162035.fb2 Зеленый фургон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Зеленый фургон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Из рассказов бывалого летчика

Знакомство с «Сопвичем»

Застегивая под подбородком пилотский шлем, Чулков рассматривал себя в зеркале во всех ракурсах и с видимым удовольствием.

Сегодня он должен был получить в свое распоряжение самолет.

Он застегивал пилотский шлем, хотя ему и предстояло сесть не в самолет, а в поезд, отправляющийся в Поворино.

Но Чулков только на днях кончил школу, только что прибыл в отряд и не успел еще вполне насладиться своим правом на ношение этого благородного головного убора.

Чулкова посылали на станцию Поворино за оставшимся там самолетом. Было это в 1919 году, в сентябре.

За несколько дней до этого в Балашов, где стоял отряд, прислали несколько бесфюзеляжных бипланов с толкающим винтом, системы «Фарман». Один из них должен был получить Чулков. Но аэропланы оказались гнилыми.

В отряде так и говорили: «гнилые аэропланы», говорят: «гнилая картошка».

Первый из этих аэропланов разбился при взлете. Тогда вскрыли» остальные и увидели, что внутренние части, находящиеся под обшивкой, превратились в труху. Машины были деревянные.

Обидно, когда человек всю жизнь ждет этого торжественного дня, всю жизнь мечтает о полетах, получает наконец аэроплан и вдруг обнаруживает, что он изъеден червями.

После этого Чулкову решили дать «Сопвич», застрявший на станции Поворино. «Сопвич» считали очень хорошей машиной. Неприятно было только одно: Чулков никогда не летал на «Сопвичах». Всю жизнь он летал только на «Фарманах». Он летал на них целых два часа! Таков был весь его самостоятельный налет. Чулков летал на «Фармане» два часа, кружась над аэродромом и не теряя из поля зрения инструктора.

И вот вместо «Фармана» ему дают «Сопвич»!

Как на грех, «Сопвич» ничем не напоминал «Фармана». Он обладал оригинальной особенностью — глухим длинным фюзеляжем, в котором летчик сидел закрытый почти по грудь. Управляя «Фарманом», пилот видел мелькавшую под ногами землю, а сидя на «Сопвиче», он видел только глухой пол кабины. Мотор на «Сопвиче» помещался не позади пилотского сиденья, как на «Фармане», а впереди, на носу самолета. Все это казалось Чулкову очень странным и необычным.

Впрочем, Чулков довольно смутно представлял себе «Сопвич». Его мучили вопросы: как летать на «Сопвиче»? Как ведет себя в воздухе эта машина? Устойчива ли она? Как вести ее на посадку? Чулков не мог скрыть своего смущения. Но его успокоили:

— У аэроплана тебя ждет опытный механик, он все объяснит на месте. Сматывайся, браток, поскорее, пока в Поворино нет белых.

И он поехал, стараясь в пути получше вспомнить как выглядит «Сопвич». Он видел его один раз в жизни мельком, в Англии.

Как это ни удивительно, но в Англию Чулков заехал по пути в Поворино. Несомненно, это был очень длинный и путаный маршрут. Чулков выехал из дому четыре года назад; он побывал во многих городах и странах и только теперь приближался к цели своего путешествия.

Дружба с техникой началась у Чулкова давно. Это было еще в те времена, когда отец и мать объясняли ему разницу между паром и дымом. Первый пароход он увидел на Дону, первый паровоз — на станции в Воронеже, первый самолет — на картинке в журнале.

Сначала он строил модели пароходов, потом паровозов и, наконец, самолетов. На этом он остановился: модели самолетов он упорно строил ребенком, потом юношей, пока не вырос. Нелегко было тогда, задолго до мировой войны, юному авиамоделисту. Все его модели разбивались при первом же полете: что мог знать о моделях маленький мальчик в те времена, когда сам Блерио был еще новичком в этом деле?

Он перестал строить свои падающие модели только тогда, когда увидел настоящий самолет. Он понял, что в жизни у него есть только одна цель: полеты на аэропланах. Неизвестно, какой дорогой он пришел бы к этому, если бы в 1915 году его не призвали в армию. Ему удалось, выдав себя за рабочего аэроплана завода «Дукс», получить назначание в гатчинскую авиашколу. Это была большая удача. Чулков надеялся, что в Гатчине он скоро научится летать.

В Гатчине его назначили в роту Павлова, во «взвод молодых солдат». Часть считалась образцовой, все здесь было поставлено на гвардейский лад. Занимались только «словесностью» и шагистикой. Но о полетах не было я речи: летать учили только офицеров. За полгода Чулков и не прикоснулся к аэроплану.

Через полгода Чулкову повезло: он попал на курсы мотористов. Но однажды с курсов отозвали сорок пять человек наиболее способных, среди них был и Чулков. Он получил несколько удостоверений: о том, что болен неизлечимой грыжей, что он освобожден от военной службы и едет за границу для закупки сельскохозяйственных машин для своего имения. Предполагалось, что это поможет обмануть немцев, если они захватят Чулкова в дороге. Чтобы Чулков был похож на помещика и отвык от военной выправки, ему выдали, как и другим, штатское платье и приказали ходить в нем две недели. Все «помещики» были как две капли воды похожи друг на друга. Людей так вымуштровали, что вернуть им естественный вид не удавалось. Полгода службы в образцовой части не шутка.

Они ехали через Финляндию, Швецию, Норвегию, Англию. В Стокгольме им предложили оставить на несколько часов свой багаж на перроне, без охраны. Каждый старался засунуть свой сундучок в середину. Солдатам казалось, что шведы обязательно их обворуют. Они долго не могли уйти с вокзала — никак не удавалось засунуть все сундучки в середину. Какая-то часть их все время оставалась с краю. Вернувшись из города, они были удивлены тем, что шведы не польстились на сундучки.

В море все время ожидали нападения подводных лодок. Немцы уже не раз снимали с пароходов подобных «помещиков» — они узнавали их с первого взгляда. Многие ехали в спасательных поясах. Увидели плавающую бочку и стреляли в нее из орудий, приняв за подводную лодку. Только во Франции они узнали о цели своей поездки: их направили на авиамоторный завод «Испано-Сюиза». Изучив монтаж и сборку моторов, они должны были отправиться в Симферополь на строящийся завод «Анатра».

В июле 1917 года Чулков вернулся в Петроград, отсюда поехал в Одессу, затем в Симферополь. Он был прекрасным, высококвалифицированным механиком, специалистом по моторам. Но как только почувствовал, что начальству не до него, он бросил завод и поехал в гатчинскую школу, которую покинул два года назад.

В школе царил хаос. Солдаты-мотористы и механики отказывались работать. Они не хотели работать, если их не учили летать. Чулков был хорошим механиком, его быстро оценили. Инструктор Козлов, английской школы, взялся его обучать. Офицеры заискивали перед механиком. Сначала летали механики, а потом офицеры. Механиков нельзя было обижать: когда они обижались, не мог летать никто.

Школа эвакуировалась в Самару, из Самары — в Казань, из Казани — в Пермь, из Перми — в Егорьевск. Кочуя по городам, Чулков учился летать. Повсюду школа теряла и оборудование и людей. Под конец от школы не осталось почти ничего. В Егорьевск прибыла кучка людей почти с пустыми руками. Среди них был Чулков.

Здесь-то он наконец доучился летать.

Однажды старик-инструктор подвел Чулкова к «Фарману». Некоторое время он молчал; Чулков в недоумении стоял около него. Инструктор задумчиво гладил ладонью крыло аэроплана.

— Хорошая машина, очень хорошая машина, — повторил он несколько раз. Затем, неожиданно обернувшись к Чулкову, крикнул: — Ну, лети, бей!

Чулков обмер. Это было полной неожиданностью. Его посылали в самостоятельный полет!

Когда он поднялся в воздух, инструктор, провожая его взглядом, произнес:

— Вот вылупился пилот.

Но встретил его сухо:

— Напрасно радуешься, все равно в статистику попадешь.

«Попасть в статистику» — значило разбиться.

Он говорил это всем новорожденным пилотам, всем молодым «гробарям», чтобы не зазнавались.

Инструктор не знал, как засиделся этот цыпленок в своей скорлупе, как долго он в ней путешествовал по миру, прежде чем вылупиться на белый свет.

Ведь все, что он делал в жизни до сих пор, не было ему нужно само по себе. Рота Павлова, путешествие за границу, «Испано-Сюиза», завод «Анатра», кочующая школа, четыре года, наполненных трудами, опасностями и приключениями, — все это было только для того, чтобы получить аэроплан и летать. Все это — ради события, которое должно произойти сегодня в Поворино.

«Это было мечтой его жизни», — говорят в таких случаях. Но ведь мечтать легко. Можно всю жизнь лежать на диване и мечтать сколько душе угодно. Чулков же подчинил мечте всю свою жизнь. Он гонялся за ней по всей Европе. Теперь он ухватил ее наконец. Правда, судьба под конец посмеялась над ним — под сунула гнилой аэроплан. Нелегко было пережить это. Но Поворино вознаградит за все. Он получит здесь «Сопвич». Лучше было бы, конечно, если бы это был «Фарман». Как идти на посадку, если, сидя в фюзеляже, не видишь мелькающей между коленями земли! Он с трудом представлял себе это. Глухой пол под ногами очень, очень смущал его. Но он старался не думать о посадке. Он думал о другом. В Поворино кончатся запутанные кружные тропы его жизни, здесь перед ним откроется прямая, широкая дорога — дорога летчика.

Поворино обстреливали из пулеметов. Станция была почти безлюдна. Одни ушли поближе к пулеметам — воевать, другие подальше от них — прятаться. Налево от станции была видна наступающая цепь белых, направо, на поляне, стоял самолет.

Возле него никого не было. Какая-то фигура маячила в некотором расстоянии от самолета. Было похоже на то, что она старалась держаться не слишком далеко от него, но и не слишком близко. Фигура была очень невзрачна. Голову незнакомца прикрывала ермолка. Такие ермолки носят только местечковые евреи и академики. Однако он не был похож на академика. Это можно было сказать наверное. Весь вид его говорил: «Я не имею ничего общего с этим самолетом, я очутился здесь совершенно случайно и сейчас же отправляюсь по своим частным делам. Мои дела носят глубоко мирный, домашний характер и не имеют никакого отношения ко всей этой стрельбе».

Чулков не знал бортмеханика в лицо. Так как поблизости никого не было, Чулков, обойдя несколько раз вокруг самолета и заглянув в кабину, приблизился к незнакомцу:

— Вы тут не при самолете? — спросил он его.

Лицо незнакомца отразило величайшие сомнения, которые в нем возбудил этот бестактный вопрос. Но, прежде чем он успел ответить что-либо, Чулков и сам обнаружил того, кого искал. Взглянув на пропитанные маслом брюки незнакомца и уловив исходивший от него запах перегорелой касторки, Чулков понял, что механик стоит перед ним. В свою очередь и механик решил про себя, что пилотский шлем Чулкова в достаточной мере удостоверяет его личность.

— Где же вы, батенька, пропадали? — всплеснул руками человек в ермолке. — Я уже был на волосок от эвакуации. Если я еще здесь, то только потому, что терпеть не могу удирать пешком. Садитесь же скорей! Машина стоит против ветра.

Он бросился в сторону, вытащил из-под небольшого камня шлем и пачку документов и торопливо засунул их в карман.

— Но сначала вы мне должны объяснить… — начал Чулков застенчиво.

— Что объяснить? — прервал его механик. — Вы с ума сошли! Белые будут здесь через пять минут. Летим немедленно!

— Да, но вы должны мне рассказать, как на «Сопвиче»…

— Я в жизни не видел такого любопытного человека! Потом, потом все расскажу, когда прилетим.

Чулков был в отчаянии.

— Да поймите же, я никогда не поднимался на «Сопвиче». Мне сказали…

Механик чуть не заплакал от досады.

— Что же вы хотите, чтобы я начал учить вас летать? Да разве можно на словах объяснить, как летает аэроплан?

На перрон со звоном посыпались стекла. Ручные гранаты уже рвались по ту сторону станционного здания, на путях. Возможно, что красных уже не было на станции.

— Или мы летим, или я гроблю мотор и ухожу пешком!

Механик снова надел ермолку, вынул из кармана документы и шагнул к камню.

Спорить было бесполезно. Это напоминало разговор слепого с глухонемым. Разве человек в ермолке мог понять, что сейчас чувствует человек в шлеме? Это мог понять только тот, кто сам имел два часа налета на «Фармане» над тихим аэродромом, в присутствии инструктора, а теперь должен был сесть в незнакомый аэроплан и взлететь над полем сражения.

— Летим! — сказал Чулков.

Они подбелсали к «Сопвичу», механик сорвал с мотора брезент.

— Вот тебе контакт, вот тебе сектор, — крикнул он, тыча пальцем во что-то внутри кабины. — Остальное объясню на месте, если долетим.

Через секунду Чулков сидел в незнакомой кабине. Он озирался в ней, как кукушка в чужом гнезде. Механик не дал ему даже вглядеться как следует в незнакомые приборы, краны и рычаги. Чулков разобрался в них не инстинктом летчика, а инстинктом механика. Но разве инстинкт механика мог ему подсказать, как ведет себя «Сопвич» в воздухе?

Шел дождь, дул сильный ветер. Пулеметы заливались за их спиной.

Мотор завелся сразу. Самолет взлетел хорошо и долго шел по прямой, набирая высоту. Чулков все не решался сделать вираж. Вираж мог кончиться черт знает чем. И в то же время он боялся уйти от железной дороги. Без нее он обойтись не мог — он еще никогда не ориентировался по карте. Если бы железная дорога исчезла, он не знал бы, куда лететь. Механик толкнул Чулкова в спину и показал назад большим пальцем.

В воздухе бортмеханик совершенно успокоился. Он чувствовал себя великолепно. Механик робел только на земле. К воздушным опасностям он был совершенно равнодушен.

Волей-неволей Чулкову пришлось сделать вираж. Это был такой пологий, такой осторожный вираж, что казалось, ему не будет конца.

Выйдя наконец из разворота, Чулков пошел к железной дороге, чтобы как следует «уцепиться» за нее.

В это время мотор остановился. Они летели всего лишь десять минут и теперь должны были сделать вынужденную посадку.

Он хорошо посадил аэроплан на пашню, хотя и не вдоль борозд, а, по неопытности, поперек. Прежде чем остановиться, «Сопвич», долго прыгал по бороздам. Механик, морщась, держался за живот.

— Ты мне, дяденька, все нутро отбил, — недовольно сказал он, вылезая из кабины. Земля снова сделала его мрачным.

Теперь Чулков мог рассмотреть как следует, на чем он летит. Минуты две он сидел неподвижно, разглядывая рычаги управления и приборы незнакомого самолета.

А здесь было на что посмотреть! После «Фармана» «Сопвич» казался великолепным. Целых три прибора украшали пилотскую кабину: показатель скорости, компас и какой-то загадочный прибор, оказавшийся счетчиком оборотов мотора. Такого прибора в школе не было. На «Фармане» для этой цели служил другой остроумный прибор — стаканчик с пульсирующим маслом. Чтобы точно определить число оборотов мотора, достаточно было вынуть часы и сосчитать, сколько раз в минуту пульсирует масло в стаканчике. Так доктор считает пульс у больного. Но этот остроумный и удобный прибор, конечно, не выдерживал, никакой конкуренции со счетчиком, установленным на «Сопвиче»: он показывал число оборотов мотора с помощью обыкновенной стрелки на циферблате.

Они расположились на влажной земле, и «Сопвич» укрыл их своим крылом от моросящего дождя. Линия фронта осталась километрах в двадцати. Чулков приготовился слушать лекцию о «Сопвиче».

Тема первого урока была злободневной — «Причина вынужденной посадки». Виновницей вынужденной посадки оказалась помпа. Чулков осведомился, для чего зта помпа нужна. Механик объснил, что она служит для перекачивания бензина из главного бака в добавочный. Он объяснил также ее устройство. Это можно было сделать с большим удобством, так как помпа развалилась на составные части.

Но по зтой же причине приобретенные Чулковым знания не имели практического значения. Добросовестно изучив устройство помпы, они бросили ее на дно фюзеляжа. В полете предстояло качать бензин ручной помпой: лететь и качать, лететь и качать.

Они взлетели, скова прицепились к железной дороге и взяли курс на Балашов. Внизу расстилалась серая, однообразная равнина, простроченная линией рельсов и шпал. Чулков вспомнил, что, мечтая о полетах, он всегда представлял себе землю прекрасной, залитой солнцем, необычайно живописной. Впоследствии он понял, что чем живописнее пейзаж, тем менее он пригоден для вынужденных посадок. Самолет, на котором Чулков летал в своих мечтах, был так послушен, что подчинялся не только его движениям, но и мыслям, желаниям. Так летают во сне. Захотел полететь направо — и самолет летит направо, захотел повернуть налево — и самолет покорно поворачивает налево.

Но «Сопвич» не был похож на самолет из сновидения. Это был адский труд — летать на «Сопвиче». Чулков летел и качал, летел и качал. Неустойчивый «Сонзич» нырял в воздухе в такт движениям помпы. У Чулкова болели руки; он продрог; ощущение, которое он испытывал, не было ему знакомо по сновидениям. Это была легкая тошнота и еще что-то, в чем стыдно было себе признаться: ощущение опасности, боязнь упасть на землю.

Чулков поглядывал, как его научил механик, на стеклышко, через которое был виден уровень бензина в баке. И хотя он качал усердно, уровень бензина вдруг стал понижаться. Чулков все качал и качал, но бензина не прибавлялось. Приходилось снова садиться.

Они сели на ровный луг и стали изучать устройство ручной помпы: разобрали ее, внимательно рассмотрели, но, так как выбросить ее нельзя было (хотя она этого и заслуживала), они занялись нелегким ремонтом и через каких-нибудь два часа взлетели снова.

Благополучно, уже без всяких приключений, они прилетели к Балашову. Вечерело. Дождь прекратился, но ветер стал еще сильнее. Это был шквалистый, часто менявший направление ветер. Чулков беспокойно вертелся в своей кабине, высовывая голову то направо, то налево. Пол кабины мешал ему разглядывать землю. Но еще больше беспокоил ветер. То, что в науке навигации известно под изящным названием «роза ветров», представлялось Чулкову в виде клубка извивающихся змей. Действительно, этот ветер не понравился бы и опытному пилоту. Это был временный, но серьезный беспорядок в воздушной среде. Он предвещал хорошую погоду. Над самым горизонтом небо очистилось, и заходящее солнце на минуту окрасило в багровый цвет тяжелые тучи и сырую землю. Это был ветер — предвестник солнца, голубого неба и зноя. Он прогонял тучи, он обещал на завтра славный денек.

Но садиться надо было сейчас. Чулков заметил на аэродроме кучку людей, среди них — командира отряда. Сердце Чулкова наполнилось гордостью — за себя, за отряд, за технику. Какой большой день был у него! Сколько событий! Первый внеаэродромный полет, первый полет на «Сопвиче», первый полет над фронтом, первый полет с пассажиром, первая вынужденная посадка — все это в первый раз в жизни и все за один день!

Земля показалась ему прекрасной, а самолет — надежным и послушным.

Никогда еще столько народу не смотрело, как он садится. Только бы сесть хорошо! Он посмотрел на ветроуказатель и сделал расчет посадки. Ему, конечно, хорошо было известно, что нужно садиться против ветра. Но после первого круга он на всякий случай еще раз посмотрел, в какую сторону указывает полосатый «колдун» на крыше, и еще раз сделал расчет. Это был вполне правильный расчет — расчет посадки против ветра. «Сопвич» перестал быть загадкой, он безропотно повиновался ему. Славная машина! Чулков пошел на посадку. Он сделал это немного развязно: в последний момент ему захотелось, чтобы машина подкатилась вплотную к группе встречающих.

После всего, что было, мог же он позволить себе эту маленькую вольность!

Но что это? «Сопвич» не коснулся земли в том месте, где предполагал Чулков. Он прошелестел над самыми головами встречающих. Они пригнулись в испуге и, когда посмотрели назад, уже не увидели самолета. Он все несся и несся, английский самолет с русской фамилией: шквалистый ветер дул ему в спину, и ничто, казалось, не могло его остановить. В сгустившихся сумерках он бесшумно промчался над дорогой, над самыми крышами хат, над огородами, над стадом равнодушных коров, над ручейком. Казалось, никакая сила не может придавить к земле этот странный самолет. Он приземлился лишь за деревней, на выгоне, на утоптанной скотом земле, среди коровьих лепешек и воздвигнутых сусликами курганчиков, за полкилометра от аэродрома. И только здесь Чулков понял, что случилось: он все перепутал, он сел по ветру. Это была его первая оплошность в воздухе.

Стрела и рыба

Оставалось сделать круг над городом, чтобы выбрать место для посадки, но в этот момент мотор остановился. «Вот тебе и Темрюк!» — подумал Чулков.

Садиться нужно было немедленно. Недалеко от набережной он увидел небольшую лужайку, которая, казалось, могла приютить его «Сопвич». Некоторые подозрения внушала лишь чересчур яркая, ядовито-зеленая окраска луга.

Летчик заметил ловушку только тогда, когда машина снизилась настолько, что можно было разглядеть каждую отдельную травинку. Трава росла не из земли, а из воды. Вода отсвечивала между стеблями. Нужно было во что бы то ни стало перепрыгнуть через болото. Чулков попробовал пришпорить теряющий скорость «Сопвич», взяв ручку на себя. Самолет кое-как перетянул через болото и тяжело плюхнулся на людную пристань. Летчик испытал то же самое ощущение, что всадник, перепрыгнувший через пропасть, когда задние ноги скакуна срываются в бездну и из-под копыт сыплются камни и земля.

Счастливо миновав телеграфные провода, какую-то будку, повозку с лошадью, самолет перевалился через шоссе, с грохотом проехал по расставленным на земле косякам глиняных кувшинов и понесся прямо на стену чисто выбеленного, уютного домика. Перед домиком спокойно стояла чистенькая старушка и, высоко подняв руку, крестила мчащийся на нее самолет.

Самолет остановился в одном метре от старушки и в двух метрах от домика. Некоторое время летчик и старуха молча разглядывали друг друга. Старуха была совсем древняя, мясистый нос ее был усеян синими пороховыми точками. Весь ее вид говорил: «Если бы не я, не остановиться бы тебе на этом месте, сынок».

«Отчаянной жизни старуха», — подумал летчик.

Рядом был городской сад, откуда доносилась музыка.

У входа в сад висел большой плакат, на котором крупными буквами было написано: «Львы Толстого». В передвижном цирке выступал укротитель Толстой со своими львами. Весь Темрюк был в саду. Львы попадали в этот город не часто. Через минуту, однако, площадь втянула в себя все содержимое сада, включая оркестр. В саду остались только львы Толстого. Аэропланы попадали в этот город еще реже. Толпа раздавила остатки кувшинов и тесным кольцом окружила самолет. Тишину нарушали лишь крики разоренных в мгновение ока торговок и далекий рык озадаченных львов. В задних рядах сверкали трубы музыкантов, прибежавших последними.

Пилот и летнаб вылезли из самолета. В этот момент, звеня шпорами и галантно освобождая дорогу следовавшей за ним даме, к самолету подошел щеголеватый кавалерист.

— Кто летчики? — спросил он, обведя взглядом круг людей и ке найдя в партикулярной толпе никого, чья внешность была бы достойна этого звания.

На Чулкове были сандалии на босу ногу, бумажные полосатые брюки, чересчур короткие. Одна штанина потемнела от масла: «Сопвич» выбрасывал масло в одну сторону. Летнаб из-за очень малого роста был еще менее представителен. Чулков же заметно возвышался над толпой. Между ними было такое соотношение, как между скрипкой и контрабасом.

— Мы летчики, — сказал Чулков, — А что?

— Зачем пожаловали в расположение части?

— Мы присланы в помощь кавалерии, в распоряжение командования.

— Тогда отправляйтесь за мной, я — адъютант командира части, — властно сказал военный.

Заметив в толпе двух кавалеристов, он поставил их на караул у самолета. После этого адъютант и летчики отправились в штаб, уводя за собой почти всю толпу, в том числе оркестрантов с трубами и торговок, громко требовавших возмещения убытков.

Так они пришли в штаб.

— Вот эти — летчики? — удивился командир части. — Немедленно одеть по форме, иначе разговаривать не буду! Сейчас же отправить их в цейхгауз и переодеть с ног до головы.

Они уже были в дверях, когда командир крикнул:

— И дать им все самое лучшее!

Каптенармус, не скупясь, выложил перед ними все свои богатства. То, что они увидели, потрясало своим великолепием и в то же время приводило в глубочайшее уныние. Перед ними лежали роскошные черкески с посеребренными газырями; кавказсские кинжалы; узкие, в обтяжку, сапоги; красноверхие, расшитые золотом шапки-кубанки… Часть была кубанская кавалерийская, и другого обмундирования не имелось. Летчики пригорюнились. Алая черкеска и кожаный шлем… Никогда еще ни один летчик не осквернял воздуха таким нарядом. Однако выбора не было, и приказ есть приказ.

Они снова предстали перед командиром. Теперь он был вполне удовлетворен их видом — и нарядом, и выправкой.

Он подробно обсудил с представителями вновь прибывшего рода оружия разные военные дела. Авиацию причислили к кавалерии.

А в военных делах в те дни на Таманском полуострове было затишье. Часть находилась как бы на отдыхе, накапливая силы перед большими боями.

Боевой опыт Чулкова был очень скромен. Можно сказать, что под настоящим огнем он не был ни разу. В отряде много говорили о подвигах других летчиков, на других фронтах. Рассказывали, например, что, когда в одном из отрядов обнаружился недостаток бомб, летчики стали брать в самолет несколько больших тыкв с привязанными к ним продырявленными коробками из-под консервов. Эти безобидные снаряды летели вниз со страшным визгом и грохотом и наводили ужас на противника. Но самому Чулкову еще не приходилось сбрасывать с самолета ни грозных тыкв, ни обыкновенных бомб, ни даже листовок. Он находился на раннем этапе летной жизни, когда все усилия направлены на то, чтобы держаться в воздухе и не падать на землю.

В отряде много рассказывали о подвигах славного аса Сапожникова. На днях Сапожников разбился на трофейном «Снайпе», захваченном в Архангельске. Лишь за день до рокового полета Сапожников, по обычаю того времени, нарисовал на новой машине свои эмблемы: пиковый туз на фюзеляже и черные звезды под крыльями. Тогда это не казалось странным, и никому не приходило в голову осуждать за эту наивную романтику человека, сбившего не один вражеский самолет и имеющего не так уж много шансов на то, чтобы уцелеть самому. Сапожникова хоронили под звуки его любимого вальса «Весенние грезы» — таково было завещание аса. Большая толпа мужественных и закаленных людей плакала под звуки этого сентиментального вальса, провожая прах товарища. Так рассказывали очевидцы.

Но сам Чулков никогда не видел Сапожникова, не смел мечтать о большой славе, а на фюзеляже своего «Сопвича» нарисовал лишь скромную красную стрелу, хотя у старших его товарищей и были куда более оригинальные и вызывающие эмблемы: у одного — черт на хвосте, у другого — девятка бубен, у третьего — загадочная птица киви; а у одного из приятелей Чулкова весь самолет был покрыт устрашающей военной татуировкой: вокруг фюзеляжа обвивалась толстая и противная желтая змея.

Рассказывали в отряде и о приказе, отданном начальником авиации накануне славенской операции на польском фронте. Бросая в бой даже те самолеты, которые и по тому времени считались неполноценными, командир распорядился:

— Предлагаю условные самолеты принять за настоящие, поскольку на них можно подняться.

«Условные» самолеты поднялись в воздух и нанесли тяжелое поражение белополякам.

Но сам Чулков только однажды летал с боевым заданием — на разведку в тыл противника. Он летел с опытным наблюдателем — матросом Бойцовым. Тот часто заставлял Чулкова кружить над одним каким-нибудь местом и все что-то записывал и зарисовывал. Чулкова это удивляло: он обладал зрительной памятью летчика и все запоминал с одного взгляда. В одном месте Чулков заметил какие-то странные шрамы, причудливо избороздившие землю.

— Что это такое? — спросил он Бойцова.

— Окопы, — ответил тот.

Дальше Чулков заметил еще нечто странное — белые, медленно передвигающиеся хлопья.

— Это что? — спросил он наблюдателя.

— А это в нас из пушек стреляют, — ответил тот.

Но стреляли в них плохо, и они благополучно прилетели домой. Коснувшись земли, самолет стал крениться, колесо с осью отвалилось, машина стала на нос, винт сломался. Никто не удивился этому: ось уже гнулась раз шестнадцать, перед каждым полетом ее переворачивали, чтобы она выгибалась в обратную сторону. Вот она и гнулась туда-сюда, пока не сломалась совсем. После этого Чулков полтора месяца горевал, сидя без машины, покуда не был напразлен в Темрюк.

На следующий день он снова явился к своему кавалерийскому начальству и получил первое задание: произвести разведку в районе Керчи и донести обо всех замеченных передвижениях неприятеля.

— Главное, — сказал командир на прощание, — передвижения неприятеля. Отмечайте передвижение не только крупных войсковых масс — пехотных и кавалерийских, технических и санитарных частей, эшелонов, обозов и прочего, но и отдельных разъездов, патрулей и разведывательных групп неприятеля.

Командиру нравилось выражение «передвижения неприятеля», и он повторил его несколько раз.

Подавленный серьезностью поручения, Чулков взлетел над тихим курортным побережьем. В эти дни оно сохраняло глубоко мирный характер. Рыбачьи лодки на глади спокойного моря казались неподвижными. Ясно различалось строение дна: песчаного у берега и бурого, заросшего тиной — подальше от него.

Керчь не обратила на Чулкова никакого внимания. Долго кружил он над городом и окрестностями, и нельзя передать его огорчения: никаких передвижений неприятеля он не замечал. Неприятель никуда не передвигался! Более того: внизу не было никакого неприятеля. Вообще не наблюдалось передвижений кого бы то ни было. Не передвигались ни военные, ни штатские, ни люди, ни животные. Погруженный в сонный зной, полуостров казался пустым и безлюдным.

Огорченный Чулков отправился с рапортом к командиру. Тот был раздосадован и уязвлен. Как так? Не может быть, чтобы не было никаких передвижений неприятеля. Раз война идет, неприятель должен передвигаться, а авиация — доносить об этом.

Командир был в затруднении. Он впервые распоряжался авиацией и поэтому стал объяснять Чулкову принципы действия кавалерийской разведки.

Подкрепленный его советами, Чулков вторично полетел на разведку — и с тем же результатом. В третий и четвертый раз произошло то же самое.

Тогда командир части призвал Чулкова и хмуро сказал:

— Я считаю целесообразным соединить наблюдение за передвижением неприятеля с бомбежкой его тыловых объектов.

Теперь полеты совершались по новой программе. Чулков летал в Керчь, высматривая в пути передвижения неприятеля, чтобы сейчас же, буде они произойдут, донести о них командиру; над опустевшим портом он сбрасывал бомбы, затем снижался, обстреливал из пулемета безлюдную набережную и, когда не оставалось ни одного патрона, возвращался домой, по пути снова наблюдая, не покажутся ли где-нибудь крупные войсковые массы противника — пехотные и кавалерийские или хотя бы отдельные группы, разъезды и патрули, на худой конец.

Но земля была пустынна.

Изредка снизу постреливали, но это мало беспокоило Чулкоза.

Он летал каждый день, кроме воскресений. По воскресеньям полетов не было. Чулков и наблюдатель надевали черкески и отправлялись гулять в городской сад.

День был еще более знойный и солнечный, чем обычно. Уже две недели небо было безоблачно. Внизу у самого берега, рыбаки ловили камсу. Они не чувствовали себя военным объектом и не обращали внимания на самолет. Лодки были почти до краев нагружены камсой; сверху казалось, что они наполнены живым, трепещущим серебром.

Чулков потерял надежду высмотреть что-нибудь на земле. Еще меньше его интересовал воздух. Его господство в нем никем не оспаривалось. Директив об обнаружении воздушных сил противника он от командира не получал. Он твердо знал, что, кроме него, Чулкова, в воздухе никого не было и быть не могло.

И вдруг он почувствовал, что он не один в воздухе. Кто-то невидимый летал над ним. Чья-то тень коснулась его самолета.

Она поразила Чулкова не менее, чем Робинзона след человеческой ноги на песчаном берегу необитаемого острова.

Это не могло быть облако — небо было совершенно чисто. Это и не птица — ни одна птица не смогла бы закрыть своей тенью весь его самолет.

Он посмотрел вниз. По земле бежала лишь одна тень — тень его самолета. Другую тень он нес на себе. Кто-то невидимый — над ним!

Только одно место имелось на небосводе, где можно было спрятаться: солнце.

Таинственный спутник маскировался солнцем. Оно его скрывало на своей огненной груди, но оно же его выдало, когда четыре точки — солнце, земля и два самолета между ними — оказались на одной прямой.

Когда все это стало ясно Чулкову, противник прекратил маскировку. Это был быстрый «Ньюпор», лучший истребитель того времени. Он нырнул под хвост «Сопвича», осыпав его градом пуль.

«Вот она, настоящая война!» — подумал Чулков. Он понял, что идиллия кончилась.

Военные действия в воздухе начались, но при каком соотношении сил!

Если не считать газырей на Черкесске, у Чулкова не имелось ни одного патрона. Все они были расстреляны над Керчью. Оставалось одно — увертываться.

Он увертывался и в одну сторону, и в другую, и вверх, и вниз. Он делал глубокие виражи, пикировал, следя за трассирующими пулями и стараясь быть подальше от дымовых дорожек.

Истребитель стрелял длинными очередями, выпуская разом всю обойму. Чулков знал, что действительную опасность представляют только три-четыре выстрела, сделанные в момент прицеливания. Противник либо не знал этого, либо не жалел патронов, поэтому он довольно быстро расстрелял свой запас.

Поравнявшись с Чулковым, он погрозил ему пальцем и пошел вниз. Чулков заметил его эмблему: большая черная рыба на хвосте.

После этого не раз, возвращаясь с разведки, он встречался с вражеским истребителем. Тот всегда подстерегал его на обратном пути. Истребитель рассчитывал на то, что разведчик уже расстрелял часть своих патронов. Они бросались в бой, стараясь сбить друг друга. С Чулковым летал его старый, опытный наблюдатель — матрос Бойцов. Наблюдатель был очень упорный человек. Он каждый день тренировался в стрельбе из пулемета по движущимся целям. Он стрелял все лучше и лучше. А враг продолжал стрелять длиными очередями.

Развязка наступила неожиданно.

Нырнув под хвост «Сопвича», вражеский истребитель не совсем удачно вышел из атаки: он оказался впереди, на развороте, и как раз в сфере пулемета Чулкова.

Чулков нажал скобу. Через секунду несколько пуль послал и Бойцов.

«Ньюпор» вышел из разворота и пошел на снижение.

Чулков увидел: за борт свесилась голова в знакомом шлеме. Машина еще жила, но пилот был мертв. «Ньюпор» снижался все быстрее, перешел в пике, из пике — в беспорядочное падение. В последний раз взмахнула хвостом большая хищная рыба, привыкшая жить в воздухе, и погрузилась в воду среди рыбачьих шаланд и сетей, расставленных для ловли серебристой камсы.

Пилот и автомат

Человек всегда гордился техникой своего времени.

Наш далекий предок, впервые научившийся владеть палкой, рассуждал приблизительно так: я живу в век высокоразвитой техники, ибо никто не владел палкой до меня: и, чтобы научиться этому, понадобится опыт множества поколений.

Наш предок был несомненно прав, полагая, что он находится на вершине технического прогресса. Но в своем высокомерии он не помышлял о том, что не пройдет и сорока-пятидесяти тысяч лет, как его великое открытие покажется совершеннейшей чепухой по сравнению с тем, до чего додумаются его шустрые потомки. И в самом деле, разве мог в его время кто-нибудь предположить, что человек будет добывать огонь, ударяя камень о камень?

В наши дни события в истории техники следуют в более быстром темпе. Достаточно человеку зажиться подольше на белом свете, и он уже вспоминает о великих достижениях техники, волновавших умы в пору его юности и зрелости, не иначе как со снисходительной улыбкой. На протяжении своей короткой жизни современный человек не один раз переживает триумфы, которым мог бы позавидовать и великий питекантроп, изобретатель палки, и гениальный неандерталец, изобретатель огнива.

Как приуныли бы эти два парня, если бы им показали технику будущего! Куда девалось бы их высокомерие! Какими жалкими показались бы этим волосатым ребятам их дубины, их кремни…

Но не лучше ли почувствовал бы себя и современный человек, если бы ему дали возможность заглянуть в будущее? Он пришел бы в такой ужас от сознания собственной отсталости, что все стало бы валиться у него из рук.

Разве не доказывает это история, случившаяся недавно с одним из почитаемых всем человечеством пионеров авиации? В годовщину своего исторического перелета, открывшего мировую дорогу летательному аппарату тяжелее воздуха, он решил подняться на аэроплане, хранившемся в музее, как священная реликвия, в течение тридцати лет. Аэроплан был тщательно обследован, отремонтирован, окрашен и подготовлен к полету. Огромные толпы народа собрались на аэродроме, чтобы присутствовать при этом исключительном зрелище. Ветеран влез в кабину, подозрительно долго возился в ней, затем посмотрел на небо, на землю, на толпу и вылез из аэроплана.

— Нет, — сказал он, — я не полечу. В молодости я совсем иначе смотрел на эту чертовщину. А теперь я слишком опытен, чтобы повторять безумие юности. В наши дни летать на этой жюльверновской штуке невозможно.

Чулков подъезжал к Центральному аэродрому, где должен был осмотреть и испробовать новый прибор, установленный на четырехмоторном корабле Г-2. Это уже был не тот Чулков, которого мы помним по Балашову, где он садился по ветру; по Темрюку, где он обучался военному искусству у кавалериста. Это был старик Чулков, заслуженный летчик, более всего известный широкой публике как командир пятимоторного самолета «Правда». Более пятнадцати тысяч москвичей получили воздушное крещение из рук Чулкова.

Но мы спешим оговориться: слово «старик» в авиации означает нечто совсем другое, чем в жизни. Оно не имеет ничего общего с морщинами, дряхлостью, сединой и стариковскими болезнями. Поясним это примером.

Один из давних друзей и боевых соратников Чулкова, летчик X., сейчас же по окончании гражданской войны был направлен в Среднюю Азию. Он работал там несколько лет. В центре знали, что есть в Средней Азии старый, очень опытный летчик X., трижды награжденный орденом Красного Знамени, Герой Труда. Понадобилось как-то поручить кому-либо из летчиков выполнение очень ответственного задания в Средней Азии и Афганистане. X. вызвали в Москву. Когда он явился к руководящему товарищу, тот был удивлен: перед ним стоял высокий голубоглазый, светловолосый парень, на вид лет двадцати восьми.

— Как ваша фамилия? — спросил начальник.

— X.,— ответил летчик, вытянувшись по-военному.

— Очень жаль, но произошла ошибка: мне нужен старик X.

— Я и есть старик X., товарищ начальник, — сказал пилот.

К такого рода авиационным «старикам» принадлежит и Чулков. Не один юноша позавидует могучей грудной клетке, белым, крепким зубам, бронзовой коже и оптимизму нашего «старика».

Этот оптимизм зиждется, между прочим, на убеждении, что и настоящей старости — в конце концов ее ведь не избежать и летчику — не так легко уж будет разлучить пилота с машиной, если он сам этого не пожелает. У нас есть работающие летчики-дедушки. Мы имеем в виду не почетных «дедушек русской авиации», а дедушек в прямом, житейском смысле слова, обыкновенных фамильных дедов. Приласкав своих внучат, эти дедушки взлетают в поднебесье. Они приходят домой в тугих кожаных регланах и добротных фетровых сапогах и, будучи в хорошем расположении духа, разрешают внучатам поиграть пилотскими очками и планшетом с воздушной лоцией. Правда, еще недавно существовала теория «излета». Она утверждала, что летная жизнь каждого пилота измеряется определенным, большей частью небольшим, сроком: восемью, десятью, двенадцатью годами. Кончается этот срок — и пилот «вылетывается». Долго держалась зта теория, пока советские ученые не доказали, что никакого излета не существует. И наши дедушки продолжают благополучно летать, уже не тревожимые обидной и лженаучной теорией «излета». А между тем кое-кому из них уже идет шестой десяток.

Итак, Чулков подъезжал к Центральному аэродроку. Иногда он не прочь был пофилософствовать про себя, и сейчас для этого представлялся подходящий случай. То, что он видел здесь четверть века назад, и то, что ему предстояло увидеть сегодня, было начальным и заключительным этапом очень важного для человечества периода в истории техники.

Лет за восемь до революции он впервые в жизни увидел полет аэроплана. Это был полет Заикина.

Борцу Заикину самолет купили купцы. Они же послали его на свой счет во Францию — обучаться полетам. Он ездил по городам, демонстрировал полеты и выступал в цирковых чемпионатах борьбы. Аэроплан возили за ним в поезде. Совершая свое турне, он заехал в Воронеж, где жил Чулков. На полет собрался весь город. Но аэроплан продержался в воздухе лишь несколько секунд. Он перелетел через забор и рухнул в кусты.

Из-за обломков вылез совершенно пьяный Заикин. Он оглашал воздух бранью: поломки исправлялись за его счет, так гласил договор с купцами.

Чулков одним из первых оказался на месте аварии. В суматохе ему удалось стянуть на память осколок пропеллера. Через пять минут на земле остались только тяжелые и громоздкие части — то, что поклонники авиации не в состоянии были поднять и унести с собой.

Настоящие полеты Чулков увидел только через несколько лет в Москве, на Ходынке.

Огромное поле, где теперь расположился Центральный аэродром, не было огорожено. В одном углу возвышалось несколько сарайчиков завода «Дукс» и павильон аэроклуба с фигурой Икара на крыше.

Рядом стояла будочка с вывеской:

Б. И. РОССИНСКИЙ

ПОЛЕТЫ С ПАССАЖИРАМИ

Через поле проходило шоссе. Аэропланы взлетали над самыми головами извозчиков и их испуганных кляч. Праздничный народ сновал по аэродрому во всех направлениях: все хотели видеть полеты.

Габер-Влынский испытывал «Мораны» и «Дюпер-Дюссены» завода «Дукс». Он громко ругался, тумаки сыпались направо и налево. Перед тем как взлететь, он садился на автомобиль и гонялся за публикой, освобождая место для разбега своего самолета. Публика была в восторге. Она получала двойное удовольствие. Автомобиль тоже был новинкой. Езда на автомобиле по изрытому ямами полю была не менее головокружительным трюком, чем полет на аэроплане.

В день полетов французского авиатора Пегу на аэродром пускали по билетам. Знаменитый Пегу, впервые в мире сделавший мертвую петлю, должен был продемонстрировать перед москвичами свое удивительное искусство. Никто не знал, что на самом деле первую мертвую петлю сделал замечательный русский летчик Нестеров.

Чулков был среди бесплатной публики, разместившейся в Петровском парке. События этого дня врезались в его память с величайшей отчетливостью. Он помнит даже лица людей, которых видел в этот день. Он помнит, например, трех пьяных слепых; они орали песни, размахивали палками перед собой, разгоняя прохожих и останавливая трамваи. «Наверно, они протестуют против того, что не могут увидеть мертвые петли Пегу», — подумал тогда Чулков. Он запомнил старика-сапожника с неописуемо грязной лысиной, в фартуке и очках; двух молодых нянек, забывших обо всем на свете и в том числе о младенцах, плакавших в своих колясках. Все эти люди — соседи Чулкова по поляне — и он сам составили единый слитый хор, дружно, как по команде, оравший и свистевший в самые захватывающие моменты.

Десятки тысяч людей кричали вместе с ним.

На верхней стороне крыла кувыркающегося в небе самолета большими буквами было написано: «Пегу».

Каждый раз, когда самолет переворачивался вверх колесами, публика видела ярко освещенные солнцем большие черные буквы на желтом фоне:

Пегу… Пегу… Пегу…

И каждый раз над Ходынкой и Петровским парком проносилось такое могучее «ах!», что самолет изобретательного француза, вероятно, подбрасывало воздушной волной.

Чулков вспоминает и другие годы, другие картины.

18, 19, 20-й годы… Та же Ходынка. Самолеты, у которых одна лишь табличка с номером могла блеснуть заводским происхождением, а все остальное было снято с других машин, похоронивших под своими развалинами не одного смельчака… «Авиаконьяк», «казанская смесь», бензол, ацетон, толуол и прочая дрянь, на которой летали, когда не было бензина… Эти составы разъедали резиновые трубки бензинопроводов, покрывали язвами руки мотористов. Он помнит, как самолеты обували в «лапти», обматывали колеса жгутами соломы и веревками, так как шин из каучука не было.

Машины рассыпались в воздухе. Но люди летали. Старики помнят случай с летчиком Аниховским. На высоте тысяча шестьсот метров его самолет развалился на части. Фюзеляж, крылья, мотор — все это летело вниз рядышком, отдельно друг от друга. Аниховский тоже падал камнем. Он, вероятно, не успел даже подумать о том, что его может ушибить в воздухе мотором или чем-нибудь другим.

Но у самой земли ему невероятно повезло, как не везло ни одному летчику в мире. Он угодил в телеграфные провода, затем свалился в огромный сугроб у Солдатанковской больницы. Немало людей падало с высоты полутора километров, но никто из них не оставался в живых. Во всем мире не было такого случая со времен Икара. А Аниховский остался жив, отделавшись простым переломом ноги, причем ему не пришлось даже далеко искать хирурга, ибо он удачнейшим образом выбрал место для своего падения — как раз у входа в больницу.

Пусть читатель попробует поставить себя на место Аниховского. Предположите, что вы падали с высоты тысяча шестьсот метров, что вы летели на землю вместе с обломками самолета и остались живы. Захотелось бы вам после этого летать снова? Не спешите отвечать «нет». Когда Аниховский выздоровел, его снова потянуло подальше от земли. Он как бы предчувствовал, что не воздушной стихии ему следует остерегаться. Он вернулся в часть. Здесь-то судьба наконец настигла его: через полгода он умер от сыпного тифа.

Люди хотели летать, и ничто не могло остановить их. На аэродром приходили ребята, называвшие себя летчиками. Они были увешаны авиационными эмблемами и значками. На их шлемах блестели пилотские очки. Им выкатывали самолет. Они садились в машину, давали полный газ, брали ручку на себя, ставили самолет дыбом и разбивались на месте. Это были наивные самозванцы-мотористы, солдаты авиаобозов и хозяйственных команд, страстно мечтавшие о полетах, видевшие, как летают другие, но никогда не летавшие сами.

Раньше взлететь было проще. Нужно было летчику взлететь — он садился на самолет и взлетал. А сейчас это совсем не простое дело. Если пилот намерен подняться на современном четырехмоторном самолете, он должен явиться на аэродром часа за два. Десятки людей уже хлопочут у самолета: заправляют его бензином, маслом и водой, проверяют моторы, приборы, загрузку, подготовляют метеосводки. Инженерам, механикам, заправщикам, мотористам, метеорологам, дежурному по порту, штурману, радисту, второму пилоту — всем работы по горло. Но инструкция требует, чтобы окончательную проверку всей подготовки самолета производил сам командир корабля. И двух часов иногда едва хватает на это.

Но вот все осмотрено. Чулков сидит за штурвалом. Колодки из-под колес убраны, четыре вращающихся пропеллера образуют вокруг моторов прозрачные нимбы. Остается последний, прощальный обряд.

Пилот поднимает руку. Это значит: «У меня все готово, прошу разрешения на старт». В ответ дежурный разводит в стороны два флажка: «Пожалуйста, рулите на здоровье». Рев моторов становится оглушительным, нимбы пропеллеров растворяются в воздухе, машина тяжело катится по старой ходынской земле.

Воспоминания далеких дней, конечно, не имеют доступа в пилотскую кабину. Они остались за дверью, внизу, на бывшей Ходынке. Самолет делает пологие развороты, и большое поле далеко внизу мерно кренится то в одну, то в другую сторону.

Чулков никогда не мечтает в пилотской кабине, Чулков иногда говорит, что за штурвалом он превращается в автомат. Мозг, глаза, уши, руки и ноги пилота должны одновременно производить столько разнообразных действий и наблюдений, все органы чувств — зрение, слух, осязание и даже обоняние — должны держать связь с таким множеством приборов, передавать столько приказаний во все концы корабля, реакция должна быть такой быстрой и безошибочной, сознание таким ясным, что никакая посторонняя работа ума уже невозможна. В тот момент, когда он кладет руки на штурвал, ставит ноги на педали, надевает радионаушники, устремляет взгляд на доску с приборами, он превращается в автомат, в неотъемлемую часть всего механизма; самолет становится как бы продолжением его самого.

Могут сказать: да ведь это же «человек-оркестр»! Но как раз это сравнение окажется неверным по существу. «Человек-оркестр» напрягается, потеет, из кожи лезет вон, чтобы руками, ногами, шеей, ртом, локтями, подбородком привести в действие свои многочисленные инструменты. Чулков совершенно спокоен: он не испытывает чрезмерного физического напряжения; он с удобством расположился в своем кресле и, если нужно, высиживает на нем по четырнадцать часов в сутки. Но ум, внимание, чувства его, конечно, поглощены целиком.

Сегодня в это сложное взаимодействие человека и машины должен был включиться новый прибор. Собственно, это был целый ящик с приборами, хотя и небольшой по размеру. Он находился в очень почтенной компании. Его окружали гирополукомпас, компас, искусственный горизонт, показатель скорости, высотомер, указатель угла поворота, счетчики оборотов, тормозной манометр, секторы управления всеми моторами, тормозом и автоматом, радиоаппарат для приема сигналов маяков, приспособление для запуска моторов сжатым воздухом и еще много других хитрых приборов.

Но еще больше всяких циферблатов, стрелок, спиртовых и ртутных столбиков, ручек, кранов и сигнальных лампочек не смогло вместиться в кабине пилота. У нашего человека-автомата не хватило бы глаз и ушей чтобы принимать сигналы от всех этих приборов, и рук — чтобы ими управлять. Пришлось поступить так, как это делают, когда в центральной телефонной станции не хватает номеров: обзавестись коммутатором. И вот множество приборов, рассеянных во всех концах самолета, посылают свои сигналы не непосредственно на центральную станцию, а через коммутаторы. Этими коммутаторами являются бортмеханики, штурман, радист. Они сигнализируют пилоту лишь о важнейшем.

Новый прибор должен был в корне изменить всю систему. Этот маленький ящичек сегодня должен был заменить Чулкова и взять на себя управление самолетом в воздухе! Чулков смотрел на прибор с некоторым недоверием. Он не раз в шутку называл себя самого пилотом-автоматом; он говорил это еще тогда, когда никто не помышлял об изобретении прибора под таким названием. И вот перед ним был настоящий автомат-пилот, машина с функциями человека.

Как описать то, что произошло, когда Чулков включил автопилот? Если мы скажем, что автомат схватил управление, это будет вернее всего. Одна педаль резко дернулась. Автопилот «дал ногу». И сделал он это очень сердито. В момент включения самолет был не совсем в горизонтальном положении, и автомат резко и грубо исправил ошибку Чулкова.

После этого корабль продолжал спокойный горизонтальный полет. Чулков испытывал очень странное ощущение. За двадцать лет он так привык давить на эти рычаги, его руки и ноги так привыкли к их инертному, беспрекословному подчинению, а сейчас эти рычаги сами давят на его руки и ноги, они живут самостоятельной жизнью, они действуют, и действуют разумно. Чулков инстинктивно убрал ноги с педалей.

Самолет шел хорошо, однако время от времени он слегка клевал носом. Линия полета была чуть волнообразной. Несомненно, это было упущение автомата. Но удивительнее всего было то, что он сейчас же сам себя исправлял. Было бы менее удивительно, если бы он не ошибался созсем. Когда самолет клюнул в первый раз, Чулков, забыв, что автомат включен, инстинктивно схватился за управление. Но оно не поддавалось. Напрасно Чулков напрягал мускулы. Автомат был сильнее. Он не боялся Чулкова. Он не только не боялся, что тот с помощью грубой силы заставит его сделать не то, что надо, но он опасался даже, что человек его испортит; ибо сколько бы ни давил Чулков на управление, в системе автомата происходила бы лишь борьба рычагов, не опасная для прибора. Чулков понял, что пока управляет автомат, самолет ему не принадлежит.

«Или он, или я, — подумал пилот. — И это хорошо. Пусть будет единоначалие. Ты управляй самолетом, но тобою буду управлять я…»

Вращая ручки, напоминающие ручки радиоприемника, Чулков установил автопилот на снижение — и самолет стал снижаться; на набор высоты — и самолет стал набирать высоту; на разворот — и самолет послушно вошел в пологий разворот. Он установил автомат на компасный курс — и самолет точно шел по компасному курсу.

В облаках началась довольно сильная болтанка. Автомат и здесь неплохо вел самолет. Правда, Чулкову показалось, что автомат действует органами управления энергичнее, чем это делал бы он сам. Пожалуй, автопилот чуть-чуть перебарщивал. Он был слишком придирчив, слишком точен, проявлял чрезмерную нетерпимость к изменениям в положении корабля, даже самым ничтожным. Но это не было коренным недостатком. Скорее, это был свой стиль, своя индивидуальность. Ведь у каждого живого пилота тоже свой стиль. Каждый летает по-своему.

В конце концов, Чулков мог бы раскритиковать каждого живого пилота.

Чулков представил себе автопилота в препарированном виде, отделенным от самолета, распростертым в воздухе — так на медицинских плакатах схематически изображается нервная или кровеносная система человеческого организма. Он представил себе заключенный в дубовый ящичек мозг автопилота — жироскопический аппарат; его нервы и сухожилия, протянутые к элеронам, к рулям глубины и поворотам, — ту часть аппарата, которая с великолепной точностью, присущей технике, названа «следящей системой»: тросы, идущие к органам управления, и золотники, регулирующие подачу воздуха в цилиндры, которые заставляют эти органы работать.

Чулков встал со своего места — теперь он мог это сделать.

Он посмотрел на опустевшее сиденье, свободный штурвал, на котором он так привык видеть свои руки. Вдруг одна педаль опустилась, штурвал передвинулся. Нет, определенно в этом было что-то сверхъестественное! Рычаги совершали разумные движения, как будто на пилотском месте сидел невидимый человек.

Впервые он летел пассажиром у самого себя. И может быть, поэтому, кажется, в первый раз за всю его летную жизнь, он позволил себе немного пофилософствовать в воздухе. Тут-то Чулкову пришли в голову разные мысли об изобретателях палки и огнива, о машинах дней его собственной юности, о «Сопвиче», «Фармане». Что, если бы ему, фантазеру и мечтателю, показали тогда это пилотское кресло и бесшумно передвигающиеся рычаги перед ним, — что подумал бы он, бедный неандерталец, об авиации?

Вдруг ему захотелось чихнуть. По старой привычке, он надавил ямочку на верхней губе, и желание чихнуть немедленно прошло. Он вспомнил, что этот способ изобрели первые авиаторы. А аэропланы были настолько неустойчивы в воздухе, что неосторожным чиханьем их можно было опрокинуть. Это воспоминание доставило ему удовольствие. В то же время оно вызвало из подсознания какое-то давно забытое, безвозвратно утерянное ощущение, неясное, как призрак. Собственно, не самое ощущение, а воспоминание о нем. Он даже с трудом вспомнил, что же это такое, а когда-то оно ни на минуту не оставляло тех, кто поднимался в воздух. Это было ощущение опасности, боязнь упасть на землю.

Август 1937 года