169282.fb2
– Так же, как сейчас?
– Что – как сейчас?
– А то: привет, как дела? тебя никто не видел в подъезде? на трамвае приехала? приму-ка я душ, так как взмок порядком… раз-два… Потом чуток нетерпения и даже жестокости, и рысь заваливается на бочок и даже слегка похрапывает, довольная, расслабившаяся, в очередной раз полакомившаяся своей жертвой… Хочешь, я тебе напомню все, о чем ты говорил со мной за эти два года? Знаю, не хочешь, но придется на этот раз потерпеть… О своей занятости и служебных заботах, о скуке семейной жизни, о поездках за рубеж, о твоих друзьях, у которых нет имен и профессий, о международном положении, о нашем восхитительном убежище и отлично организованной конспирации, проскальзывало также какое-нибудь благочестивое ученическое воспоминание – и ни одного вопроса, разве что по поводу здоровья, ты никогда не интересовался, как я живу, как коротаю часы и засыпаю без тебя, на что надеюсь… – Анетта всхлипнула, но тут же взяла себя в руки и даже повысила тон: – Да, дорогой мой Гриша, я здорова, ничего у меня не болит, кроме нанесенных тобой ран, ничего мне не нужно, кроме твоей страсти, ни на что я не рассчитываю, кроме как на наше подполье – не бойся, я тебя не выдам, нам даже не придется поужинать вместе в какой-нибудь захудалой корчме, не придется тебе во второй раз переступать порог моего дома, картина висит там, где ты ее повесил, только нет твоих отпечатков пальцев на ней – все я вытерла и вымыла, днем я торгую ядами А, а ночью глотаю яды В, не бойся, в умеренных дозах, безопасных для здоровья…
Григор не знал, что и ответить.
– Молчишь. Знаю, это удобно, – Анетта потянулась к пустому стакану и отшвырнула его от себя. – А я говорю… Себе во вред… Но хочу, чтобы ты меня хорошо понял: я не жалуюсь и ничего не прошу – нет, Гриша, просто исповедуюсь тебе. Я не упрекаю тебя, насильно мил не будешь. Я отдала тебе все, что имела, пережила с тобой счастливые мгновенья – да, мгновенья – и часы и годы в одиночестве. Вот и хорошо, дорогой, но хватит… – Она выгнула свой тонкий стан, молитвенно сложила руки, ее груди страдальчески обвисли, и она уткнулась лицом в подушку.
Григор допил свой стакан, аккуратно поставил его на табуретку и закурил сигарету из ее пачки. Последнее время он чувствовал возникавшее между ними скрытое напряжение, ожидал неприятного разговора, но такого всплеска не предполагал. В первые месяцы их связи все шло, как по маслу, оба они были захвачены стихией страсти, которой они отдавались без остатка. Изголодавшиеся друг по другу, они с порога кидались в объятия и катались по ковру, как котята или дикие звери в брачный сезон. Ему было известно о капризности страсти и неизбежном охлаждении, но, несмотря на это, он уверовал, что их ожидают долгие-долгие годы бешеной, а потом и кроткой взаимности, ради которой они появились на свет. Однако через пару месяцев он обнаружил, что Анетта влюбилась в него. Это был первый тревожный сигнал, потому как он сам не испытывал никаких других чувств, кроме плотских – в этом он не сомневался. С ее стороны участились демонстрации преданности, забота о нем стала напоминать материнскую, дальними молниями сверкали проявления ревности, в душе ее полыхала скрытая ненависть к его жене. А когда он узнал, что Анетта как-то раз специально подкараулила Тину, чтобы поглядеть на нее, то понял, что дела принимают оборот, грозящий непредвиденными последствиями. Это было заложено в характере Анетты, какой бы послушной она ни казалась. При одном таком ночном анализе он поставил на второе место ее планы в отношении него, которые она не могла не вынашивать, отдавая преимущество ее чувствам.
Его сигарета вспыхивала в темноте, подобно фонарю гнома. Вроде бы опыта ему не занимать, а тут прохлопал ушами и вовремя не заметил опасности. А она показала свои рожки еще в ту ночь, в мотеле под Сливеном, когда сквозь сон он услышал ее намек насчет беременности, так и оставшийся в области предположений, но все-таки, все-таки… К вечеру они отправились на прогулку в поле, она собирала цветы и плела венок, а потом возложила его ему на голову и затихла, словно кошка, но он ощущал ту трепетную тревогу, которая сгущалась в преддверье важного решения Анетта приехала в Сливен, побывав сперва в отчем доме, рассказывала ему о семейных делах, обронила что-то насчет обеспокоенности родителей ее затянувшимся девичеством, была игрива более обычного, а ночью, как раз когда он было задремал, она исподволь подкинула мысль о беременности. Он помнил, как моментально очнулся от сна, – что же это было, попытка захомутать его или небрежность медички?.. Рождение ребенка – это обоюдное решение, моя милая, сказал он, это не шутки… Она же вздрогнула, как ошпаренная, и глаза ее засветились в темноте: ага, испугался товарищ Арнаудов!.. От этого «товарищ Арнаудов» у него засосало под ложечкой, от этого обращения несло дикими желаниями, злобой и жаждой мести – самой жестокой и коварной мести, женской… Я был для тебя товарищем Арнаудовым, спокойно промолвил он, хотя внутри него и клокотала бессильная ярость, и могу снова стать таковым, если ты настаиваешь… Знаю, с виртуозной беззаботностью парировала она, я про тебя все знаю. Но я от тебя ничего не требую, я могу родить, не спрашиваясь тебя и не тревожа – где, что, когда – не имеет значения, достаточно мне самой решиться. Ведь решать-то мне, не так ли?..
Он был застигнут врасплох. Анетта была способна на такое, но вот смогла бы ли она довести дело до конца или просто выпендривалась? Ерунда, им же не по восемнадцать, не по двадцать, чтобы испытывать свои характеры за счет слабого, несчастного существа, способного угробить их жизнь… Я не понимаю твоих зловещих шуточек, сказал он, чем же я заслужил такое?.. Каждый заслужил хотя бы одну зловещую шутку в свой адрес, равно как и великодушное прощение, где-то я об этом читала. А ты испугался… герой, здорово перетрухал!.. И она набросилась на него, как тигрица…
Почти месяц они не виделись и не созванивались. Издерганный от неведения, он ожидал, что она первая нарушит молчание, но логика подсказывала другое, и он подчинился ей: позвонил Анетте и договорился о встрече… Целый час, нет – целый век они молчали, находясь в этой комнате, лежа в этой же постели. Затем она нашарила его руку, стиснула ее с неподозреваемой силой и напрямик, без притворства заявила, что беременности нет и не будет, если только он сам того не пожелает. Она даже поклялась, так как он сперва не поверил…
Григор потушил сигарету и прилег к Анетте.
– Ани…
Она не отвечала.
– Ани…
– Что, дорогой, ты обмозговал свою защитную речь? – она не поднимала головы, и голос ее звучал, как из подземелья.
Он все обдумал в паузах между воспоминаниями.
– Выслушай меня внимательно, Ани… Не будем вдаваться в подробности, нам обоим все прекрасно известно, а это приведет только к лишней ругани.
– А чем мы до сих пор занимались?
– Пока что ругалась ты, а я молчал.
Анетта вздрогнула и поджала колени. Она напоминала маленького изящного Будду, хотя ей и недоставало еще четырех рук.
– Может, мне продолжить вместо тебя? – осторожно сказала она. – Ты не против?
Григор устало глядел на нее.
– Тогда слушай… Ты хочешь, чтобы мы сделали передышку – ведь ты это надумал? Разошлись по домам, зализали раны и трезво все прикинули – тр-резво! Ах, как я ненавижу это словцо, а сама произношу его… Так вот, мы залижем раны, успокоимся, тр-резво покумекаем, и что тогда? Очень просто – мы поймем, что пришел конец, путь пройден, шлагбаум опустился. Едет поезд, два поезда, экспресс и пассажирский, движутся в противоположных направлениях, на различной скорости, в одном – все спальные вагоны международного класса, в другом – зачуханный второй класс, ведь третьего, кажется, уже нет… И каждый из нас едет в своем поезде, семафоры дают зеленый, локомотивы свистят – прощай, любовь, прощай, мираж, прощай… Так ведь, Гриша, пардон, товарищ Арнаудов?
Григор слушал в оцепенении: Анетта безошибочно выворачивала его душу наизнанку, и делала это без страха, без иллюзий, употребляя изящный слог, просто зависть брала. В ее состоянии это было не просто самообладание, а хладнокровие и ясновидение, которое никогда не было доступно ему самому. Сейчас все зависело от одного-единственного его слова. Он напрягся, словно готовился к безумному прыжку, и почувствовал какую-то резкую боль в паху – он не предполагал, что в эти минуты его взорванная страсть разлеталась на кровоточащие кусочки, которые годами будут давать о себе знать, перемещаясь по его телу, все пережитое с Анеттой завертелось в вихре, который подхватил их уютный дом, Роси и Тину, выразительный аккорд на пианино…
– Это так, Ани… – собрав все силы, произнес он. Он ожидал бурной сцены, был готов приняться ее успокаивать, даже овладеть ею на прощанье, как ему уже приходилось однажды, но Анетта взяла себя в руки, сделала беззвучный вдох, глубокий вдох, и так же бесшумно выдохнула.
– Что ж, Григор, благодарю тебя за откровенность. Было бы подло, если бы ты предпочел растянуть агонию, замять ответ этой ночью. Этой ночью… – повторила она больше для себя самой. – А сейчас я попрошу тебя одеться и оставить меня одну.
Анетта не изменила свою странную позу.
Не пошевелился и Григор. Он почувствовал, как с его плеч, с шеи, с темени медленно сваливался груз, о котором он и не подозревал и который тяготил его столько времени. Подобное ощущение он испытывал после сауны, когда выходил на свежий холодный воздух. Однако неожиданное желание Анетты остаться одной вселяло в него тревогу. Что она задумала, какую-нибудь женскую глупость? И куда ему податься посреди ночи?
– Я не могу оставить тебя одну. Могу просто перебраться в гостиную.
– Тогда уйду я, – отрезала Анетта.
Неужели мы до этого докатились? – спросил он себя.
– Не надо крайностей. Спокойной ночи.
Когда он выходил, в комнате стояло гробовое молчание.
Станчев провалялся около трех недель, подкошенный гриппом. Он не мог похвастаться крепким здоровьем, однако болел редко, особенно в летний период. Но в воскресенье проливной дождь и мокрая одежда сделали свое дело. Поднялась высокая температура, начал бить озноб, пища вызывала отвращение, и он быстро терял силы. За ним неотлучно ухаживала Петранка. Вызывала врача, бегала по аптекам, меняла постельное белье, кормила его, как младенца. Тронутый ее заботой, Станчев в очередной раз – а это бывало особенно болезненно после смерти жены – убедился, что к кровной привязанности к нему у его дочери прибавился какой-то атавистический, суеверный страх потерять и отца. Надо быть осторожнее, корил он себя, она же еще совсем не устроена в жизни… И добросовестно выполнял все просьбы и приказы Петранки.
По вечерам, выключив телевизор, она присаживалась к нему на кровать и заводила разговор о том, о сем, рассказывала о своих мучениях по поводу дипломной работы. Станчев был не очень-то осведомлен в последних проблемах на хозяйственном фронте, однако слушал со вниманием, даже пытался рассуждать на эту тему.
– Папка, я в полном мраке, – говорила Петранка, делясь впечатлениями об увиденном на местной текстильной фабрике. – Что касается владельца и хозяина, это толково, но вот тезис о государстве-владельце довольно спорный…
– Что значит – спорный?
– Очень просто: не государство, а общество – главный владелец. Государство – лишь аппарат общества, а не само общество.
– Оно его представляет, моя девочка.
– Пусть представляет, но не может его подменять. Например, что такое государственная собственность в текстильной промышленности? Это значит, что ею распоряжается министерство, разное начальство.
– Что ж в этом плохого…
– Как что – а субъективизм, волюнтаризм и прочее!
– Когда ты успела наглотаться всяких терминов? – у Станчева глаза полезли на лоб от изумления.
– Но ведь это моя профессия!
– По-моему, это скорее юридические термины. Разве не так, Петруша?
Петранка принималась торопливо объяснять, что совсем нет, и, возвращаясь к предмету разговора, приводила примеры с шоферами, продавцами, поварами – они вполне могут нанимать грузовики, гостиницы, магазины и киоски и распоряжаться их фондами. Станчев соглашался насчет шоферов и киоскеров, но возражал в отношении магазинов и гостиниц. Что же ты предлагаешь – частные магазины и мотели?.. Петранка разъясняла, что они не будут частными, а сданными под наем, для ведения деятельности под контролем государства и банка. А сейчас разве не так? – спрашивал непросвещенный Станчев. Дочь растолковывала ему разницу и доверительно понижала голос:
– Папка, я для себя определила, что главное – это саморегулирование и самоконтроль вот здесь и здесь, – она указывала пальцем на лоб и на сердце. – Я веду хозяйство, от меня требуется то-то и то-то, я делаю все по совести и в срок, но при этом рассчитываю на результаты, а не на какие-то твердые ставки и коллективные премиальные. И пусть тогда меня контролирует кто захочет и когда захочет, особенно банк – мне нечего скрывать, нечего приписывать или перекидывать ответственность на чужие плечи из-за того, что я ни в чем не заинтересована. И если один получает три, а другой – тридцать три, тут уж простите, кто сколько заслужил, столько и…
– Тебя послушаешь – так тебе все ясно, о каком же мраке может идти речь!
Петранка качала головой – одно дело грузовик или киоск, а совсем другое – текстильная фабрика. Как тут рассчитать: эти машины на вас троих, а эти – вам пятерым, поглядим, кто лучше справится. Производство не раздробишь, а раз это невозможно, все в руках коллектива с его чистым алиби, под которое не подкопаешься, – мы работали, сделали, заслужили. И отдельный человек со своим собственным умением, сноровкой, моралью снова тонет в общем котле – поди-попробуй изобрети и примени новый экономический механизм…
Станчев не знал, что ей и ответить, – для него хозяйственная деятельность всегда представлялась чем-то будничным и простым, без загадок, таившихся в человеческой душе и поведении, с которыми он сталкивался ежедневно. Велика премудрость – произвести кусок мыла или метр ткани. Ведь есть же машины, технологии, организация – производи в свое удовольствие, коли взялся за гуж. Из литературы он знал, что это основная сфера, в ней закладывается фундамент не только общества, но и истории, известны ему были и крылатые фразы, подобно той, что политика – это сконцентрированная экономика и так далее. Но его сознанием все это в свое время было воспринято как что-то общее, отвлеченное, он представлял, что все эти механизмы действуют чуть ли не автоматически, по верховному велению жизни и исторической логики. И его практически не посещала мысль, что в эти нерушимые основы вмурованы души, даже тени миллионов людей, для которых все это не только профессия, но и жизнь и судьба. Удивительные дела, заключил он, припомнив недавний разговор с Миховым.