовательно, можно говорить, скорее, что как раз Сироткин заведомо был всегда не согласен, что бы ни делал Конюхов. Он считал Конюхова плохим писателем, не прочитав ни одной его книжки. А что он мог поделать? Вся штука в том, что он располагал не требующим проверки знанием - он знал, что Конюхов не в состоянии написать хорошую книгу, он знал это с такой же точностью, как то, что завтра взойдет солнце или что Гете писатель хороший, не чета Конюхову.

Сироткин завидовал тому, что Конюховы ничем не обременены, у них нет детей, они могут жить в свое удовольствие. Ксения однажды втолковывала Людмиле, а его, Сироткина, пристроила быть слушателем, свидетелем: я своему мужу, - изрекала она с пафосом, а может быть, и с тайным желанием посмеяться над сироткинской озабоченностью, приземленностью, - никогда не позволю не то что от зари до зари, но даже и обычный рабочий день вкалывать ради добывания денег, ему нужна на другое время и силы, они ему нужны для сочинения романов, а чтобы прожить, ему достаточно и прожиточного минимума.

Выходит, Конюхов должен иметь свободное время, чтобы писать романы, а поскольку не всегда же он их пишет, то чтобы и отдыхать от сочинительства, а Сироткину свободное время иметь не обязательно, ему даже желательно перегружать себя заботами, перетруждаться, потому что он раб у жены, у детей, у обстоятельств. Красивая и воспитанная Ксения позволяет какому-то вздорному, никому не известному писателишке лодырничать, сидеть у нее на шее, а не бог весть какой красоты и хамоватая Людмила загнала под каблук Сироткина, который и впрямь мог бы написать прекрасные, мудрые книги, и помыкает им, держит его за раба.

С ужасом и болью видел порой и ощущал Сироткин, что Конюховыми немудрено залюбоваться, они красивы, благообразны, стройны, легки в общении, а ими, Сироткиными, их многочисленным семейством, никакой человек с неиспорченным вкусом не залюбуется.

Он не мог смотреть на Конюхова без отвращения. Но он был бы к нему снисходительней, если бы знал, что его жизнь далеко не так безоблачна, как представлялось со стороны, ибо та же Ксения, которая столь много и убежденно говорила о своем великодушном внимании к его персоне, занимала совсем не последнее место среди тех, кто эту жизнь ему методично отравлял. Ксении нравилось думать, что она всячески оберегает и пестует литератора, еще больше ей нравилось рассуждать об этом в кругу друзей. Она верила, что Конюхов существует только благодаря ее опеке, что без нее он бы немедленно погиб и что она выполняет по отношению к нему некую гуманную миссию. Пресловутая женская многоопытность предпочла не вытеснить детскую шаловливость из характера Ксении, а ужиться с нею, и этот союз невинности и лукавства вполне мог бы поучить, как следует жить, иную особу, которая прямо положила всегда и всюду достигать цели с помощью своей женской хитрости. Оставшись с мужем наедине, Ксения нередко тем же душевным голосом, каким она разглагольствовала о его писательском призвании, упрекала своего благообразного Ваничку в безделии, в нежелании быть подлинным главой семьи, в том недостойном поведении, которое раз и навсегда отнимает у него право называться настоящим мужчиной. Правда, трудно сказать, какую цель и выгоду она этим преследовала. Ваничка, побитый, как поле градом, упреками, оставался все же Ваничкой, получавшим от благоверной заботы и любви больше, наверное, чем он заслуживал.

Иными словами, Ксения была женой, которая склонна пилить мужа. И в горькую минуту, перечисляя вещи, явления, людей, т. е. все то, что мешало ему наилучшим образом выявить свои способности, а иногда и прямо препятствовало в достижении завидных литературных успехов, Ваничка не забывал упомянуть и ту, с которой опрометчиво связал себя узами брака.

Хозяева и гость сели у распахнутого окна пить чай. С улицы врывался высоко режущий небо шум трамваев и детских голосов, и он, казалось, мешал сосредоточиться, начать непринужденный разговор. Раздражение охватило Конюхова, и он подумал, что мешает, скорее, Сироткин, некстати явившийся. Писатель с серьезным выражением на лице облизнулся, как кот, справивший обильную трапезу. Писательская пытливость побуждала его с предупредительной тревогой взирать на горькие плоды самоистязания и перерождения государства, на повсеместный развал, бесправие закона, гибельную безответственность граждан, и вместе с тем он не знал рецептов исцеления, и вся пылкость его недоумения и негодования выливалась единственно в ничего не значущие и ни к чему не обязывающие декларации. Он хотел, чтобы за его словами явственно проступала отвратительная и трагическая физиономия российского упадка, эпохи распада грандиозной империи, братоубийственных раздоров, надвигающегося голода и расползающихся новых неведомых болезней, но улыбка, которой Ксения сопровождала его тирады, свидетельствовала, что это плохо ему удается. Тысячу раз он приказывал себе удерживаться от словоблудия и тясячу раз нарушал приказ. Вот и сейчас... Сказал, драматизированным голосом подхватывая, поднимая большую тему, - и словно пузырьки газа забурлили в стакане:

- Государство... - начал он.

Ксения, словно давая предупредительный залп, разразилась коротким смешком.

- Государство беспомощно барахтается в экономических неурядицах, повысил Конюхов голос, избегая, однако, смотреть на жену. - Возомнили, что выручит кооперация.

- Не надо бы об этом, - кротко попросила Ксения. - Голова пухнет от всех этих проблем, неурядиц, рассуждений... надоело!

- Нет уж, позволь мне высказаться.

- Тогда я уйду.

Сироткин взглянул на женщину бараном, которого сейчас пустят под нож, он опасался, что Конюхов, оставшись с ним один на один, насядет на него с необычайной яростью и тогда ему придется, ради своей защиты, выложить сказку о сборнике "Из тихого угла", а уж Конюхов каким-то образом тотчас разоблачит аферу. Ксения не ушла.

- Ну да, - сказал Конюхов, выкладывая на привлекательном лице тонкую ироническую гримасу, - решили, что кооперация, частная собственность, понимаешь ли, коммерция всякая, она, мол, и есть та самая палочка-выручалочка, которой самое время дать ход, чтобы спасла народ от вырождения... Кликнули этот самый народ, ау, предприимчивые! выходи, деловые! Кое-кто и сбежался, некоторые в самом деле повалили... Я ведь говорию это ради того счучая, что ты пришел, тебе и посвящаю свои бесценные соображения, милый друг. - Он выразительно посмотрел на присмиревшего Сироткина. - Решил народ жить по-новому, перекроиться, ниспровергнуть старых идолов, наплодить новых. Почесал затылок, крякнул: а что, коль пришла пора рожать быстрых разумом Сироткиных, мы их и народим, нам даже и такое дело нипочем!

Сироткин пробормотал:

- Вот на личности переходить не стоит... Зачем? Это уже досадно и обидно.

- Так ведь тебе плевать на государство, на действительные нужды людей...

- Ну и что?

- Хорошо, скажи нам, чего же хотят Сироткины?

- Да мне вообще такие разговоры ни к чему, неинтересны...

- Сироткиных зовут спасать Россию-матушку, даешь, брат, самую что ни есть подлинную и душеспасительную, богатую и щедрую кооперацию! Поднимай во благо отечества мелкий и средний бизнес! А Сироткины и рады... только что им отечество! Они поплевали на ладошки и захлопотали, но думают они исключительно о быстром обогащении. Они знай себе выпекают паршивые пирожки да сочиняют гороскопы.

Коммерсант наконец поборол смущение, которое все стояло на страхе, не столько, конечно, перед обвиняющим Конюховым, сколько перед его женой, ибо она могла бы счесть его прямолинейным, даже примитивным, вздумай он защищаться под жарким ливнем каких-то публицистических насмешек взыгравшего литератора.

- А Конюховы очень-таки сильно пекутся о государстве? - озлобился он и теперь сел перед недругом ровно, расправил плечи, но покрасневший, как девица.

- Я пекусь, - выговорил Конюхов словно бы с неким сладострастием. Тебя это удивляет? Я сделан из другого теста. Мне деньги весь белый свет не затмили. Знаешь, было бы странно, если бы в нынешний период отечественной истории мы с тобой оказались в одинаковом положении, в одинаковом настроении...

- А все потому, что ты писатель? - осведомился Сироткин, исподволь, с затаенной и распирающей изнутри хитростью подводя к тому, что сейчас его собственное творчество не только перестанет быть тайной, но и ляжет поверх пресловутого писательства Конюхова. Ляжет основательно, прочно, потому как у него готовится публикация, а тот как складывал свои труды в стол, так и продолжает складывать.

- Конечно, - с удовольствием согласился писатель, - именно поэтому.

Ксения сидела и посмеивалась над ними, над мужем и старинным другом, холодно, даже презрительно посмеивалась над наивностью их слов, над неуклюжестью их полемики, над тем, что их взаимная неприязнь куда шире и опаснее, чем то позволяли им выразить рамки приличий. Ей было неуютно в их мирке, в атмосфере, всякий раз окутывающей их встречи, тем более что сегодня ей представлялось, что каждый из них был бы рад перетянуть ее на свою сторону, заручиться ее поддержкой.

- Будет вам ворчать, - сказала она примирительно, не слишком надеясь, однако, что ее слова окажут должное воздействие.

Несколько времени помолчали. Сироткин скучал, потому что истаяла забрезжившая было возможность похвалиться своими литературными достижениями.

- А ты вникни в мое положение, - зашел Ваничка с другой стороны, - в положение человека, который как раз горячо желает, чтобы его уберегли и от голодухи, и от вырождения, и от одичания.

- Но ты писатель, - перебил Сироткин, - ты не можешь быть как все, страсти черни не про тебя, у тебя понимание исторических процессов, а оттого выносливость, и ты, разумеется, не кинешься громить магазины, как только у тебя от голодухи засосет под ложечкой...

Конюхов неприятно ухмыльнулся:

- Я, однако, жду от твоей коммерции не только испытания моей выносливости, гораздо больше я жду удовлетворения моих насущных потребностей. К тому же меня беспокоит вопрос, из каких таких истоков проистекает нынче ручеек культуры, не то чтобы яркой и самобытной, но хотя бы попросту существующей. Он существует безусловно, на этот счет двух мнений быть не может, но творца надо кормить, содержать в тепле и чистоте! А вот с этим очень худо... и главным образом потому, что творец заброшен... как недоенная корова. Я могу, конечно, ошибаться, но я почти убежден, что не столько воспетое литераторами на все лады отчуждение между людьми, сколько упоительное невежество наших соотечественников обрекает меня на мрачное одиночество. На участь забытой коровы. А что для писателя вреднее, губительнее одиночества? Прошли времена, когда лучшая часть общества видела в писателях своих кумиров, наставников, духовных отцов? Не стало в обществе части, заслуживающей имени лучшей? Может быть так, а может быть и этак. Но факт тот, что я нахожусь - слышишь, пиранья рыночная? - я нахожусь не где-нибудь, а в ледяной пустыне одиночества, в безвоздушном пространстве...

- Я тоже одинок, - сдавленным, болезненным голосом выцедил из себя гость.

- Но ты не писатель, - возразил Конюхов просто. - Тебе ничто не мешает завтра или даже сегодня найти человека, который поймет тебя, твои нехитрые трудности и тревоги, с которым ты недурно проведешь время. А я?

- Что это значит?

- Это значит, - горько усмехнулся Конюхов, - что я не знаю человека, талант которого по-настоящему бы уважал и в котором чувствовал бы настоящее уважение к моему таланту, человека, с которым хотел бы поделиться своими сокровенными мыслями.

- А разве сейчас ты не делишься ими?

Писатель не слушал, гнул свое:

- Все наши беды, братец мой, от бескультурия, об бездуховности. Существующая среда не порождает личностей, и мне не на кого равняться, не на кого опереться. Простой пример достойного поведения, чтобы самому стать лучше, взять не с кого. Я уж не говорю о совершенстве. Ты скажешь, что я преувеличиваю? О, вялой, рыбьей добропорядочности сколько угодно... но огня, вдохновения, устремленности к идеалу - этого нет и в помине!