163350.fb2
– Да, сзади его рубашка вся в крови, а плечи и перед совершенно чистые. Это означает, что рубашка пропиталась кровью уже после падения. Кроме того, часть пола под его брюками тоже оставалась сухой. Когда он садился, крови на полу не было, она натекла потом. Только в том случае, если бы Танкис сел… после того, как вскрыл себе вены, брюки у него были бы испачканы сзади. Я понятно объясняю? Кровь свертывается, густеет на воздухе за считанные минуты… Если разрезы сделаны уверенной рукой, то сразу же начинается обильное и непрерывное кровотечение. Но для потери сознания должно пройти минут десять, а то и больше. Это вне всяких сомнений.
«Вне всяких сомнений». Иногда мне хотелось бы, чтобы и я мог произнести эту фразу без горечи. Мне хотелось бы, чтобы существовала правда простая и чистая, как большая чашка молока… Наталино Орру – прекрасный человек, но ему свойственно все всегда упрощать. Так, например, он поставил диагноз «несварение желудка», когда случился перитонит, чуть не стоивший больному жизни. Просто болит живот – вот что он постановил. Но не тут-то было, больной оказался сыном одного влиятельного лица, а тому этот недосмотр пришелся не по вкусу. И он обратился ко мне. Как я только не уговаривал потерпевшего отказаться от возбуждения дела – и кнутом и пряником. В конце концов мы сошлись на выговоре с порицанием. Тогда же мне пришлось отправиться в клинику к Наталино Орру. Я сообщил, что ему удалось избежать возбуждения дела по поводу преступной халатности только потому, что мальчик поправился, слава богу. Его отец отказался от обращения в суд, но не от устного предупреждения на будущее, каковое он и передает через меня. Это было года три-четыре назад.
Наталино тогда посмотрел на меня с самым недоверчивым выражением лица, на которое был способен, и заявил, что никакой ошибки быть не могло: перитонит или несварение – все равно болит живот, вне всяких сомнений…
Итак, вернемся к разговору о правде. В чем правда? Молодой человек лишает себя жизни в тюрьме, и в том нет никаких сомнений. Иногда я ловлю себя на мысли: чтобы не иметь никаких сомнений, столько всего надо знать, что целой жизни не хватит.
А я не вполне уверен в том, что вообще способен не сомневаться.
По этой причине мне надо повидаться с тюремным надзирателем Каррусом.
Я пошел повидаться с ним в тюрьму Ротонду, там мне сказали, что он был в ночной смене. А еще мне сказали, что он выйдет на смену только после обеда, но я не мог ждать.
Я не хотел ждать. Бустиа, разрази тебя гром: какой ты недоверчивый и нетерпеливый!
Итак, я попросил адрес охранника и отправился к нему, надеясь только на одно: он должен помнить, что мы несколько раз виделись.
Я помедлил несколько мгновений перед дверью. Потом все же постучал. Мне открыл сам Каррус.
– Гспадин-авокат, входите! Что вас привело в наши края? – Кармело Каррус говорил глуховатым голосом; похоже, он только что проснулся, хотя дело уже шло к полудню.
– Я вас побеспокоил?
– Какое там беспокойство! Входите, входите! Нери, принеси гспадину-авокату что-нибудь выпить.
– Нет, спасибо, я ничего не буду… Считайте, что вы меня уже угостили… Я ненадолго, я тебя побеспокоил, только чтобы кое о чем тебя спросить, а потом я не буду тебе мешать, отдыхай, мне сказали, что ты после ночной смены…
– Эх, гспадин-авокат, после пятнадцати лет службы привыкаешь мало спать, с моей-то работой я иногда сам задумываюсь: может, это я заключенный, а они, там, за решеткой, – мои тюремщики?
– Я пришел по поводу того парня, Танкиса, ты нашел его мертвым в камере…
– Мне говорили, что вы этим делом занимаетесь. Да рассказать-то вам мне почти нечего: я пришел его будить, а он уже мертвый. Вот ведь бедолага горемычный! Гспадин-авокат, уж я мертвяков в жизни своей нагляделся, но чтоб столько кровищи было…
– Как ты его нашел, опиши точнее.
– Каким я нашел покойника?… Он тихим таким казался, гспадин-авокат…
– Ты меня не понял, я хочу сказать, как он лежал, в какой именно позе он был, когда ты его обнаружил?
– Он лежал на земле, гспадин-авокат, вот так руки раскинул… А вокруг все кровища, две лужи, круглые такие, как от масла, ежели вот вы масло разольете на полу. Но покойник выглядел довольным. Да, еще вот что, рубашка у него была белая, так она совсем не запачкалась. Даже смотреть было на нее страшно, гспадин-авокат…
– Ты прости меня, что я тебя никак в покое не оставляю… знаю, моя просьба тебе может показаться странной, но ты мог бы лечь так, как он?
– Гспадин-авокат, то есть как лечь? Прямо на землю?
– Именно так, ляг на землю, покажи мне, как он лежал…
Дождь совсем перестал. Тишина начинала тяжко давить на грудь. Воздух пропах разбухшей и поникшей зеленью.
Барбаджа напоминала крохотную лавчонку торговца пряностями.
Южный ветер дул снизу вверх, вырываясь из самых недр земли, из самой глубины моря.
В этой неподвижно висящей дымке, тягучей, как сироп, ощущалось нечто неопределенное, словно предвестие чего-то, что вот-вот проявит себя в полную силу. Дело в том, что столбик термометра пополз вверх, и старухи уверяли, что ничего хорошего из этого не выйдет. «Как бы беды какой не стряслось…» – Слова старух были также неопределенны.
Африканский феномен – так именовали это явление ученые-метеорологи. Посреди уже было начавшейся зимы вдруг молниеносно наступило лето, красное, густое и тяжелое, как чернила.
Я поднимался от Сеуны по направлению к проспекту.
Я пишу как раз во время таких прогулок. «Пишу» – я так это называю, на самом деле я развертываю свою память, как девственно чистый лист бумаги, на который ложатся мысли и образы, превращаясь в знаки и стихотворные размеры. И некий голос, сопровождающий меня повсюду, читает мне то, что получилось. Это – суровый голос, его не собьют с толку случайные находки. Голос повторяет и тут же переиначивает написанное, он издевается надо мной, когда я не нахожу нужного слова, когда запах, вкус, травинка, лик утреннего неба не переходят в музыку образов. Быть может, кто-то скажет, что это мой внутренний голос. Я не спорю, я только говорю, что этот голос существует, и, наверное, он – тот единственный спутник, который меня никогда не покидает. Это – проклятие поэтов: они никогда не перестают писать.
Но в то утро мой спутник-голос не читал мне стихов. Он подарил мне миг покоя, чтобы я мог заняться игрой в догадки. Если хорошенько подумать, строить догадки – почти то же, что сочинять стихи. Вооруженный догадками, я подступаюсь к фактам, как к неприятелю, с силой тащу их от доказанного к недоказанному, припираю их к стенке, отыскиваю их слабое место, чтобы проверить на прочность.
А между тем ноги мои сами собой отмеряли путь, а глаза мои видели, не глядя…
Голос внутри меня повторял: «Самоубийство. Стоит только произнести это слово, как оно сразу прозвучит как окончательный вердикт. В нем есть неизбежность. А раз так – значит, надо принять его вызов, нацелиться на это самоубийство, как на злейшего врага, не давать ему покоя».
Мой голос остановил меня у вывески Маргароли: надпись красными буквами, сделанная в форме креста на щите рыцарей-храмовников.
Магазин писчебумажных товаров Джулио Маргароли состоял из маленькой комнатенки, доверху набитой пачками белой бумаги и тетрадей. От прилавка с ящиками исходил странный запах грифеля и чего-то сладкого.
– Красных чернил, – попросил я.
Сам Маргароли, приехавший с континента, был мужчина лет сорока, всегда одетый в рубашку и нарукавники, как у почтовых служащих: кто знает, может быть, там, за морем, он был…
– У нас чернила есть в больших и маленьких пузырьках, – ответил мне он на своем наречии, менее певучем, чем тосканское, но менее резком, чем барбаджианское.
– Два больших пузырька…
Я вернулся домой и прошел в свою комнату, минуя кухню. Раймонда была полностью поглощена приготовлением папассини.[12]
На какой-то миг я подумал, что надо все бросить, уйти от всего. «Эй, давай, Бустиа, – уговаривал я сам себя, – воспользуйся этим погожим деньком, поброди, посиди на своем „милом пустынном холме“.[13] Ты ведь дождаться не мог, чтобы дождь прекратился, что же ты теряешь время?» Да, хорошо было бы пройтись до холма Сант-Онофрио, чтобы привести мысли в порядок, стряхнуть усталость, раз уж дождь больше не льет. Но я никуда не пошел. Вместо того я направился в маленький коридор к стенному шкафу, достал оттуда чистые рубашки, отбеленные с содой. Войдя к себе в комнату, надел одну из них. Я уселся на пол. В правой руке я держал пузырек с чернилами. Я обильно полил чернилами левое запястье, затем перехватил пузырек левой рукой и проделал то же самое с правым запястьем. Я пробовал снова и снова, но, как я ни старался, мне никак не удавалось не испачкаться чернилами. Дважды, перекладывая пузырек из одной руки в другую, я запачкал рубашку на животе. Тогда я решил, что должен повторить свой эксперимент, стараясь при этом держать руки как можно дальше от груди.
И что же – рубашка остается чистой, но пачкаются брюки на коленях.
Моя мать вошла в комнату как раз в этот момент. Вопль, который она издала, я вряд ли когда-либо смогу забыть, как не забуду и выражения ее лица в те секунды, пока я пытался встать с пола и все ей объяснить.
Поли встретил меня с улыбкой:
– Не знаю почему, но я был уверен, что мы скоро встретимся снова… Что с вашими руками?
– О, пустяки, просто чернила… – равнодушно бросил я в ответ, а потом выпалил:– Филиппо Танкис не совершал самоубийства.
Выражение, появившееся на лице старшего инспектора Поли, как только он смог переработать полученную дозу информации, несомненно, представляло бы огромный интерес для профессора Пулигедду, я имею в виду особенности восприятия цветовой гаммы. Оправившись от изумления, он скептически хмыкнул:
– Ну да, рассказывайте сказки.