169568.fb2
София записала это.
Она записала, как две послушницы забивали свиней, необыкновенно жирных, поскольку их откармливали желудями. Свиньи громко визжали, их кровь капала на подтаявший снег, а затем обе женщины опустились на грязную, серо-красную землю и обнялись.
Это были сестры Мехтгильда и Гризельдис. О Мехтгильде было известно, что она больше всего на свете боится голода. А Гризельдис ничто не повергало в больший ужас, чем темнота. Она жаждала прикосновений, чтобы теплыми воспоминаниями прошедшего дня отгонять кошмары, терзавшие ее по ночам. Отдавая свежий хлеб, а иногда и темно-желтый сыр, она покупала немного ласки для своего бледного, жаждущего тела. Мехтгильде же, высокой и костлявой, жадной до каждого лакомого кусочка, было проще позволить другой сестре не совсем целомудренно поваляться с ней в снегу, чем отказаться от таких даров.
София записывала все подробности стилем на восковой дощечке, острыми мелкими буквами, которые назывались минускулами. Она писала о том, как сестра Гризельдис стонала от жары и от того, что острые кости Мехтгильды кололи ее мягкое тело. О том, как она покрывала лицо Мехтгильды влажными поцелуями, а та сразу же вытирала их грубым рукавом серой рясы. Она написала, что щеки Мехтгильды вскоре стали совсем красными, поскольку на рукавах еще не высохла свиная кровь. Затем ее рука по ошибке попала под труп свиньи, более теплый и склизский, чем тело Гризельдис. Наконец Мехтгильда грубо оттолкнула Гризельдис. «Хватит!» — сказала она, и ее дыхание рассеялось в холодном ноябрьском тумане. Она торопливо оправила платье, которое было ей слишком велико, не только потому, что Мехтгильда отличалась редкой худобой, но и потому, что она была еще очень молода.
Гризельдис разочарованно вздохнула, сдув капельки, свисавшие с похожего на клубень носа, и вытянула руки вперед, будто искала что-то. Мехтгильда, грубо оттолкнув сестру в сторону, принялась шарить по ее одежде в поисках еды.
— Ты сегодня была со мной так мало, что заслужила только хлеб, — проворчала Гризельдис, разочарованная непродолжительностью объятий и обрадованная тем, что может сократить за них плату. — Если хочешь получить завтра утром теплое молоко, приходи ночью в мою келью.
— Ты ведь знаешь, что это запрещено! — раздраженно прошипела Мехтгильда.
— Так же, как и то, чем мы сейчас занимались.
Они замолчали. Одна жадно глотала пищу, а другая, пыхтя, пыталась подняться. Так закончилось событие, описанное Софией. Быстро пробежав глазами текст, она будто наяву увидела Мехтгильду и как она ест сухой хлеб. София поняла, что никогда этого не забудет.
Сказанное, увиденное и услышанное оказалось непрочным. Оно могло в любой момент улететь в бесцветную даль, подхваченное холодным ветром с Балтийского моря. Написанное же сохранялось навсегда. Умение писать было самым главным талантом Софии. Она запоминала каждое написанное слово — то есть запоминала все, что записывала.
Доротея, ровесница Софии, сильно беспокоилась из-за того, что ее наблюдениям никто не верил.
— Смотри, — говорила она, толкая Софию, когда Гризельдис приставала к Мехтгильде, когда одна из монахинь не берегла свечи или другая никак не могла наговориться, хотя все знали, что Богу больше по душе тишина, нежели бесполезная болтовня.
София с интересом смотрела туда, куда указывал палец Доротеи или куда ее шепотом заставляли смотреть другие сестры. Она делала это не из любопытства, а лишь для того, чтобы понравиться им. Но стоило предмету насмешек исчезнуть, как она, казалось, тотчас же о нем забывала.
Тогда Доротея возмущенно закатывала глаза. «Как ты можешь этого не помнить!» — кричала она, с разочарованием понимая, что ей не удастся продолжить пересуды, которые, натолкнувшись на безразличие Софии, теряли всякий смысл.
Для того чтобы не смущать постоянно свою подругу (она была единственной ровесницей Софии в монастыре, а длинными ночами было приятно знать, что рядом есть близкий человек), София прибегла к средству, позволявшему сохранить воспоминание не на короткие мгновения, а на все времена. Однажды, когда она, как всегда, занималась чистописанием в скриптории, ей пришло в голову записать не то, что от нее требовали, а то, что она пережила. Это случилось в тот день, когда Мехтгильда и Гризельдис обнимались в серо-красном снегу после того, как зарубили свиней. Буквы прочно закрепились в ее памяти, властно отвоевав себе пространство, и София поделилась этой тайной не только с Доротеей.
В субботу был капитул — регулярное собрание монахинь, на котором мать настоятельница читала из книги о мучениках историю святого, а у сестер была возможность признаться в своих грехах. Одна из монахинь, дрожа и краснея от стыда, исповедовалась, что горячий сон увлажнил ее тело и испачкал кровать. Остальные слушали с молчаливой язвительностью или напускным равнодушием.
— Завтра будешь поститься, пропоешь тридцать псалмов и не станешь подходить к алтарю, — объявила наказание настоятельница. — А еще я советую тебе каждый раз перед сном обливаться холодной водой.
Теперь, когда одна из них уже призналась в своих грехах, остальным было легче последовать ее примеру. Одна проникла в подвал с запасами продуктов, другая израсходовала слишком много свечей, третья громко рассмеялась во время молитвы.
Когда все снова вернулись на свои места, София вышла вперед.
Ей было восемь лет, а столь юным послушницам не полагалось держать речь. Мать настоятельница была недовольна, услышав дерзкий голосок, но у нее была неповоротливая шея и ей требовалось очень много времени, чтобы развернуться в нужную сторону Когда ей это наконец удалось и она увидела, кому принадлежит голос, то была готова разразиться бранью. Но София уже успела объявить о проступке.
— Я видела, — громко сказала она, — я видела, как сестра Мехтгильда и сестра Гризельдис обнимались в снегу после того, как зарезали свиней. Одна из них хотела близости, а другая делала это ради куска хлеба.
Монахини смотрели на нее, раскрыв от удивления рты. Было неясно, что их поразило больше — история, рассказанная Софией, или слова, которые она использовала. Доротея, так любившая пошептаться в спальном зале, закрыла рот и покраснела, услышав от подруги такую дерзость. Сестра Ирмингард, которая учила девочек писать и по желтовато-белому, гладкому лицу которой нельзя было догадаться о ее возрасте, задумчиво смотрела на ребенка. София надеялась увидеть поддержку в ее глазах, но темные брови осуждающе нахмурились.
Из всех монахинь сестра Ирмингард была наиболее близка Софии. Она обучала девочек письму, чтению и античным языкам. Она всегда искренне удивлялась, каким живым умом обладала София, как быстро все схватывала и как легко выполняла задания. В пять лет она научилась бегло читать. В шесть переводила латинские тексты на немецкий язык прямо во время чтения. В семь знала наизусть двенадцать книг «Энеиды» Вергилия, в которых было 952 стиха, а также все псалмы. Ирмингард постоянно хвалила ее, а однажды за любознательность и ум дала ей прозвище «маленькая София», хотя все остальные, прежде всего мать настоятельница, продолжали называть Софию Рагнхильда — именем, данным ей при крещении. С тех пор София признавала только новое имя, и больше всего на свете боялась разочаровать сестру Ирмингард.
Однако именно это и произошло сегодня. В глазах сестры Ирмингард девочка не нашла похвалы. Ее улыбка не подбадривала, а казалась вымученной. Из ее горла вырвался болезненный кашель, который не давал покоя сестре Ирмингард с самого раннего детства. София с облегчением отвернулась от нее и посмотрела на двух грешниц, с которыми строго беседовала мать настоятельница.
Мехтгильда заявила, что не имеет к этому проступку никакого отношения. Она была немногословна, будто считала необходимым экономить слова так же, как пищу. Напротив, Гризельдис, боявшаяся темноты, в которой бродят демоны и наказывают за малейшую провинность, и наверняка накажут ее за то, что она жаждет ласк и поцелуев, начала выть и призналась в содеянном. Мехтгильда недовольно нахмурила лоб. Она презирала Гризельдис не столько за ее мягкое бесформенное тело, сколько за ее трусость, хотя именно благодаря ей Мехтгильде удавалось получить пищу, которую требовало ее ненасытное тело. Складка на ее лбу стала еще глубже, когда мать настоятельница объявила наказание. Одна должны была молиться по ночам в темной церкви, а другая — поститься в течение трех дней. И прежде чем виновные успели высказаться, считают ли они данное наказание заслуженным или слишком суровым, капитул был прекращен, и его участники разошлись маленькими группами. Монахини переглядывались, оценивая случившееся, но избегали обсуждать это вслух, поскольку разговоры были дозволены лишь в специально отведенное время.
Только двое осмелились высказаться.
— Как это произошло, маленькая София, — спросила сестра Ирмингард тихонько, — что ты прочитала о проступке, а не просто видела его?
В ее глазах, окаймленных темными кругами, по-прежнему не было одобрения. София смущенно пожала плечами. Внезапно уверенность покинула ее, и она уже не знала, не перегнула ли она палку, желая с помощью прилюдного обвинения доказать свою способность замечать все. Не ответив, София согнулась под вопросительным взглядом, убежала прочь — и столкнулась с рассерженной Мехтгильдой, кости которой казались еще острее, чем прежде, хотя положенное голодание еще не началось.
— Что я тебе сделала, что ты меня так выдаешь при всех? — сердито прошипела она.
На этот раз София не смолчала.
— Я просто сказала правду, — ответила она.
Она верила в то, что говорила. Письмо, с помощью которого можно было удержать любое событие, никогда не обманывало.
— Ха! — презрительно воскликнула Мехтгильда. — Наверняка считаешь себя хитрюгой, когда выкладываешь мои тайны. Лучше бы в своих тайнах покопалась. Я имею в виду твое происхождение, о котором тебе ничего не известно, имя твоего отца, которое утаивают от тебя, и его дурные поступки, из-за которых твоя жизнь всегда будет такой же убогой, как сейчас!
София записала:
«Я не знаю своего происхождения. Я не знаю своего отца. Никто не рассказывает мне об этом».
Этот вопрос возник у нее задолго до того, как Мехтгильда нажала на больное место. Она пыталась вспомнить, кто доверил монастырю маленькую Рагнхильду фон Айстерсхайм, которую теперь некоторые называли Софией.
Должно быть, тогда она была грудным ребенком, потому что другого мира, кроме этого монастыря, она не знала. София никогда не видела другой одежды, кроме белого платья из грубой неокрашенной овечьей шерсти, скапулира — головного убора, закрывающего плечи, — и черной накидки. Она не знала других дней, кроме тех, что начинались в три часа ночи службой, а потом сестер семь раз в день до самого вечера созывали на мессы или к молитве. Она могла ориентироваться только в тех помещениях, что принадлежали монастырю, — в столовой, отопительной комнате, чулане с одеждой, подвале или в спальном зале.
По правде говоря, за пределы монастыря Софию и не тянуло — ведь там ее поджидал мир, полный опасностей, и коварство, которое приведет правоверного человека к падению. Она только страстно желала написать о своей жизни такие же истории, какие другие люди рассказывали о своем прошлом.
Говорили, что Мехтгильда, у которой здесь в монастыре не было иного желания кроме как утихомирить вечный голод, когда-то была невестой мужчины из очень благородной семьи. Долгие годы она ждала, когда он на ней женится. Но жених не торопился праздновать свадьбу. Вместо этого он пропадал в море. Его привлекало суровое Балтийское море, а еще больше приключения, которые можно было отыскать в его бесцветных пенистых волнах. Китобой, он опустился намного ниже своего положения, водился со всяким сбродом, который годится разве что для того, чтобы потонуть в открытом море или потрошить рыбьи желудки. А однажды он и вовсе скрылся за серым, влажным и холодным горизонтом. Возможно, какой-то кит протаранил суденышко, а может, северные воины напали на него и разбили. Некоторое время спустя стало ясно, что он никогда не вернется, а Мехтгильда была уже слишком стара, чтобы найти другого жениха. Тогда ее семья выдумала историю про ее необыкновенную набожность и отправила в монастырь.
Даже бедным послушницам, которые по рангу никогда не были равными монахиням, поскольку не принесли в монастырь имущества и должны были выполнять самую грязную работу, было что рассказать о жизни за пределами монастыря. Фридегунде, например, рассказывала об ужасном голоде (позже София записала этот рассказ). В какой-то год выпало так много осадков, что земля стала напоминать болото, ее нельзя было ни вспахать, ни посадить, как обычно, злаки — рожь или овес. Один крестьянин, несмотря на настойчивые уговоры остальных, решил все-таки попробовать, и его плуг вместе с рабочим волом ушли под землю. Понадобилась помощь пяти сильных мужчин, чтобы вытащить обоих из недр коричневой губки, и когда им это удалось, вол был уже на том свете. Не было урожая, а значит, было нечего есть, и все страдали от страшного голода и нужды. Сначала зарезали весь скот, потом муку стали смешивать с молотыми корнями папоротника, зернами винограда и цветками лесного ореха. Позже ели черные корневища из леса, потом увядшую траву, а затем и умерших с голоду соседей. Говорили, что некоторые заманивали соседей в глухие места, убивали их там и жарили.
«Почему Мехтгильда говорит, что имя моего отца покрыто позором?
— записала она. — Кто мои родители? Неужели это они отдали меня в монастырь, чтобы я посвятила свою жизнь Богу?»
Заданные вслух, эти вопросы значили так же мало, как бессмысленные пересуды. Но записанные на дощечке, они бросались в глаза, резкой болью пронзали горло и бились там, где находится сердце. Они поглощали все ее внимание, так что она не заметила, как к ней подошла сестра Ирмингард.
— Маленькая София! — воскликнула она, в замешательстве глядя на нее. — Что заставило тебя написать это?
В горле Софии стоял ком, но она не плакала, потому что знала, что не стоит проливать слезы из-за суетного мира, который, хотя и является долиной горя, но в день Страшного суда возрождается Господом Всемогущим под звуки тромбона. Однако ее глаза щипало, потому что она, не мигая, смотрела на написанное.
— Но я должна записывать эти вопросы! Как я найду на них ответ, если их забуду? — ответила София тихо.
Движения сестры Ирмингард были спокойными, но решительными. Она была привязана к этой девочке, потому что та училась быстрее остальных и красивее всех писала, а это она, как самая образованная женщина в монастыре, умела ценить. Сестра Ирмингард писала исторические хроники, выдавала книги из библиотеки и отбирала среди одаренных девочек тех, которые в будущем должны будут работать переписчицами. По движению Луны она могла определить, когда следует устраивать богослужение, и иногда с ней советовалась медсестра, потому что она единственная знала наизусть старинные рецепты. Иногда она собирала налоги с крестьян, хотя это была задача настоятельницы. Крестьяне обрабатывали близлежащие поля, и к назначенному ею оброку — в год по поросенку, пяти курам и десяти яйцам — все относились с уважением и послушно отдавали его. Несмотря на высокий авторитет, ее все время переполняли эмоции и вырывались наружу, несмотря на все ее старания.
— Маленькая София, — сказала она не строго, но устало, и прежде чем продолжить, несколько раз сухо кашлянула, — ты пишешь так хорошо, что вскоре будешь работать не только на восковых дощечках, но и на настоящем пергаменте. Однако он слишком дорогой, чтобы тратить его попусту! А еще меньше ты должна тратить мое время, и если я использую его на то, чтобы направить тебя, то только для того, чтобы ты однажды смогла переписывать труды великих ученых мужей!
— Но разве вы сами, — возмутилась София, поскольку знала, что Ирмингард не пронять мольбами и жалобами, а только аргументацией, — кроме того, что переписываете чужие рукописи, не создаете свои тексты, месяц за месяцем описывая то, что происходит в монастыре и что нам становится известно о мире за его стенами?
— Маленькая София, — кашляя, повторила сестра Ирмингард, и ее глаза, казалось, стремились спрятаться за темными веками, — в хрониках монастыря содержится только то, что имеет значение для этого мира. Когда избирается новый король или рождается наследник трона, когда идет война между землями или на нас обрушивается голод. Только благодаря тому, что я это записываю, так же, как это делали до меня другие, мы знаем, как этот монастырь в первые годы своего основания противостоял злым язычникам, а потом войнам, а еще позднее.— наводнению, которое иногда приходит с моря и уничтожает землю. Но то, что волнует одну тебя, неважно для мира и для великого порядка, предусмотренного Богом. Ты должна научиться отличать главное от второстепенного.
— Но разве это неважно, — настаивала София, громко сглатывая после каждого слова, — кем был мой отец? Сестра Мехтгильда говорит, что его имя запятнано позором! Как его звали? Что он сделал?
Сестра Ирмингард опустила глаза и промолчала.
— Вы тоже знаете, кто он! — задыхаясь, вскрикнула София. — Знаете, но не хотите сказать! О небеса! Какое преступление совершил он, что мне боятся назвать даже его имя?
Ирмингард сделала глубокий вдох и снова закашлялась. Когда она смогла спокойно дышать, ее лицо было мертвенно-бледным, но взгляд снова стал беспристрастным.
— Я не знаю, кем был твой отец, София, — сказала она, — и если бы даже знала, все равно не сказала бы, потому что это не имеет никакого значения. Не принимай насмешки Мехтгильды близко к сердцу. Она хотела сделать тебе больно, потому что ты рассказала всем о ее греховном проступке и потому, что она сварливая девушка. Она никогда не смирится с тем, что она, девушка из богатой семьи, осталась без жениха. Что же касается твоего происхождения — забудь о нем. И, прежде всего, не пиши об этом. Зачем ты вообще это делаешь?
София отвернулась от написанного и призналась в своем таланте со всей откровенностью, на которую была способна.
— Сестра Ирмингард, — объяснила она, колеблясь между вынужденным оправданием и неподдельной гордостью, — я часто забываю то, что не записано, — то есть все, что я просто слышу или говорю, все, что со мной происходит или что мне рассказывают. Но то, что я прочитала или записала, навсегда остается в моей памяти. Этого я никогда не забуду. Я буду помнить об этом до самой смерти.
Последовала тяжелая тишина. Незаметно руки Ирмингард напряглись, хотя она всеми силами призывала себя к спокойствию. Она медленно взяла в руки книгу, открыла ее и положила перед Софией несколько небрежно, чтобы София не заметила ее волнения.
— Докажи! — сухо приказала она.
София посмотрела на страницу, написанную на латыни теми же острыми буквами, которым училась она сама. Ее содержание волновало ее не так, как сформулированные ею самой незадолго перед этим вопросы. Неторопливо прочитанные фразы и предложения оставались в ее голове, и им без труда находилось место в ее памяти.
Наконец она подняла глаза от книги.
— Ты, Господь, нужен всем твоим избранным, как ветви винограду, как воздух и глаз свети. Без ветвей увядают побеги, воздух мрачен без света. Ты останешься, Господь, тем, кто ты есть, ты не подвержен изменению. Так написано в твоих книгах — то есть в книгах, которые были правдиво написаны твоею милостью, — повторила она, ни разу не заглянув в текст, созданный три столетия назад монахом Готтшалком.
Едва слышно Ирмингард вздохнула и снова закашляла. Она отошла назад, стараясь справиться с удивлением.
— Это от дьявола, — прошептала она, произнеся слово, которое София еще ни разу от нее не слышала, потому что от него сквозило суеверием, а сестра Ирмингард учила, что ему не следует предаваться.
— Это, возможно, от дьявола, — поспешно поправилась она, поднесла руку ко рту и проглотила горькую слюну, которая при кашле подступала к горлу. — Может, не в моих глазах, но в глазах остальных. Ты не должна ни с кем говорить об этом. Ты должна скрыть это от всех, слышишь? Тебя могут назвать колдуньей, а это очень опасно из-за твоего...
Слова затерялись в новом приступе кашля.
— Из-за моего... чего? — возбужденно спросила София. — Моего происхождения? Вы это имеете в виду?
Губы сестры Ирмингард скривились в обычной безрадостной улыбке.
— Я обращалась с тобой, как с другими девочками твоего возраста, — продолжала она, полностью обретя контроль над собой, — может быть, к твоему уму следует относиться более бережно, давать ему больше пищи, чтобы твою голову не наполняли дурные мысли. И было бы глупо говорить о твоем происхождении, о котором по веским причинам здесь не говорят, и об этом... даре.
Подготовить материал для письма было непросто.
Будущие переписчицы должны были учиться сдирать кожу с телят, овец и коз, три дня держать ее в известковой воде, а потом растягивать. С помощью пемзы ее соскабливали и сушили. Софии ручной труд давался тяжело — она ругалась, когда козий пергамент становился слишком жестким, когда на свиной коже оставались щетинки, которые мешали писать, а телячий пергамент оказывался чересчур гладким, так что чернила расползались. Она огорчалась, если гусиное перо ломалось, когда она хотела отрезать кончик. Бычья желчь вызывала у нее только отвращение. Чтобы получить чернила, нужно было смешивать ее с сажей, белком и водой.
Но так же, как остальные учились выпекать хлеб, София изо всех сил старалась справляться со всем необходимым, чтобы наконец предаться своей страсти. Когда она впервые записала не на восковой дощечке, а на пергаменте текст отца церкви Исидора, она так была горда собой, что забыла о стремлении записывать самые существенные моменты ее жизни. Софии все реже хотелось нарушить требование сестры Ирмингард и записать не то, что полагается будущей переписчице. А та в свою очередь не уставала питать детскую душу всем, что было в библиотеке.
Среди книг попадались латинские и греческие тексты языческих философов. София должна была прочитать их, чтобы в совершенстве овладеть обоими языками и исключить появление в текстах, которые ей предстояло переписать, грамматических ошибок. Только после того как это упражнение было пройдено, она могла перейти на богатый материал великих учителей христианства — Блаженного Августина, Ипполита или Боэция. После того как она наконец ознакомилась с их текстами, ей преподнесли огромное количество старинных текстов, которые утверждали, что существует только один правильный способ праздновать обедню, а все остальное — ересь и суеверие.
Когда сестра Ирмингард давала Софии задание переписать тексты (однако она никогда не давала ей собственных комментариев), она стремилась так загрузить головку девочки науками, чтобы в ней не оставалось места мыслям о собственной жизни. Занимаясь так много, София училась отделять главное от второстепенного и избавлялась от высокомерия, которое могло возникнуть у нее в связи с редким даром.
Только однажды она чуть не выдала себя. Это произошло во время обеда, когда одна из сестер — в то время как остальные ели — читала отрывок из Жития Святого Элигия. Сестра потеряла страницу и не могла продолжить чтение. В наступившей тишине София так уверенно продолжила фразу, а затем и все последующие, будто книга лежала перед ней, а не перед сестрой, взволнованно перелистывавшей страницы. Но прежде чем на нее устремились удивленные взгляды и раздались вопросы, какое отношение она имеет к этому действу, сестра Ирмингард незаметным движением руки заставила девочку замолчать. Вскоре сестра нашла нужное место в книге, продолжила чтение, все снова углубились в Житие Святого Элигия, и никто больше не обращал внимание на Софию.
Лишь спустя три года (Софии тогда пошел двенадцатый год) она опять не смогла справиться с высокомерием и желанием показать всем свой необыкновенный дар, и из этого напрасного, греховного поведения произросло бесконечное разочарование, отравлявшее ей потом всю жизнь.
Часто к ним из соседнего мужского монастыря приходил священник, отец Иммедиат. В дни его визитов на столе всегда стояло жаркое из кабана. После обильной трапезы он удалялся с матерью настоятельницей, чтобы поговорить о нуждах монастыря. Обычно он заходил и в скрипторий, чтобы, благосклонно оглядывая помещение, проверить, чем занимаются переписчицы, некоторые из которых уже закончили обучение, а некоторые только учились.
Иногда он изучающе смотрел на пальцы Софии и хвалил ее красивые буквы. На этот раз она подготовилась к его приходу, не усидела в темном углу рядом с Доротеей и непроизвольно бросилась вперед и села за первую парту, чтобы продемонстрировать свои успехи.
Сестра Ирмингард никогда не оставляла такое поведение безнаказанным. Но она, как хорошо знала София, не стала бы бранить ее в присутствии отца Иммедиата.
Доротея смотрела на нее в замешательстве, но была слишком застенчива, чтобы приказать вернуться на место. Софию она волновала так же мало, как вопросительные взгляды остальных. Она вытянула шею и схватилась за перо, так, чтобы — в соответствии с приказом настоятельницы — отец Иммедиат застал ее в самом разгаре трудового дня.
Но прежде чем она успела выписать первую букву, на ее парту упала длинная и угловатая тень.
— Что ты здесь делаешь? — прошипел раздраженный голос. — Твое место рядом с ученицами! Убирайся отсюда!
Голос принадлежал сестре Мехтгильде, которая стала знаменитой в монастыре благодаря постоянному чувству голода и тому, что подкупала толстую Гризельдис. Но чем она не могла похвастать, так это успехами в скрипторий. До последнего времени она даже не входила в число избранных, которые учились читать и писать. Лишь после того как ее отец преподнес монастырю богатый дар, на капитуле постановили, что сестра Мехтгильда больше не будет выполнять грязную работу в хлеву, а должна быть подготовлена для более высокого задания.
— Я и не знала, что тебе есть до этого дело, сестра Мехтгильда, — ответила София той, чьи буквы были во много раз уродливее, чем ее, и которой никак не удавалось выучить наизусть и пары строк.
Мехтгильда не растерялась.
— Тебе следует быть осторожнее со мной, — дерзко ответила она. — Я не забыла, как ты однажды сдала меня на капитуле. Я с удовольствием рассказала бы матери настоятельнице и сестре Ирмингард, что ты сидишь за первой партой, хотя тебе это и не позволено. Ты ведь послушница, а не монахиня!
— Тогда обвини меня перед всеми! Или у тебя духу не хватит? Может, тебя злит то, что я достойна сидеть на этом месте, а ты — нет? Ха! Иди лучше режь своих свиней!
Угловатое лицо побагровело. Послушницы-ровесницы с любопытством следили за развитием событий. Ссор в монастыре всегда хватало, но большинство из них происходили втайне, в темных уголках залов, но никогда там, где были запрещены любые разговоры.
Прилюдный позор еще больше взбесил Мехтгильду. Сильнее ее гнева был только постоянный голод.
— Да, ты, может, лучше разбираешься в книгах, чем я. Но я не понимаю, чем тут гордиться! Я прекрасно знаю, что тут переписывают не только творения отцов церкви, но и философов-язычников. Только вчера я должна была переписать текст, написанный некрещеным Порфирием. Так что скажу начистоту: мне было бы больше по нраву делать из животных колбасу, чем опускаться до такого безбожия!
Ее голос стал мешать переписчицам из первого ряда, которые редко одаривали своим вниманием подрастающее поколение. Одна из них зашипела, показывая девочкам, что им лучше замолчать.
Но София и не думала молчать.
— Что ты понимаешь в том, что написано в книгах, если твое единственное желание —набить желудок? — сказала она, усмехаясь.
— Мне хватает книги Господа нашего, — ответила Мехтгильда. — А там сказано: обилие мыслей отделяет от Бога.
— Неверная цитата. «Неправильные мысли отделяют от Бога», — вот что там написано. И в той же главе: «Бог держит мудрых на правильном пути».
— Ха! — смех Мехтгильды был таким же сухим и колючим, как и ее тело. — Мы стремимся к Богу, а не к мудрости, которая содержится в книгах. Ученый отец церкви Августин говорил, что... что достаточно... знать о Боге...
— Ты что, пытаешься вспомнить цитату? — голос Софии заглушил громкое шипение монахинь, которым она мешала. — Я с радостью помогу тебе. Августин пишет: «Кто знает тебя, о Господи, счастлив, даже если не знает ничего другого. А кто знает и о тебе, и о другом, будет от этого не более счастливым, чем от тебя одного».
Мехтгильда затопала ногами, испугав Доротею, которая следила за двумя сцепившимися девочками, раскрыв глаза и разинув рот. В монастыре запрещалось делать все, что вызывало шум.
— Вот это я и имею в виду! Мудрость мира — глупость перед Богом. И тот же написал: «Neque... enim... quaera... quseri...»
— «Neque enim quaero intellegere, ut credam, sed credo, un intellegam», — насмешливо продолжила София начатую Мехтгильдой фразу. — Если тебе так сложно просто прочитать предложение, то перевести его будет еще сложнее. Ну хорошо, я тебе помогу: «Я не хочу узнавать, чтобы верить, но хочу верить, чтобы узнавать».
Мехтгильда не обратила внимания на насмешку и продолжала говорить, но вскоре опять запнулась:
— А есть другой отец церкви — Герм... Герм...
— Ты имеешь в виду Гермиаса, — подхватила София. — Он пишет — позволь мне помочь твоей уставшей памяти: «Пифагор измеряет мир числами! А я оставляю дом и отчизну, жену и детей — подхваченный дыханием Бога — и больше не забочусь об этом мире».
— Точно! — крикнула Мехтгильда, и ее красное от гнева лицо стало еще темнее.
— И не забудь про Тертуллиана, — продолжала София и с удовлетворением заметила, что сопернице на это нечего было сказать и она упрямо молчала.
— Вижу, ты о нем забыла. Я с удовольствием процитирую пару фраз из его творения: «Господа нужно искать в простодушии нашего сердца. После Иисуса Христа любопытство нам больше не надобно. Credo quia absurdum est — вера происходит от науки».
Тем временем монахини-переписчицы обернулись, чтобы наблюдать за тем, как Мехтгильда молчит, а София гордо и с чувством собственного достоинства продолжает речь:
— Об этом ты еще не слышала? И не читала? Так пойдем дальше — Титан: в отличие от греков он пишет, что Христос велел нам верить, а не знать. Так что нам не нужна наука!
Объясняя, она бурно жестикулировала. Когда она к тому же подняла вверх указательный палец, Мехтгильда снова обрела дар речи:
— Ты осмеливаешься цитировать великих ученых только для того, чтобы осрамить меня?
— Ха! — засмеялась София и пылко продолжала. — Ты первая начала. Я лишь помогаю выразить твое мнение. Должна добавить, что я, разумеется, могу не только воспроизвести каждое предложение, написанное вышеназванными учеными, но и процитировать Тита Флавия Клеменса, который считал, что философия помогает нам прийти от веры к истинному познанию. Минуций Феликс объясняет в своем диалоге «Октавий», что христианская вера и философия не так уж далеки друг от друга. И если Юстин говорит, что философы узнали одну часть Логоса и только христиане обладают целым, я спрашиваю себя: если Христос — Логос, разве его можно делить? Если языческие философы обладают одной его частью — что принадлежит им: рука, которой он прибит к кресту, венок из шипов или сердце?
Говоря, она пристально смотрела перед собой, но не видела ни взволнованных монахинь, ни взбешенную Мехтгильду. Ее взгляд будто был направлен внутрь, она легко рылась в многочисленных книгах и копиях и вытягивала из них цитаты, украшавшие речь. Они читала их по памяти и могла обосновать каждое свое слово. Только остановившись, она поняла, что мир состоит не только из написанного.
Еще когда она была увлечена цитированием, в скрипторий вошли отец Иммедиат, мать настоятельница и сестра Ирмингард. Настоятельница, как всегда, с трудом повернула голову и бросила на Софию тяжелый взгляд. От этого на лице Ирмингард отразился еще больший ужас. Она уже приготовилась отругать наглую девчонку, но прежде чем ей это удалось, отец Иммедиат задумчиво произнес:
— Ты умна и начитанна, девочка.
Софии показалось, будто от этих слов она стала вдвое выше. Помещение, в котором она стояла, показалось ей слишком узким и маленьким. Границы ее мира, состоящего из письма, отодвинулись и расширились до невероятных размеров.
— Откуда она знает все это? — голос Мехтгильды вернул ее обратно на узкую тропу. — Даже если София провела в монастыре всю жизнь, то это всего двенадцать лет, — как за столь короткое время она смогла выучить наизусть все, что только что рассказала?
Сестра Ирмингард незаметно покачала головой, но София не смотрела на нее.
— Ты глупая гусыня! — издевалась она. — Я схватываю и учу все намного быстрее каждой из вас! Мне вовсе не нужно повторять по сто раз каждую фразу! Я помню наизусть не только псалмы из евангелия, которые мы постоянно слышим, — нет, все, что мне когда-либо довелось прочесть, навсегда остается в моей памяти. Дайте мне строку, и я смогу повторить ее через много лет! Дайте мне книгу, и мне достаточно прочитать ее один раз, чтобы запомнить содержание на всю жизнь! Я обладаю талантом, каким не обладает ни одна из вас — и поэтому я стану не просто глупой переписчицей, а великой ученой, может быть, самой великой из когда-либо живших.
Лицо Мехтгильды, прежде красное от гнева, приобрело свой обычный оттенок. На ее бледных губах заиграла торжествующая улыбка.
— Это проделки дьявола, — с удовлетворением сказала она. — Это проделки дьявола. Ты состоишь в союзе с сатаной — а ничего другого и нельзя было ожидать от твоего происхождения. Такую, как ты, следует немедленно прогнать из монастыря, чтобы дьявол не смог подобраться к нашим душам и отравить их.