167292.fb2 Ранняя печаль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Ранняя печаль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

-- А-а, понимаю. Характер у Алексея что кремень: дважды не просит. Слышала, в обиде он на собес. Это хорошо, что ты вызвался помочь старику, такое уж время бумажное: к каждой справке справка требуется, а иную бумажку добыть -- просить надо, в пояс кланяться. А твой отчим смолоду такой: с голоду помирать будет, не унизится. Настрадалась, поди, твоя мать от характера его? Живет-то он правильно и от других того же требует, да люди-то все разные. Ты уж помоги старику. А у меня все давно готово, подсчитано, не больно, правда, много получается, но все проскребла, трижды просчитала, ничего не упустила. Не было ведь раньше денежной работенки в наших краях, хоть и надрывались порой до седьмого пота, да ты и сам, чай, помнишь...

Дасаев покивал головой, соглашаясь.

-- Я отдам тебе, Рушан, папочку на время, посмотри сам, просчитай еще разок, дело нехитрое. Дам, хоть и не положено. С Алексеем-то нас ниточка связывает, с ним ведь уходил на службу, на его глазах погиб и им похоронен жених мой, Дмитрий. Дружки неразлучные, волейболисты первые на район они были с Алексеем в парнях... -- она привычно вздохнула. -- Так ты уж посмотри сам...

XXVI

Тоненькая папка на тесемочках хранила не только выписки из приказов, ведомости заработной платы за многие годы, расчеты и прочие финансовые документы, необходимые, чтоб установить размер пенсии отчиму, -- она хранила историю их семьи. По ней можно было проследить более чем тридцатилетнюю жизнь Исмагиля-абы, пожелтевшие листы бумаги возвращали Рушана к детству, отрочеству. Иногда в комнату, где он сидел за письменным столом, незаметно входила мать, она бережно, как обращаются с документами малограмотные люди, брала какую-нибудь бумажку, исписанную не потерявшими цвет фиолетовыми чернилами, и сразу узнавала в строчках, выведенных тонким ученическим пером, руку Кати Панченко, их бывшей соседки.

Поначалу Рушана удивляло, что мать, только глянув в ведомость, в строку, где были указаны жалкие гроши, что зарабатывал ее муж более чем двадцать лет назад, помнила, не вчитываясь в документ, чем занимался отчим именно тогда. И тут же, если была в настроении и не ждали дела, начинала рассказывать о чем-нибудь примечательном, памятном из того давнего года. Рассказывая, она тайком утирала краешком накинутого на голову платка глаза, а перед ним из полузабытых, смутных или вдруг озаренных яркой вспышкой памяти картин складывалась не только судьба их семьи, но и история артели, всего Мартука.

Память матери удивила сына еще и потому, что, проработав на одном предприятии много лет, отчим сменил десятки профессий, пойди упомни. Нет, Исмагиль-абы не был летуном или неумехой. "Золотые руки, золотая голова", --так все говорили про него, это Рушан и сам слышал не раз. Дело в ином: артель долгие годы была хозяйством маломощным, да и бестолковым, по правде говоря: чуть ли не каждый год открывались одни цеха и закрывались другие. Едва набрав работников, обучив их и начав кое-как выполнять план, -люди уже радовались забрезжившей надежде на хорошие заработки, -- бессменный председатель артели Иляхин приносил нерадостную весть: закрывали один цех, как велела область, открывали другой. А через год, растеряв оборудование и людей, вновь спешно организовывали год назад закрытое дело. Каких только цехов не было за эти годы: и шорный, и швейный, и кондитерский... Даже сани -- кошевые, легкие, быстрые, в которых разъезжали председатели колхозов всей области, -- делали в Мартукской артели. Богата наша земля умельцами и толковыми мужиками, если даже в их небольшом селе за любую работу брались: хоть чесанки валять, хоть тулуп, полушубок справить, хоть шаль-паутинку связать, и все получалось -- одно загляденье, до сих пор вспоминают люди... А все закрытия начинались с увольнения. Но чаша сия миновала Исмагиля-абы: работник он бы умелый и безотказный, да и по праздникам, при всех орденах, которым было тесно на его неширокой груди, сидел всегда в президиуме. Неудобно было бы с фронтовиком так поступать. Пряча глаза в пол или отводя в сторону, говорил обычно Иляхин: "Ты уж, Алексей, не обессудь, опять в новый цех учеником пойдешь, ты одолеешь..." Потому-то и встречались ведомости с графой, где отчиму причиталось по тем старым деньгам всего 280-320 рублей, а работали тогда не только без выходной субботы, но и воскресенья частенько прихватывали.

Но мать помнила не только грустное; вдруг, казалось бы, не к слову вовсе, глядя в те же графы, она вспомнила, что это был месяц выборов. Тепло, с вмиг посветлевшим лицом, упоминала она по имени-отчеству забытых и полузабытых вождей, которые дать ей ничего хорошего в жизни не успели, кроме твердой веры в светлый завтрашний день. А Рашид, уже вполуха слушая мать, снова будто воочию видел радостные, праздничные дни выборов в Мартуке.

Главный агитпункт, где проводились сами выборы, располагался тогда в школе, и по вечерам там уже за месяц до праздничного дня играла радиола, ярко горели огни. А в день выборов родители уходили голосовать затемно, когда он еще спал. Возвращались они веселые, успев пропустить рюмочку-другую с друзьями, сослуживцами, родственниками, -- дело не зазорное в такой всенародный праздник, -- а мать еще и наплясавшись и под русскую гармонь, и под татарскую тальянку с колокольчиками. Приходили они всегда с чем-нибудь вкусным: апельсинами, халвой, ржаными пряниками или копчеными лещами -- едой столь редкой и потому особенно памятной по праздничным дням...

Захваченные воспоминаниями, засиживались они с матерью иногда часами, а однажды проговорили до самого обеда, опомнились, только увидев у калитки отчима. Рушан от растерянности не все бумажки успел припрятать, но Исмагиль-абы, к радости матери, не обратил на них внимания...

За столом, и позже, поливая с отчимом по вечерам огород или мастеря что-нибудь по хозяйству -- дел в любой усадьбе всегда с избытком, -- Рушан лишь изредка перекидывался с ним малозначащими фразами, а если и говорили, то только по делу.

Дасаев уже успел заметить, что мужчинам с отцами своими с течением лет говорить все труднее, сложнее, что ли, чем женщинам с матерями. У тех все наоборот: с годами дочери теснее сближаются со своими матерями, потому что сами обзаводятся детьми и постигают материнские заботы.

Детство Рушана и его сверстников прошло без особых ласк, без умильных вздохов над проказами мальчишек-сорванцов. У родителей были заботы поважнее забота -- накормить да хоть как-то обуть-одеть малых, тогда это было главным. Уходили на рассвете, приходили с закатом, но заработанного едва хватало, чтоб свести концы с концами. До ласк, до нежностей ли было? Вот и он, хоть всего шесть лет ему исполнилось, не назвал отчима отцом, знал --его отец, танкист, погиб под Москвой. Да и позже никогда не называл его "ати", а всегда "абы", хотя, помнится, поначалу Исмагиль-абы, чтобы привык к нему парнишка, много времени потратил. Рискуя расшибить, ободрать сияющий хромом "Диамант", научил его раньше других мальчиков кататься на велосипеде. И санки, и коньки самодельные, и лыжи-самоструги были у Рушана лучше всех, но так ни разу и не услышал отчим долгожданного "ати".

Вспоминая это, Рушан даже сейчас не мог понять причину своего детского упрямства. Ведь у многих не было отцов, а у него был, такой замечательный, веселый, да еще с орденами, -- ему завидовали все мальчишки, считая, что дядя Алексей самый сильный в Мартуке, хотя и намного меньше ростом, чем отец Петьки Васятюка. А вот он так никогда и не назвал его отцом...

В отсутствие матери Рушан открывал старый, окованный медью китайский сундук, где некогда хранилось девичье приданое бабушки. В узком боковом отделении лежали ордена и медали Исмагиля-абы. Даже по нынешним скептическим меркам людей, не нюхавших войны, награды у отчима высокие, и было их действительно много -- девять. А первый орден отчим получил в тридцать девятом, на озере Хасан. Рассматривая вновь эти ордена, к которым в детстве его тянуло как магнитом, он вспоминал, что раньше, хоть и трудно было, голодно, но часто приглашали гостей, и в праздник отчим не забывал надеть награды.

Водкой баловались только по большим праздникам, ставили бутылку-другую в красном углу стола для дорогих и редких гостей: не по карману мартучанам была она. А готовили хозяева, ждущие гостей, за неделю-две до праздников "бал" -- разновидность русской бражки-медовухи. Напиток не крепкий, но хмельной, и делали его в каждом доме по-своему. Людей, гнавших подобное зелье на продажу, тогда не было, и власти смотрели на производство бала "для себя" сквозь пальцы.

Рушан, перебирая ордена и медали, вспоминал, что обычно в такие дни отчим на свой военный китель прилаживал только два ордена, -- теперь-то он знал им цену, этим орденам Славы. Но это было давно-давно, когда отчим со своей матерью, бабушкой Зейнаб-аби, только переехали к ним насовсем, тогда Исмагиль-абы еще разъезжал на "Диаманте" и не пропускал ни одной игры в волейбол за "Локомотив" -- станционную команду, честь которой защищал еще до войны.

Раньше -- Рушан помнил хорошо, потому что об этом говорили и сопливые мальчишки, и соседки всегда судачили, -- за ордена и медали выплачивали деньги, не ахти какие, правда. Но поскольку у отчима наград таких было немало, и если учесть, что в Мартуке каждая копейка ценилась, ибо заработать ее было особенно негде, и эти деньги были подспорьем. С наградных-то денег и баловал иногда Исмагиль-абы семью. Но выплаты очень скоро почему-то отменили. В Мартуке, правда, событие это почти никого, кроме отчима, не задело, но как огорчился Исмагиль-абы, Рушан помнил. Ведь выплаты были не только подспорьем семье, а поднимали его в глазах сельчан: не просто фронтовик, а воевал как надо, потому и почет, награды, -- и вдруг разом лишили всего.

Маялся отчим еще и потому, что находились люди, которые намеренно подначивали его, называли ордена "железками". Помнит Рушан, как у них дома на октябрьские праздники отчим подрался из-за этого с каким-то мужиком, приехавшим из Оренбурга с мелочной торговлей.

-- Провокатор, сволочь! -- кричал по-русски разъяренный Исмагиль-абы, и рыжие веснушки, словно кровь, горели на его мертвенно-бледном лице. -- Я бы таких, как ты, расстреливал на месте, гнида, спекулянт... -- ярился он, удерживаемый могучим дружком Васятюком...

А мужик, ретируясь, показывал кукиш и зло огрызался:

-- Вояки... обвешались, как казашки, побрякушками и хотите тут порядки фронтовые завести... Поплачете, хлебнете еще горюшка на гражданке со своей совестью и правдой, генералы бесштанные...

С тех пор, Рушан помнит, отчим реже стал доставать из сундука ордена. Но гулянок с дракой, руганью он больше не припомнил.

Чаще всего бывали у них дома одни и те же люди: Васятюк, соседи Панченко, несколько оренбургских татар -- отчим был родом оттуда, --одна-две вдовы, подружки матери, и всегда Гани-абы, плотник с деревяшкой вместо левой ноги, первый песенник и гармонист. А какие песни -- татарские, башкирские, русские, украинские -- певали на этих вечеринках! За песни больше всего и любил гостей Рушан. А иногда вдруг -- тогда еще много говорили о прошедшей войне -- заводили разговор о своих солдатских путях те, кто собирался за столом. Обычно начиналось со слов: "а вот в Германии..." или "а в Польше..." И разговор чаще всего шел о мирном: об укладе, привычках, нравах, хозяйствовании, о скоте... Но иногда вспоминали и о боях -- жестоких, кровавых... Да разве можно было избежать этой темы, если в той "а в Германии", "а в Польше" остались навечно друзья, товарищи, земляки?

Отчим, как ни странно, уклонялся от таких разговоров, но всегда находился в компании новый человек, не знавший о его наградах, и, естественно, спрашивал: а этот орден за что, а тот? Исмагиль-абы отвечал односложно: за выполнение особо важного задания. Но изредка, то ли под настроение, то ли подогретый воспоминаниями своего друга Васятюка, рассказывал и он.

Из этих рассказов постепенно у Рушана сложился образ отчима того, военного, времени. Ныне в этом, не по возрасту сильно постаревшем, немногословном, тихом старичке очень трудно было признать солдата, и солдата не робкого десятка. И Дасаев, перебирая ордена, возвращался в мыслях к тому, давнему образу, нарисованному детским воображением.

Воевал Исмагиль-абы в разведке, а точнее -- обеспечивал разведке связь. Забираясь в тыл, подсоединялся к вражеской сети, а офицер, знавший немецкий, прослушивал разговоры. Разумеется, в таких ситуациях не раз и не два приходилось сталкиваться с немцами нос к носу, ведь всю войну он воевал на территории противника, оставляя за спиной многие километры ничейной, нейтральной территории, даже просто пройти по которой было делом нелегким. Отчим был огненно-рыжим и, наверное, действительно смахивал чем-то на немца. Почти всю войну он прошел в форме солдата вермахта, тщательно подогнанной полковыми портными. Форма эта была у него на все сезоны, и даже автомат, с которым он не расставался ни днем, ни ночью, был немецким "шмайссером".

Из рассказов, услышанных в детстве, Рушану больше всего запала в память одна сцена... Отчим под носом у немцев подсоединяет на столбе провод для подслушивания. Экипировка, наушники, инструмент -- все чин чином, немецкий связист, да и только. А рядом, в густом кустарнике, товарищи, -- ждут, когда сержант, спустив незаметно по столбу провод, дотянет его до офицера, знающего язык. И вдруг, совершенно неожиданно, появляются немецкие солдаты, человек пятнадцать. Завидев связиста, они что-то весело кричат и смеются. Сержант, опережая их, делает единственно возможное -- торопливо берет в зубы концы проводов и, так же весело улыбаясь, машет в ответ рукой. Рукава закатаны по локоть, руки и лицо густо усыпаны яркими веснушками -- весна. Веселый, храбрый Ганс, на тонкой шее болтается "шмайссер", а у столба лежит ранец телячьей кожи, загляни ненароком -- все немецкое, до губной гармошки. Все продумано в разведке, но главная надежда -- на выдержку, хладнокровие, на характер...

Даже через годы Рушан словно чувствует, как предательски подрагивают ноги отчима, того и гляди "когти" сорвутся, как руки невольно тянутся к вмиг потяжелевшему "шмайссеру", но нельзя, и он долго-долго, сквозь холодный пот, улыбается и машет немцам, признавшим в нем своего...

XXVII

Недели, даже десяти дней, как рассчитывал Дасаев, оказалось недостаточно, чтобы уладить дела, но, откровенно говоря, все это время он почти не вспоминал о путевке в Алушту. На послезавтра он наметил поездку в Оренбург, и не потому, что хотел встретиться с городом юности, хотя поездка и этим была приятна, главное, нужно было внести в метрику отчима поправку в отчестве и уточнить для собеса дату рождения.

Юные девицы из собеса и довольно молодая дама, их начальница, ни заглядывать в справочники, ни выслушать аргументы самого Дасаева не пожелали -- как понял он, здесь вообще мало кого выслушивали и любимой пословицей, повторяемой много раз на дню, была: "Москва слезам не верит", хотя Дасаев и возразил, не сдержавшись, что Мартук далеко не Москва. Быстро оценив ситуацию, а главное, почувствовав непробиваемую стену равнодушия, он понял, что в любом случае они останутся правы, а пожалуешься -- так отделаются выговором, который, по их же словам, им "до лампочки". Рушан смирился и решил все же представить документ, где в отчестве вместо "в" будет "ф", а в метрике вместо пятого марта указано девятое. А то, что этот человек тридцать с лишним лет ходил по соседней улице на одно предприятие, никого совершенно не волновало.

Выехал он ранним утренним поездом. Хотя дорога была и близкой, стала она длиннее, потому что поезд теперь до Оренбурга шел не пять, а шесть часов, явление при нынешних скоростях совсем уж необъяснимое. В вагон он проходить не стал, хотя места имелись и была возможность еще подремать часок-другой, да и молодая проводница настойчиво приглашала, но он так и остался в громыхающем безлюдном тамбуре.

Протерев носовым платком давно не мытое окно, Рушан вглядывался в набегающие станции, разъезды. Путь этот он одолевал многократно, когда-то, как считалочку, мог быстро-быстро назвать разъезд за разъездом, станцию за станцией от Мартука до Оренбурга и в обратном порядке. А вот теперь он узнавал только некоторые: Яйсан, Акбулак, Сагарчин... Выпали, выветрились из памяти названия знакомых местечек, да и изменились те очень, разрослись, одни названия и остались. В тамбуре ему припомнилось и долго не шло из головы вчерашнее, казалось бы, незначительное происшествие.

Утром мать, достав все из того же сундука, где хранились ордена, с десяток облигаций сорок седьмого года, попросила его проверить в сберкассе: может, и попали они под погашение, многие сейчас, мол, выигрывают.

Часа два он провел в книжном магазине, где, на удивление, оказались нужные для него технические книги и справочники. Отобрав по несколько экземпляров и для библиотеки треста, он вспомнил наказ матери и заглянул в сберкассу, где, к своей радости, выиграл тридцать рублей. Родители, потеряв надежду, что сын вернется к обеду, уже сидели за самоваром, когда он, улыбающийся, торжественно передал матери три новенькие хрустящие десятирублевки. Странно, неожиданно свалившиеся деньги не вызвали радости ни у матери, ни у отчима. Дасаева это настолько удивило, что он шутливо спросил:

-- Так разбогатели, что и тридцать рублей вам уже не деньги?

Но шутка, как он понял, оказалась неуместной.

-- Ах, сынок, -- ответила мать, тяжело вздохнув, -- в сорок седьмом каждая эта бумажка была четвертой частью зарплаты отца, а сейчас это всего лишь бутылка водки, а как нужна была нам каждая десятка, даже не сотня, ты должен бы помнить...

Рушану кусок в горло не лез за обедом, и даже теперь, в безлюдном тамбуре, он чувствовал, как краска стыда заливает лицо. И под грохот колес, поеживаясь от утренней прохлады, Рушан вспомнил сорок седьмой год. В конце той зимы умерла бабушка Зейнаб-аби, мать отчима. Умерла неожиданно -- тихо, незаметно, как и жила. По мусульманскому обычаю покойника хоронят в тот же день, завернув в белую ткань. Дома, да и у знакомых, не нашлось не только метра новой ткани, но даже подходящей простыни -- по бедности можно было и этим обойтись. Материал в магазинах продавали редко, да и то на паевые книжки, которых у них не было, а главное, денег в доме -- ни копейки. Зима выдалась лютой, на один кизяк уходило почти ползарплаты Исмагиля-абы, а тут еще ежемесячно удерживали на заем. Мать уже и не знала, к кому идти занимать, а отчим... Разве мог он у кого-то что-нибудь попросить? Разве только у соседа Васятюка, так тот жил еще беднее...

Рушан помнил, как Исмагиль-абы сначала сидел нахмурившись, потом вдруг встал, торопливо оделся и, сняв с крюка висевший тут же в комнате бережно смазанный на зиму "Диамант", главное украшение и гордость дома, единственный трофей с войны, исчез с ним в разгулявшемся буране. Через час он вернулся, нагруженный свертками (в доме как раз ни щепотки чая, ни кусочка сахара не было). Прихватил отчим и две бутылки водки, а оставшиеся деньги передал матери. Помнит Рушан, как бегал по бурану из дома в дом, извещая, что бабушка умерла. И потянулись в метель к заовражному кладбищу старики и молодежь, в основном безработные. И что странно -- несмотря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров марли, в которой и схоронили Зейнаб-аби.

Много лет спустя услышал Дасаев, как на каких-то пышных похоронах кто-то ехидно заметил, что Исмагиль, герой-орденоносец, родную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелился. Но драться на этот раз отчим уже не стал -- укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А "Диамант", который Рушан с завистью и стыдом ожидал увидеть весной у кого-нибудь из ребят, так никто больше и не видел в Мартуке, словно в воду кануло это трофейное чудо...

Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбура, Дасаев припомнил еще один случай, связанный с той дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабушки Зейнаб, ни голубого "Диаманта", и учился он не то во втором, не то в третьем классе.

В начале весны закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, --пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном ветреном краю они незаменимы и пользовались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же он делал и валенки, и легкие, изящные, из мериносовой шерсти, белоснежные чесанки, в основном женские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непростое и нелегкое дело -- валенки валять. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, грохоте, а главная трудность в том, что все руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов ни толщину, ни плотность измерить. Не чувствуют руки материала, значит -- брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль-абы и это ремесло, и появились в ту зиму у матери чесанки -- одно загляденье, а у Рушана валенки -- черные, мягкие, теплые. Вот этот цех по какой-то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили, не прозвучало на этот раз спасительное "пойдешь учеником"...

На работу Исмагиль-абы выходил, что-то там делал, короче, был на глазах у начальства. В те дни и предложил Гимай-абы, мездровщик с кожзавода (заводом назывался маленький цех артели), отчиму варить мыло. Мездры, мол, и поганого жира с плохо снятых кож предостаточно, а достать каустическую соду и химикаты артели под силу.

Быть золотарем или мыловаром считалось в поселке делом последним даже среди не имеющих работы, но отчим, мужик молодой, едва за тридцать перевалило, раздумывать не стал, согласился, хоть и знал наверное, что ни на волейбольную площадку, ни в кино ему теперь не ходить, ведь от мыловара разит за квартал.

Запах мыла, которым пропитался в тот год их дом, Рушан помнил много лет, и от одного вида вязкого хозяйственного мыла ему до сих пор делалось не по себе.

С идеей производства мыла и зашел отчим к Иляхину. Ответ был короток: сделай ящик мыла, которое в области можно показать, а остальное, мол, за ним. Разрешил директор, на свой страх и риск, занять две комнаты на кожзаводе, котлы дал, угля выделил, бочку соды не пожалел, все, что на складе для работы нужным оказалось, выписал, хотя и не положено было.

Мыло в Мартуке и до войны не варили, и подсказать-показать было некому. Гимай-абы, подавший идею, тонкостей дела не знал, посоветовал съездить в Оренбург, сказал, что мыло там татары варят, небось, не откажут в совете, на всякий случай адрес одного кожевенника дал.

В тот же день повеселевший Исмагиль-абы распрощался с домашними и отправился на вокзал. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль-абы, греясь на солнышке на крыше мягкого вагона, быстро добрался до Оренбурга. Только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе -- на вокзале милиция вылавливала безбилетников.