162584.fb2 Казароза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Казароза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Глава четвертаяХОЗЯЙКА ГИПСОВОЙ РУКИ

5

По дороге в гостиницу Свечников попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Всплыл десяток слов, не способных сложиться ни в одну мало-мальски осмысленную фразу, да еще чудом уцелевшее в памяти четверостишие с парными рифмами, теперь уже полупонятное. С его помощью можно было определить, какой день недели приходился на любое число любого года, начиная с 1901-го. В качестве вспомогательного инструмента использовался палец.

Когда Варанкин с гордо поднятой головой и не смываемой никакими овациями кроткой печалью в глазах спустился в зал, Свечников решительно встал, поднялся на сцену, сорвал плакат с пальцем и, на ходу скатывая его в рулон, вернулся на место. Негодующий ропот раздался из того угла, где сидела фракция Варанкина.

— Чем он вам не угодил? — шепотом спросила Казароза.

— Стихами. Чистейшей воды гомаранизм, причем правого толка.

— Неправда! — услышав, крикнула Ида Лазаревна. — Левого!

— Оставь, Идочка! Им все равно ничего не докажешь, — попытался урезонить ее Варанкин.

Когда-то у них был роман, прерванный появлением Свечникова. На него она обрушила весь свой миссионерский пыл, который, как уверял давно знавший ее Сикорский, у Иды Лазаревны всегда перетекал в нечто большее. Ее тянуло к неофитам, как зрелых матрон тянет к мальчикам.

— По уставу клуба, — сказал Свечников, — любая наглядная агитация должна быть утверждена большинством голосов на совете клуба Этот плакат в установленном порядке утвержден не был. Вы пользуетесь нехваткой календарей, чтобы протолкнуть в массы свою групповую идеологию.

— Идеологию всечеловечества ты называешь групповой? — возмутилась Ида Лазаревна.

В это время Сикорский объявил, что сейчас Тамара Бусыгина прочтет отрывок из поэмы Хребтовского «Год, который запомнят». На сцену поднялась толстая стриженая девушка. Она вполоборота села к роялю и речитативом, под бурные аккорды, от которых шевелились приколотые к занавесу зеленые бумажные звезды, продекламировала:

В протекших веках есть жгучие даты,Их не выгрызет тлен.Средь никчемных годов, как солдаты,Зажаты они в серый плен.Средь скучных десятилетий,Прошуршавших нудной тесьмой,Отметят наши детиГод тысяча восемьсот восемьдесят седьмой.Вместе с девятьсот семнадцатымИ восемьсот семьдесят первымПусть щиплет он ваши нервы!

Толстогубый Карлуша, сидевший по другую руку от Казарозы, спросил у нее:

— Знаете, что было в восемьсот семьдесят первом году?

— Нет, — призналась она.

— Парижская коммуна, — опередив Карлушу, сказал Свечников.

Томочка Бусыгина прервалась, чтобы предварить финал двойным глиссандо на рояле, и закончила:

Запомните ж, вот,Хмуролобые умники и смешливые франты,В этот годВ мир был брошен язык эсперанто!

Казароза тихонечко засмеялась.

— Вам это смешно? — спросил Свечников.

— Нет, просто исполняю роль смешливой франтихи. Он слышал запах ее волос, видел проколотую, но без сережки, мочку маленького смуглого уха. Серьги продала, наверное, или поменяла на продукты. Представил ее над миской мучной заварухи, с пайковой осьмушкой в детских пальчиках, и от нежности к ней сжалось сердце. Сидели рядом, рука деревенела, касаясь острого плечика ее жакетки.

— Там сзади, — шепнула она, — сидит один человек. Где-то я его раньше видела.

Свечников обернулся и обнаружил, что в предпоследнем ряду нагло расселся Даневич. Рядом с ним сидел Петя Порох, студент с физмата, главный из четырех городских непистов, недавно объединившихся с идистами. Это-то и мешало окончательно размежеваться с группой Варанкина. В борьбе против Даневича и Пороха гомаранисты выступали как союзники, разрыв с ними был тактически преждевременным.

Свечников встал, намереваясь вывести вон эту парочку, но в этот момент ему передали записку от Сикорского: «Пантомима, потом — К.». Он тронул ее за плечо:

— Идемте. После этого номера — вы.

Они выбрались в проход вдоль окон. Свечников зацепил ногой электрический провод на полу. Одним концом он тянулся к розетке возле дальнего окна, другим — к пирамиде, составленной из двух стульев. На сиденье верхнего из них Варанкин устанавливал «волшебный фонарь».

— Световой эффект, — объяснил он, всовывая в гнездо прозрачно-красную пластину.

На сцене уже маршировали, приседали и замысловато подпрыгивали две девочки и два мальчика из школы-коммуны «Муравейник», питомцы Иды Лазаревны. Мальчики изображали немца и англичанина, девочки — русскую и француженку, о чем извещали таблички на груди. Прочие нации подразумевались. Дети двигались легко, ноги у них оставались свободны, но выше пояса все четверо, как пробки от шампанского, были заключены в крепившиеся на спине громоздкие проволочные клетки-каркасы. Под провоцирующий гром рояля они то и дело радостно бросались навстречу друг другу, чтобы заключить друг друга в объятья, с надеждой простирали вперед продетые сквозь железную паутину руки, и всякий раз отступали в безмерном отчаянии. Неодолимы казались плетенные из проволоки стены их темниц. Сойтись телом к телу им было не дано, пока не явился еще один мальчик с деревянной саблей, на клинке которой зеленело магическое слово Esperanto, и не порубил в капусту их обвитые ленточками национальных цветов переносные домзаки. В программе вечера все это значилось как пантомима «Долой языковые барьеры!».

— Как странно, что я здесь, — прошептала Казароза.

Освобожденные нации вели немой хоровод вокруг кучерявого мессии, меньше всего похожего на пролетария, кем ему по должности полагалось быть. Он благословлял бывших узников к новой жизни, поочередно ударяя их по плечу своей волшебной сабелькой. Тот, кого он касался, весело воспарял, трепеща руками, превращенными в крылья, и под «Марш Черномора» улетал за кулисы, как вылупившаяся из кокона бабочка. Потом вышла Ида Лазаревна и стала собирать с пола обломки их куколей. Смотреть на это было почему-то грустно.

Варанкин продолжал колдовать над своим аппаратом, рассказывая Казарозе, что цвет пластины подобран с учетом ее псевдонима. Уж им-то, эсперантистам, не нужно объяснять его значение.

— Бабилоно, Бабилоно, — улыбнувшись, тихо сказала она ему.

Он тут же отозвался:

— Алта диа доно.

Тогда Свечников не придал этому значения. Ведь и ему самому она читала те же стихи.

— Вы, Коля, сами-то прочли Печенега-Гайдовского? — шепотом спросил у него Варанкин, имея в виду роман «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!».

— Естественно. Я же рекомендовал его для перевода.

— Читали на эсперанто?

— Да.

— Как это вам удалось? Текст довольно сложный.

— Мы читали его вместе с Идой.

— А на русском прочли?

— Проглядел.

— И ничего не заметили?

— Нет. А что?

— В русском переводе Сикорский сместил акценты, там чувствуется скрытая симпатия автора к врагам эсперанто. Мотивы, которые ими движут, прописаны как-то уж слишком убедительно. В оригинале ничего подобного нет, — заключил Варанкин и, обернувшись к залу, крикнул, чтобы задернули шторы.

Несколько добровольцев, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, одновременно кто-то выключил электричество.

Позднее вспомнилось, что тогда же возникло тревожное чувство, будто в конце зала что-то происходит, какие-то люди неизвестно куда и зачем перемещаются в наступившей темноте, но в тот момент все это было на краю сознания, потому что Казароза стояла рядом.

Свечников опять увидел ее такой, какой она была осенью восемнадцатого, в Питере, в нетопленом зале Дома Интермедий на Соляном городке, где зрители курили прямо в креслах. Он сидел в первом ряду, развалившись, вытянув ноги в дорогих хромачах, снятых с убитого офицера под Гатчиной, вызывающе передвинув кобуру с бедра на живот. Возле него никто не садился, можно было раскинуть руки на спинки соседних кресел, а перед ним с цыганским бубном в руке танцевала и пела маленькая женщина в рваной тунике. Босая, она не боялась занозить ступни о некрашеные доски сцены. Играли «Овечий источник» Лопе де Веги, но от самой пьесы в памяти ничего не осталось, все заслонила собой плясунья с голосом райской птицы. Кто-то назвал ее фамилию: Казароза.

После спектакля Свечников прошел за кулисы, разыскал ее и предложил завтра же вечером поехать в казармы, где стоял их полк, выступить перед отбывающими на фронт красными бойцами. Глядя на его наган, она согласилась, и на следующий день он впервые услышал эти прошибающие внезапной слезой песенки об Алисе, которая боялась мышей, о ласточке-хромоножке, о розовом домике на берегу залива. Потом пошел ее провожать. Трамваи не ходили, тянуло осенней моросью. Он старался идти помедленнее, но она быстро перебирала ножками и не отставала, даже когда он незаметно для себя прибавлял шагу. Шли по лужам, его сапоги по самые голенища были заляпаны грязью, а ее ботиночки оставались чистыми. Как-то так умела она ступать по слякотной мостовой, что совсем не забрызгивалась.

Набравшись храбрости, он спросил: «Откуда у вас такая фамилия? Вы русская?» Ока объяснила, что это псевдоним, имя для сцены. Каза по-испански значит «дом», роза — «розовый». «Розовый дом», — перевел он. Она поправила: «Скорее — домик, если учесть мои размеры. Один человек так меня назвал, и прижилось». Свечников тогда ощутил прилив ненависти к этому человеку, мужу, наверное, или любовнику, давшему ей новое имя, как победитель переименовывает завоеванный город.

Сейчас они стояли рядом, он чувствовал на шее мимолетное прерывистое тепло ее дыхания.

— Кажется, я вас вспомнила, — шепнула она. — Вы уговорили меня петь в казарме, а потом проводили до дому. В то время я жила на Кирочной.

— Каза — арма, военный домик, — ответил он тоже шепотом, чтобы связать их обоих общей тайной.

Она улыбнулась. Лица ее Свечников не видел, но понял, что улыбнулась. В этом было обещание, что и сегодня, как два года назад, после концерта они пойдут вдвоем по вечерней улице, одни в целом свете.

Щелкнул рычажок. Пройдя сквозь прозрачную пластину, электрический свет из белого стал красным. Варанкин подкрутил линзу, красноты убыло, прямой розовый луч наискось прорезал темноту над сценой и неровным овалом растекся на потолочной лепнине.

— Зинаида… Казароза! — с царственной оттяжкой после каждого слова объявил Сикорский. — Романс «Сон» на стихи Лермонтова. Перевод Сикорского.

— Идите, идите, — заторопил ее Свечников.

Она отдала ему свою сумочку, поднялась на сцену и застыла на окраине розовой дорожки. Томочка Бусыгина уже пристраивала на пюпитре распадающиеся от ветхости ноты.

Свечников пробрался к своему месту, но садиться не спешил. Оглядывая тонущий во тьме, аплодирующий зал, он тяжело опустил руку на плечо Карлуше с букетом:

— Слышь, ты! Не вздумай ходить за ней после концерта.

Неожиданно розовый луч погас, через секунду снова вспыхнул, но теперь уже трепеща и прерываясь. Видимо, где-то нарушился контакт.

Варанкин пошел вдоль провода к розетке возле дальнего окна, его место заняла Ида Лазаревна. Сквозь отверстие в задней стенке «волшебного фонаря» била тонкая струйка света, в этом лучике ее милое веснушчатое лицо казалось удлиненным, жестким. Потом и она отошла в конец зала.

Дождавшись тишины, Казароза наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым звуком рояля. Волосы посеклись в луче, который наконец перестал мигать.

Эн вало Дагестано дум вармхороСенмова кушис ми кун бруста вундо…

Каждое слово в отдельности она, может быть, и не понимала, но все вместе знала, конечно, догадывалась, где о чем.

В полдневный жар в долине ДагестанаС свинцом в груди лежал недвижим я…

Тепло и чисто звучат ее голос, и Свечников увидел лесную ложбину над Камой, где год назад он сам лежал со свинцом в груди, недвижим. В паузе Казароза улыбнулась ему так, будто вспомнила свой давний сон и поняла наконец, почему ей снилась тогда ложбина, заросшая медуницей и иван-чаем, омытый ночным дождем суглинок, пятно крови на чьей-то гимнастерке.

Он еще успел улыбнуться в ответ, когда сзади раздался вопль:

— А-а, контр-ры! Мать вашу…

Затем уши заложило от грохота. Свечников не сразу сообразил, что это выстрел.

Завизжати женщины. В крике, в стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, словно пуля пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал, но уже рванули ближнюю штору. Зажглось электричество. Пространство между первым рядом и сценой быстро заполнялось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.

Она лежала на спине, рука закинута за голову. Блузка быстро намокапа кровью, две светлые пуговички у ворота, прежде незаметные, все отчетливее проступали на темном.

6

Дома Вагин прошел в свою комнату, где все уже было прибрано, пыль вытерта, газеты на подоконнике сложены аккуратной стопой. Невестка всю жизнь служила одному богу — порядку в квартире. Это холодное, как якобинский Верховный Разум, бескровное божество требовало, однако, ежедневных жертв, на которые Вагин был не способен. Надя приучила жить по-другому. В последнее время мучила мысль, что даже в день его смерти влажная уборка будет проведена по всем правилам, без малейших послаблений.

Он подошел к окну и начал перебирать газеты, выискивая свою. Перед пенсией он работал в заводской многотиражке, ее до сих пор присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.

Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.

Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позднее вспомнить не мог. Уши сразу же заложило от грохота. Стреляли за спиной, совсем близко, и когда потом выяснилось, что Казароза убита выстрелом от окна, для него это было полнейшей неожиданностью. Зато уже тогда он машинально отметил, что Осипова рядом с ним почему-то нет.

Впереди закричали. Со стуком распахнулась дверь, дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять бросились вон из зала, остальные устремились в противоположную сторону, к сцене. Несколько секунд розовый луч еще висел над ней, потом включили свет. Сквозь женский визг прорезался истеричный тенор Варанкина:

— Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!

В проходе мужчины навалились на курсанта.

— Контр-ры! Убью-у! — ревел он, извиваясь всем своим разболтанным, но крепким телом.

Карлуша умело выкручивал у него из руки револьвер. Растоптанные георгины валялись на полу вместе с розовой лентой. Божественной Зинаиде Казарозе…

От сцены, раскидывая по пути стулья, бежал Свечников. Свежевыбритая синяя голова по-бычьи наклонена вперед, в руке болтается дамская сумочка на длинном ремешке. Добежав, он локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, тут же сгреб его, обвисшего, за грудки, размахнулся, чтобы врезать по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сзади Вагина. В поисках опоры тот инстинктивно вцепился в сумочку, висевшую у Свечникова в левой руке. Заклепки с треском отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене, но Свечников этого не заметил. Он изумленно разглядывал оставшийся у него ремешок, не понимая, почему эта плоская змейка зажата в его кулаке, и не видел, что между ним и трезвеющим на глазах курсантом вклинился одутловатый мужчина в кожане с добела истертыми швами.

— Караваев, из губчека, — представился он Свечникову, тяжело глядя на него из-под складчатых калмыцких век.

Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного револьвера.

— Вставай, гад! Кому говорю!

Тот медленно встал, и Вагин вспомнил наконец, где он его видел.

Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:

Со мной всегда моя винтовка,Пятизарядная жена…

Накануне были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску пехотных командных курсов имени 18-го Марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города от Колчака. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:

«Сограждане и товарищи! Друзья курсанты! Завтра исполняется ровно год с того дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Завтра год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела вон из нашей рабоче-крестьянской горницы. Где эти гордые генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец? Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»

На плацу проведена была известью свежая полоса, вдоль нее выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в белую отметину, в едином наклоне сидели на головах новенькие фуражки со звездочками.

«Но враг еще не сломлен! — выпучивая глаза, кричал Свечников. — Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло Республике Советов. Еще стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, еще Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»

Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали медной музыке своей мечты. Грозно били подошвы в теплую пыль, от чеканного шага тряслись у курсантов щеки. Руки взлетали, разлетались и недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжелым багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это слово произошло от слияния усеченных слов интерес и национальный и является революционным синонимом патриотизма.

После парада курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал всех на завтрашний концерт в клубе «Эсперо». Его вежливо выслушивали и снова начинали говорить о своем. Слышалось: Польский фронт, Южный фронт. В стороне бренчала гитара, пели:

Со мной всегда моя винтовка,Пятизарядная жена.Она красавица, плутовка,И дивно талья сложена…

Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу. Следом шел Свечников, тоже, как видно, арестованный. Его конвоировал Караваев с револьвером в руке. Вдруг слышно стало, как у подъезда трещит мотором автомобиль.

Сумочка так и осталась у Вагина, все про нее забыли. —Он вышел на улицу. По Кунгурской, затем по Сибирской спустился к Каме. Было тепло, тихо, тополя Козьего затона, днем истекавшие на ветру своим пушистым семенем, к ночи умиротворенные, безмолвно стояли за чугунной решеткой с обезглавленными столбиками. От венчавших когда-то навершья двуглавых орлов с вензелем Александра I местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.

Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть борьба. Там собирались осевшие на Урале латыши из расформированных частей. На родину их не пускали, субботними вечерами они сидели за длинным столом, играли в лото, читали рижские газеты двухмесячной давности. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. Скучные белобрысые парни молча потягивали жиденькое пивко, потом запели: Саулериет аиз мэжа. Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, таком, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»

Ближе к дому почудилось, что сзади кто-то идет. Вагин оглянулся. Чья-то тень прижалась к забору, и в ту же секунду вместе с тошнотной пустотой в солнечном сплетении явилась мысль, что это из-за сумочки. Других вариантов попросту быть не могло. Стоило усилий преодолеть соблазн и не положить ее на землю, чтобы тот, кто следит за ним из темноты, взял бы совершенно не нужный ему самому маленький черный баульчик с металлическими рожками, а его самого оставил бы в покое. Последние два квартала Вагин пробежал на предательски слабеющих ногах, суетливо оглядываясь на бегу. Улица была пуста, но ощущение, что сзади кто-то есть, не исчезало.

Он нырнул в калитку, взлетел на крыльцо и пока нашаривал в кармане ключ, пока всовывал его в скважину, все время затылком чувствовал на себе чей-то взгляд, думая, что с таким чувством, наверное, ждут выстрела в спину. Немного отпустило лишь после того, как захлопнул, запер и крюком заложил за собой дверь. Бабушка уже спала. Ставни, слава богу, были закрыты.

«Ничто не может сказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», — говорила Надя. Он зажег лампу и присел к столу. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным, как выстрел.

Казароза умерла, перевернуть ее сумочку вверх дном и вытряхнуть на стол то, что в ней лежало, было бы кощунством. Ежась, когда обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, он по очереди достал и в ряд выложил перед собой пустой пузырек отдухов в виде лебедя, еще один точно такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет какие-то пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня — один частый, другой с крупными зубьями, щербатый. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.

Все эти милые при живой хозяйке, а теперь жалкие вещички никак не могли придать сумочке ее вес. Половина всей тяжести приходилась, видимо, на непонятный, твердый наощупь сверток, лежавший на самом дне. Вагин осторожно вынул его. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.

Под бархатом оказался слой желтой вощеной бумаги, под ней — маленькая гипсовая рука, вернее, одна только кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Сероватые пальцы сложены вместе, словно обхватывают невидимое яблоко, лишь указательный выдавался вперед, отходя от остальных. В точности как на плакате, украшавшем сцену Стефановского училища.

С растущим изумлением Вагин разглядывал эту ручку из гипса, суеверно не решаясь ее коснуться. Вдруг возникло и окрепло тревожное чувство, что следившего за ним человека интересует именно она.

Он снова взялся за сумочку, пошарил в ней и нашел в углу старый, сильно помятый театральный билет со штампом Дом Интермедий. Соляной городок, Пантелеймоновская, 2. На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:

Я — женщина,Но бросьте взгляд мне в душу —Она черна и холодна, как лед.Раскройте череп —Мозг, изъеденный червями.Взломайте ребра мне —Там сердце в язвах изгнило.