167907.fb2
- Мощи Ипполита Федоровича, - ответил Мелочев.
- Да какие там мощи! - отмахнулась Полина. - Только и всего что косточка.
- Так отдайте им эту косточку! - взял вдруг актер торжественный тон.
Мне надоел их спектакль, я встал между ними и громко сказал:
- Хватит! Вы тут болтаете о какой-то чепухе...
- Ипполит Федорович, он был пророком, юродивым, блаженным, и как родственник моей тетки поселился у нее по приезде в Ветрогонск. А после его смерти моя тетка и еще несколько старух раскопали его могилу - во всяком случае так гласит легенда - раскопали, чтобы посмотреть, в какой мере святость помогла ему сохраниться. Воображаю, как эти бедолаги подталкивали друг дружку локтями, шепча: зри! нюхай! Сочли, конечно же, что Ипполит Федорович примерно соблюл благоухание. А кое-что эти благочестивые старушки и урезали от покойничьей плоти - ножку ли там, ручку ли, не знаю, а одним словом: мощи. В конце концов уцелела косточка, и ее тетка, как говорят, завещала мне.
- И впрямь завещала? - Я напрягался, улавливая, насколько глубоко ныряют в эту сказку помыслы Полины.
- Пока не будем об этом, - отрезала она. - Что бы нынешним последователям Ипполита Федоровича не взять из его могилы сколько угодно косточек? - так нет, этого нельзя, грех, а вот у меня, мнится им, забрать пресловутую косточку позарез и насущно необходимо, поскольку она уже обрела некую святость и должна стать для них надежным талисманом. Они сплетают зло с благодатью, сочетают свет и мрак, а невод, который у них получается к середине июля, забрасывают, чтобы уловить меня. Каждый раз в середине июля они по неведомым для меня причинам приходят в большое возбуждение, шелестят и шуршат тут за окнами, как гадюки, но подобраться ко мне у них нет возможности, я для них как заговоренная.
- Твоим выдумкам, Полина, я еще как-то могу поверить, а вот что этот парень пришел по такой фантастической причине, этому я, извини, поверить ну никак не могу.
- А зря, - как-то даже небрежно бросил Мелочев.
- Ну хватит, действительно хватит! - взвился я. - Вы из меня клоуна не делайте! Я вам... я вижу, вы спелись! - Я обвел их грозным взглядом, хотя ведь знал в эту минуту, что люблю их обоих и желаю им счастья, даже некоторым образом вижу собственное счастье благоустройства в Ветрогонске зависящим от того, насколько хорошо они устроят свои дела. - Ладно, ладно, - воскликнул я с улыбкой, поощряя их, чтобы они перестали бояться моих криков, - я не буду шуметь. Я не гадюка. Шуршать не буду. Вы хорошие люди, и мне совсем ни к чему портить с вами отношения. Я не гад. Давайте сядем и спокойно во всем разберемся.
***
Дело шло к ночи, в окно мельком заглядывало, плутая в тупичках между низкими крышами, вечернее напряженное солнце. Мелочев с готовностью воспользовался моим предложением сесть, тут же с видимым облегчением плюхнулся на стул и перевел дух, пожалуй, вся эта нужда в трудных объяснениях впрямь вымотала его молодые неопытные силы. Но он был не прочь и показать себя незаслуженно потерпевшим в неравной схватке с чудовищными силами мрака и поставить нам на вид, что мы не только не оцениваем по-справедливости его мужество и страдания, но и склонны смеяться на ним, беспечно болтая что-то о тяге к святости у наших врагов. Если мы имеем дело со святыми, отчего бы Полине в таком случае и не совершить благородный жест, отдав им косточку? Они безгрешны? Ой ли! Разве безгрешным приходит в голову заставлять людей делать то, что им совсем не по-душе делать? Ну, и тому подобное. У Мелочева накопилось великое множество претензий к нам.
Не матерый он был человек, и я подозревал, что заматереет он не скоро, а если с ним и дальше будут происходить всевозможные несуразности, ну хотя бы вроде театрализованного совращения или всех этих шелестящих на обочине жизни гадов, то его шансы достичь основательной житейской выправки даже вовсе равны нулю. Меня это и забавляло в его перспективах, и мучило, поскольку я не мог не понимать, что именно его юношество любит в нем Полина и если оно в нем застоится, будет любить его слишком долго, чтобы мне хватило терпения вынести бесплодность моей привязанности к ней и не сосредоточить ее на ком-нибудь другом, даже и на этом, скажем, бестолковом пареньке. В общем, я был бы рад выпить стакан вина, а то и покрепче, водки. Полина, кстати, уже суетилась, доставала из буфета чашки и, как это у нее неизменно бывало на чаепитиях, вазочки с печеньем и вареньем. Взглянув на меня и прочитав желания моего смятенного духа, она, хмурая, с железной принципиальностью эгоизма погруженная в свои сомнения, спросила:
- Водки?
Я, в свой черед, взглянул на нее, на Мелочева, мне не по душе пришлись ее мрачная неустроенность (в собственном же доме она чувствовала себя словно бы нежеланной гостьей) и его поспешная успокоенность, и я отрезал:
- Ни в коем случае.
Полина пожала плечами. Гости все больше не нравились ей: один ставит в укор ее нравственности, что она-де потакает нежити, другой нагло присваивает право единолично решать, что они будут пить. Эти гости ведут себя так, будто находятся в трактире и она им прислуживает. Время от времени сквозь плотно сжатые губы Полины, нервно накрывавшей на стол, прорывалось какое-то утробное раздраженное клокотание. Вечерний свет, в котором мы с Мелочевым застыли, возмущая женщину, жутковато заблестел свинцовой серостью. Затем Полина села напротив нас, и мы, - нас было трое умников, замкнувшихся в своих ничтожных отчуждениях, - принялись пить чай. Мелочев, надо сказать, вытягивал напиток из стакана с шумом, какого я не ожидал от артиста и вообще от юноши, а кусочек сахара, из которого высасывал сладость между глотками, так облюбовал, что даже не сводил с него глаз. Это настроило меня против него, и я сказал:
- Ну, обсуждать так обсуждать, и начинай-ка ты, парень, как самый среди нас непутевый.
Он быстро довел до конца представление, которое устроил из чаепития, облизнулся и начал:
- В столице, может, и ничего, завидный фасад, а вообще на земле нашей купола, маковки церквей поникли, и это все равно что мозги набекрень!.. крикливым волнением сразу стал брать наш внезапный оратор. - Я подробно остановлюсь на печальных сторонах нашей действительности. Я определяю наше состояние одним словом: оскудение. Извините, если надолго займу ваше внимание, но иначе нельзя, нельзя молчать! Прежде всего! - чеканил он. - Мы должны уяснить! к чему нас обязывает! создавшееся положение! Оглянемся же вокруг и признаем честно, что видим мы... впрочем, не буду забегать вперед с выводами. Конечно, - как будто немного сбился и запутался лицедей; бесенок, выскочивший из него, вертелся перед нами, а хвостом щекотал малому под носом, и тот от бесовской щекотки корчил уморительные гримасы, - этот вопрос - что же мы видим? - следует поставить как насущный... и давно пора это сделать. Я вот хочу сказать, что мне трудно, мне не хватает воздуха. Я еще так молод, а уже, кажется, хлебнул лиха. Но это не только мои личные бедствия! - возвысил он голос. - Понимаете ли, у меня было очень приличное, безмятежное детство, а как только пришло время вступить в сознательную жизнь, сразу на меня и обрушилось все наваждение нынешней русской действительности. Посмотрите же внимательно на нашу бедную и печальную землю. Как все скудно! невыразительно! приземисто! Люди Запада, - надул он вдруг щеки, изображая напыщенность, - они сделали немало, чтобы посадить нас в лужу, а теперь смеются над нами, представляют дело таким образом, будто мы сами и осрамились, будто мы вообще не способны к разумной и плодотворной деятельности, стоим вне истории и скоро нас, вырождающихся, можно будет брать голыми руками. Ах Боже мой! Это очень болезненно отзывается в моей душе, я переживаю... Я не могу без боли смотреть на наши грязные, убогие городки, на наши бесплодные северные земли, на наши унылые, не оживленные красивыми строениями пейзажи. А как одичал народ! Какое жалкое впечатление он производит! Люди печальны и подавлены, едва сводят концы с концами и без всякой надежды смотрят в будущее, - изображал он теперь драму опустившего руки народа. - Таково наше положение. Можно бы и дальше еще немного потерпеть в надежде на какие-то внезапные улучшения, но появление этих существ, требующих отдать им мощи, - поднял вверх палец, взыскуя особого внимания, - ситуацию обостряет. Не знаю, как обстоит с вами, а со мной именно так: мои чувства теперь обострены, обнажены, они как оголенный нерв. В сопоставлении народной беды и положения, при котором меня кто-то неведомый заставляет идти к партнерше по спектаклю и красть у нее косточку... это, согласитесь, конфликт вообще особого рода... Коротко говоря, я прихожу к выводу, что у нас нет иного выхода, как поскорее покончить с противоестественным положением, поскорее отдать этим настырным и мерзким сущностям то, что они требует, отдать, чтобы они от нас отвязались, а потом подумать, что мы можем сделать для исправления жизни в нашем бедном отечестве... потому что терпеть больше уже нельзя. Я так мыслю. Вы готовы меня поддержать?
Уже и не чая, что дождусь конца его речи, не лопнув от смеха, - с трудом его удерживал при себе, и он мне каждую мою жилочку издергал, истрепал и высушил, - я, когда этот трубадур умолк, вытер выступившие на глазах слезы и сказал хриплым после пережитой встряски голосом:
- Ты, Алеша, большой дурень. Полина, Бог тебе судья, но я все же не удержусь от замечания: с кем ты связалась!
Так уж повелось у нее в этот вечер, что она только отмахивалась от меня и чем дальше, тем ожесточеннее.
- Бог тебе судья, - твердил я.
- Вы не видите, что противны ей? - сказал Мелочев.
- Зачем ты так, Полина?
Мелочев повелел:
- Оставьте ее в покое!
- Я вижу, что не приходится делать скидку даже на твою молодость, стал я рассуждать на его счет. - Раз ты вбил себе в голову весь этот набор эпитетов: убогие, грязные, бесплодные, жалкие, - значит, ты имеешь уже определенный опыт обращения с нашим отечеством. И я бы тебя не без удовольствия придушил, как цыпленка, прямо здесь, когда б не Полина и не ее жалость и привязанность к твоей дурацкой наивности. Ты как все эти подавившиеся злобой дня людишки, которые чуть какие неурядицы, сразу вопят: а-а! караул! конец света! И во всем винят Россию, обличают ее убожество и недомыслие. Оно конечно, сейчас многим худо приходится, но черт возьми, как будто никогда прежде не случалось бед, как будто нет никакого опыта, который учит, что они проходят, эти беды. Ты говоришь: бесплодная северная земля. Ты за эти слова ответишь на высшем суде, подлец, ничтожный болтун, говнюк. Тебя спросят за то, что ты не разглядел на этой земле чистой красоты и совершенства! Впрочем, что же мне тебя, дурака, пугать, убеждать и переиначивать. Когда-нибудь ты сам все поймешь. Увидишь особую, неотразимую прелесть наших городков и неземное величие наших монастырей. Бывал ли ты там, где Кижи, пидор? А валить ответственность за наши беды на людей Запада, я тебе скажу, это великая глупость. Они нам враги, кто ж с этим спорит, но во всем плохом, что с нами происходит, виноваты мы сами, а на Европу... на Европу эту ихнюю поменьше обращай внимания. Лучше всего жить так, словно ее и вовсе нет на свете. Не наша это забава - быть европейцами. Знаешь что я тебе скажу: ты ведь соврал насчет подавленности и уныния людей. Нет, не стану тебя уверять, будто они веселы всегда и беспечны, но вспомни, как они пляшут и поют при первой же возможности. Чуть где какие удовольствия, они уже в румянце, цветут, скидываются персиками! Людьми красна наша история. А если где-то иной человек и в отчаянии, так это ведь еще не весь народ, Алеша, и главное, книжки писавшие и монастыри строившие - они тоже народ, они в высшей степени наш русский народ. Ну а ты хоть слово сказал в своих жалобах о нашей великой культуре? Ничуть не сказал. Так кто ты есть? Захудалый актеришка, к тому же прогоревший. И если в твоей жизни что-то сложилось не так, как тебе хотелось, то ты не переводи вопрос и собственное огорчение в какую-то общую и даже всемирную плоскость, а решай свою задачу прежде всего сам. От тебя одного зависит, будет ли тебе хорошо, будет ли все в твоей жизни правильно. Обустройся сам, а оттого и станет лучше и правильнее в общей жизни. Вот я знаю, что если сумею хорошо устроиться в Ветрогонске, то в конечном счете и ветрогонская жизнь благодаря этому станет немножко свежее и чище.
Я посмотрел на Полину, ожидая от нее вопросов, согласия со мной или возражений; я дал ей понять, что теперь ее очередь говорить. Разумеется, я видел, что Мелочев ошеломлен моей отповедью и кипит весь желанием поскорее исцелиться от нанесенных мной ему ран, но ведь он больше не интересовал меня. Едва он попытался заговорить, я окрысился:
- С тобой я уже разобрался, а теперь слово Полине, - прошипел я.
Полина вполне занимала мое воображение. В сущности, она осунулась, пока мы с Мелочевым объяснялись, и уже, судя по всему, не верила в возможность своего счастья или даже не понимала, что оно могло бы представлять собой, но вместе с тем в ней чувствовалась та закаленность личности, которая, я знал, не даст ей пропасть, а тем более потеряться среди таких людей, как я и Мелочев.
- Я бы хотела, - произнесла она твердо, - поскорее исключить из нашего обсуждения эту тему личного труда и обустройства, хотя, естественно, признаю ее важность и подтверждаю, Сережа, что целиком и полностью разделяю твою позицию. Не дело плакаться сынам и дочерям древнего народа. Забудем жалобы и сетования. Запомним, что надо прежде всего хорошо исполнять отведенную нам в этой жизни роль. Но с тех плоскостей, о которых вы тут говорили, я хочу именно что в срочном порядке перевести вопрос в глубину, туда, где я, скрывать не буду, еще сильно-таки путаюсь, а может быть, буду путаться и до конца своих дней. Однако на то там и темно, чтобы я сознавала себя слепым щенком... Вы затронули важные проблемы, но это проблемы текущего дня, а я хочу обратить ваше внимание на основы бытия, вернуть вас к вопросам онтологического порядка, к бытийственному и экзистенциальному, к тому, что есть всегда и всегда будет мучить человека, независимо от того, благополучно или несчастно он живет. От вас, мужчин, я жду ответа на вопросы коренные, проклятые, решающие. Побольше глобальности, друзья мои! А то мне с вами скучно скоро станет. Возьмем нашу литературу, которая для нас выше любой реальности мира, кроме разве что, - улыбнулась Полина, потребности иной раз склонить головку на плечо любимого. Мы должны помнить, что Достоевский случайно соткался из противоречий действительности и к пределам бытия, к пропасти, за которой начинается иное, подвел нас не он, а Толстой. С памятью об этом мы не только выстоим в любых напастях, но и решим всякий каверзный вопрос, навязанный нам злобой дня. Хотя бы даже и этот: отдавать ли косточку? Но помнить в данном случае это значит думать, думать, думать... Как часто бывает, что читая книжку, играя в пьесе или слушая кого-то, ловишь себя на ощущении: вот, сейчас тут было затронуто что-то чрезвычайно важное, глубокое, основополагающее. Даже дрожь пробегает по телу! Но ведь только затронуто. И так всегда. А ответа нет. И обстоит дело таким образом потому, что пишущие, читающие, играющие, говорящие думать по-настоящему еще не начинали. Решения, выходит, нет никакого. А может быть, его и быть не может? Ведь даже Толстой, подведя нас к пропасти, ничего толком нам не разъяснил, словно сам первый и побоялся в нее заглянуть. Есть вопросы к сущему, космосу, Богу, но, милые мои, я разочарована потугами человеков на них ответить. И чем гибче вы изворачиваетесь и ловчее клоните к тому, чтобы отдать гадам некие мощи, тем глубже я затвердеваю среди тех вопросов и пусть я знаю, что никогда не услышу ответа, я все равно кричу: дудки! ничего я не отдам! и даже думать обо всей этой чепухе не желаю!
Я в смущении барабанил пальцами по столу. Мелочев жадно ловил мой взгляд, пытаясь разгадать мое отношение к тем обвинениям в несостоятельности, которыми осыпала нас Полина.
- Почему же у тебя такая твердость в этом вопросе? - спросил я. Почему именно в вопросе о косточке?
- Действительно, - вставил Мелочев с плохо скрытым возмущением.
- А потому, что раз уж меня затерло там, где никому еще не посчастливилось услышать окончательный ответ и где я никогда ничего не добьюсь, то должна я по крайней мере иметь высокую человеческую гордость и помнить о своем человеческом достоинстве!
Мелочев развязно заметил:
- Я из писателей больше всего ценю Павлова - такая у него, кажется, была фамилия. Не помню имени, знаю только, что он прошлого столетия, современник, стало быть, этих ваших Толстого и Достоевского. Достоевский и Толстой кажутся пресловутыми, если принять во внимание, из-за какой ерунды, но какой в то же время кошмарной ерунды мы тут спорим. Пресловутые... я, может, не совсем точно выразился? А Павлов, он такой добросовестный, такой добротный, он после каждой реплики своего героя или героини подробно разъяснял, для чего было сказано именно это, а не что-нибудь другое. Так что к пропастям водить ему было некогда. Отлично загружал читателя!
- Ты все сказал? - прищурился я на него.
- И сейчас, наверное, есть какой-нибудь такой Павлов, а мы только зря мечемся в пустом пространстве, - добавил Мелочев с какой-то колючей многозначительностью.
- Ты, может быть, Полина, преувеличиваешь? - перекинулся я на хозяйку. - Ты говорила о важных вещах, не отрицаю, милая. Готов признать, что и для меня все это существенно, а уж твоя аллегория насчет затертости ну как такую не принять? Великолепная, скажем прямо, аллегория! Вообще люблю твои аллегории. Но в самом ли деле ты так уж там затвердела, Полина? Это не отговорки? Можно ли в самом деле затвердеть среди чего-то призрачного, а? Настолько, спрашиваю я, Полина, затвердеть, что тебе теперь как будто даже и не до того, чтобы отвлекаться на решение каких-то текущих задач? Я изумлен. Неужели ты и сейчас делаешь нечто возможное, вероятное, доступное человеку? Трудно в это поверить! Когда ты вот хотя бы, к примеру вспомнить, наскакивала на сцене на этого паренька, на этого славного нашего Алешу, злоба дня для тебя вполне существовала, как существует и когда ты ешь или пьешь, не правда ли? А как только возникла эта тревога по поводу косточки - ты затерта, затвердела и отвлекаться тебе недосуг?
Полина смутно улыбнулась. В ее улыбке было столько тепла, невесть для чего предназначавшегося, но явно текущего мимо нас, мимо меня и безразличного моему сердцу человека, который опять засасывал чай да еще теперь и жрал, иначе не скажу, именно храл печенье и варенье, столько невыразимого и заполняющего пространство текучей мутью тепла, что я откинулся на спинку стула с резью в глазах, с режущей болью в висках, с тяжело и тупо шевеляющейся тяжестью в груди.
- Ты рассуждаешь как это пристало человеку здравомыслящему, - сказала она спокойно, словно не замечая моих терзаний, - а я - с высоты положения.
- Ах вот как! Что же это за положение и откуда у него такая высота? Помолчи! - Я поднял руку, видя, что у нее уже готов ответ. - Ты удалилась от нас в край, где не дают ответа на самые главные вопросы нашего существования и где ты, должно быть по прихоти ума, решила обустроить себе некий истинный домик. Очень хорошо. Тебе можно только позавидовать. Но ведь я-то могу проникнуть туда вслед за тобой с некоторым даже своеобразным ответом или его подобием. А, могу воскликнуть я, и ты не помешаешь мне сделать это, а, восклицаю я, тут крепко затирает, знатно здесь сковывает морозище! Вот я и сам уже теряю подвижность. Что же я обретаю взамен? Да некоторую, пожалуй, статичность. Так и есть! Некоторую даже монументальность. А раз так, что же мне не отдаться безоглядно своим делам, а моим друзьям не предоставить полное право самим решать их текущие задачи!
- Но нам не обойтись без вашей помощи, - забеспокоился Мелочев, он перестал жевать, перестал пить, подковка его рта провисла вниз, рисуя скорбную озабоченность, - в особенности не обойтись теперь, когда я открылся, обо всем рассказал. Я же потерял, Сергей Петрович, потерял из-за своей откровенности шанс просто выкрасть мощи. Речь идет теперь только о том, чтобы Полина отдала их добровольно. А кто уговорит ее, если не вы?
- Сколько тебе лет, Алеша?
- Сергей Петрович! И не спрашивайте! Когда земля уходит из-под ног, что толку говорить о времени?