161806.fb2
— Месье Лонгваль… — говорит он, обращаясь к отцу Мари-Гортензии, — месье Лонгваль…
— Лонгваль? — переспрашивает тот. — Почему вы используете устаревшую форму нашей фамилии? Уже в течение нескольких поколений ее носят только представители южной ветви семьи. Возможно ли такое, что Мари-Гортензия не открыла вам нашего настоящего имени?
И вдруг за столом поднялся такой шум, что заплясали огоньки свечей. Мужчины корчились от смеха, хлопали ладонями по столу, лилось вино. Только отец Мари-Гортензии даже не улыбнулся. Хмурясь, он постукивал пальцем по табакерке. Чарльз Бриксгем называет всплеск веселья не иначе как адским хохотом — хотя все они были, по существу, неплохими парнями. «Лица исказились, — пишет он, — у них словно стало по сотне пар глаз, и все смотрели на меня». Открылась дверь, и вошел мужчина с подносом, на котором дымилась жареная баранья нога. К собственному ужасу, Чарльз узнал его. Перед ним был щеголеватый молодой палач, которого он видел возле гильотины с розой в зубах.
Чарльз Бриксгем почувствовал, что разум оставляет его.
— Во имя Господа, — говорит он и сам не замечает, что срывается на крик. — Во имя Господа, кто вы такие?
— Это, гражданин, — говорит старик, кивая в сторону мужчины с подносом, — мой старший сын, заменивший меня во всех практических делах. Мы — Сансоны, наследственные мастера по приведению в действие смертных приговоров. Нашими услугами пользуются высокие суды по всей Франции.
…Гай Бриксгем остановился, прочистил горло и насмешливо посмотрел на своих слушателей. Все молчали. Часы в холле пробили половину четвертого.
— Вы, конечно, давно обо всем догадались, — продолжал Гай. — Я рассказывал так подробно для того, чтобы оттенить надвигающуюся трагедию. Я должен подчеркнуть еще одну вещь. Сансоны не были ни дьяволами, ни мерзавцами. Напротив, как я уже говорил, они были по-своему неплохими людьми. Они постарались удобно устроить новообретенного родственника. Они уважали его бредовые взгляды, даже не разделяя их. Они предоставили ему убежище в то время, когда было очень опасно укрывать в доме англичанина. Если бы не некоторая наивность Чарльза и, возможно, не старания мадам Марты Дюбют Сансон, то их брак мог бы оказаться относительно счастливым.
Сансоны выполняли возложенные на них обязанности; выполняя их, они, естественно, не могли обойтись без обсуждения текущего положения дел, и особенно их финансовой стороны. Даже во время того, первого обеда, когда под ясным твердым взглядом Мари-Гортензии Чарльз старался не подавать виду, что ему нехорошо, его родственники и не подумали воздержаться от разговоров о делах. Вы и в наше время можете почитать письма Сансона-старшего министру юстиции. Они хранятся в Париже. Возможно, вы сочтете их самыми ужасающими свидетельствами времен революции именно потому, что в них не делается ни малейшей попытки шокировать или испугать. Как правило, Сансон жалуется на скудость финансирования, выделяемого Конвентом; просит оплатить плотницкие работы, замену вышедших из строя ножей, покупку новой одежды — ведь во время такого рода работы одежда необратимо ветшает. Правительство приказывает ему пытать человека — хорошо; но это подразумевает услуги ассистента, которому надо платить. Пытка не будет осуществлена до тех пор, пока министерство не перечислит деньги за нее. Иногда письменные дебаты Сансона с министерством кажутся дикими до нелепости, хотя ничего нелепого в них нет. Анри Сансон отнюдь не был циничным садистом, каких любят изображать беллетристы. Он был цепким дельцом, никогда не упускавшим случая выколотить побольше денег за свою работу. Спокойный и приятный в обхождении дома, полный достоинства на людях, которое подчеркивалось бледностью лица и шляпой с высокой тульей, он никогда не считал, что в вопросе денег уместны сантименты.
И все равно бедняга Чарльз Бригсгем умер сумасшедшим.
Создавшаяся ситуация, похоже, поначалу не слишком его тяготила. То ли его чувства были притуплены шоком, то ли он был слишком твердолобым… Кроме того, он ведь искренне любил Мари-Гортензию… Естественно, из гордости он ни разу ее не упрекнул: «Почему ты мне сразу не сказала?» За первые две недели его пребывания в доме Сансонов он не написал в дневнике ни слова, кроме упоминания о том, что отослал письмо отцу, «который найдет способы вывезти нас из страны, если только письмо не перехватят». Затем он стал видеть страшные сны, и в них присутствовал образ Мари-Гортензии. Она ни разу больше не упомянула о роде занятий своих родителей, говоря лишь, что волею Божией они нашли надежное убежище. Братья разъехались — в провинциях было много работы. Чарльз Бригсгем был заперт в доме, среди добытых кровавым трудом вещей, в окружении Сансонов: отца, сына, мадам Марты, Мари-Гортензии. И кошмары стали приходить средь бела дня. Однажды в кухне он наткнулся на аккуратную стопку чистой одежды; в другой раз он испугался собственного отражения в зеркале. Он ничего не мог поделать. Вестей от отца не было. Одиннадцатого марта был учрежден Революционный трибунал, и началось время настоящей Власти Террора. Гильотина не прекращала работы ни днем ни ночью. Шестнадцатого марта, вечером, он тихо напился в библиотеке и пошел сдаваться властям. Не успев сделать и дюжины шагов, он наткнулся на Анри-младшего, славного малого, неплохо говорящего по-английски. Анри заговорил с ним о каких-то пустяках, затем зашел сзади, аккуратно уложил его ударом в затылок и отнес обратно в библиотеку. Мари-Гортензия пришла к нему с пылающим лицом, и после того случая супруги несколько дней не разговаривали.
Затем он получил переправленное с надежными людьми письмо от отцовского поверенного в Лондоне. Отец умер — то ли в результате апоплексического удара, то ли не выдержав ложного известия, что его сыну отрубили голову на «Луизетте». Как бы то ни было, отец умер, и адвокат уведомлял Чарльза, что изыскивает пути для переправки наследника отцовского состояния в Англию и что Чарльз — так как дело опасное — должен терпеливо ждать дальнейших распоряжений. Он показал письмо Мари-Гортензии — та, закатав рукава выше локтей, давала указания слугам, как и положено хорошей хозяйке, — и она заявила: «Куда ты, туда и я». Между ними могло бы сохраниться нежное чувство, если бы Чарльз мог пересилить себя («ведь, видит Бог, она ни в чем не виновата, но как, милостивый Боже, мне пересилить себя?»).
Я думаю, что мадам Марта тоже способствовала надвигающемуся безумию. Она очень гордилась родом Сансонов. И когда она поняла, какие невысказанные мысли бродят в голове Чарльза Бриксгема (лучше бы он хоть раз заговорил о том, что его мучит, так было бы лучше всем, и ему в том числе), она возненавидела его любой ненавистью. Той весной ей нездоровилось, и она, думая, что скоро умрет, ненавидела зятя еще сильнее. Именно в ее комнате стояли кресла атласного дерева и большая позолоченная кровать в виде лебедя. Старуха сидела под балдахином, обложенная подушками, с фланелевым шарфом, обмотанным вокруг горла, и в свете свечи с камышовым фитилем ее ненакрашенное лицо казалось зеленым. Чарльз не мог не прийти, когда она звала его. Она с ужасными подробностями рассказывала ему о том, что происходило, когда палач выполнял работу небрежно; рассказывала о дорогих подарках, которые получал ее муж за то, чтобы на предстоящей казни жертва испытывала как можно меньше мучений, и которые она хранит до сих пор; остальное вы можете и сами вообразить. Так как он всегда молчал и, уходя, учтиво кланялся, она думала, что ее план не удается, и приходила в ярость. Но план удался. Он не мог избавиться от видений наполненной тенями комнаты, где всегда пахло лекарствами. Ему снились пиявки, горшок с которыми неизменно стоял на столике у кровати. Повсюду он видел мадам Марту, скрипевшую из-под сползшего на лоб чепца, видел, как ее руки, по которым ползали вены-змеи, слепо шарили по красному покрывалу.
В конце апреля пришли известия. Несколькими милями ниже Кале на якоре стоял шлюп. Для того чтобы их выпустили за пределы Парижа, изготовили фальшивые паспорта — это было небезопасно, но пришлось рискнуть. Мадам Марта была при смерти, когда услышала новость, не в последнюю очередь ей стало хуже именно из-за того, что услышала их. Много часов провела Мари-Гортензия возле ее постели. Мадам Марта месила ее разум, как тесто, «в присутствии кузена Лонгваля показывала ей золотые и серебряные шкатулки, а однажды заставила ее поклясться на распятии. Я узнал все от Анри, который казался обеспокоенным», — писал Чарльз.
Когда Чарльз с Мари-Гортензией в закрытой карете отъехали от дома Сансонов, их провожала злобная ухмылка мадам Марты. Они не встретили на своем пути больших трудностей. Вы, должно быть, думаете, что он плакал от радости, когда, после того как в окнах кареты появились и исчезли солдаты в белых ременных портупеях, с примкнутыми штыками, перед ним открылись ворота, ведущие прочь из мрачного города, навстречу зеленой равнине. Он ничего не пишет о бегстве. Из записей его жены мы узнаем, что он пребывал в глубокой апатии и сидел, завернувшись в плащ до самых глаз. Он был в том же самом странном настроении, когда почувствовал запах темзской грязи и, стоя на палубе шлюпа об руку с Мари-Гортензией, увидел серый Лондон. Он не испытал никакого душевного волнения ни при виде собора Святого Павла, ни услышав знакомую с детства речь. Он пишет только, что на пристани, низко кланяясь, их встретил, поверенный отца; мистер Лаверс при виде Чарльза вздрогнул и поспешно сказан «Сэр, вы уехали мальчиком, а вернулись мужчиной. Вы выглядите старше своих лет, но вам это только идет».
Все, казалось, закончилось, и закончилось счастливо. Со временем страшные воспоминания потускнели. Они приходили только изредка, глубокой ночью, когда он перебирал бордо за ужином. Супруги жили в достатке. Мари-Гортензия стала хорошей женой; единственным ее изъяном был слишком острый временами язычок. На некоторое время все затихло. Они спали в одной постели и ссорились не чаще, чем положено. Но однажды ярким летним полднем, примерно через полтора года после того, как они въехали сюда, у него начались видения.
Он спускался вниз по лестнице, к портшезу, ожидавшему его на улице, и увидел высокую ручную тележку для перевозки трупов. Она, доверху нагруженная, вымазанная в крови, ехала ему навстречу, и обезглавленные трупы скатывались назад и падали. Он побежал за ней, чтобы посмотреть, повернула ли она к спальням, расположенным на втором этаже, но она исчезла.
В ту ночь и вспыхнула ненависть между Чарльзом и его женой.
Похожие видения посещали его регулярно. Он записывает их все. Поначалу он и сам понимает, что его преследуют миражи и что это просто недомогание. Проблема была в том, что видения продолжались. Однажды он играл в карты в «Уайт-клубе» и увидел, как в двери вошли двое или трое из тех, кого обезглавили Сансоны, и сели за один стол с ним. После того он ни разу не вышел из дома.
Второго июля 1796 года — весной того же года у Мари родилась двойня, мальчик и девочка, — из Франции пришло письмо, извещающее о том, что мадам Марта покинула наш бренный мир после острого приступа тонзиллита, не дожив нескольких недель до своего сотого дня рождения. Она оставила странное завещание. Всю мебель и другие предметы из своей комнаты она оставила своей правнучке Мари-Гортензии. Мебель надлежало доставить в Англию, не разбирая на части. Перед смертью мадам Марта продиктовала Мартину Лонгвалю (которого она тоже не обошла в завещании) письмо, и он привез его Мари-Гортензии. Мари-Гортензия прочла письмо и сразу же его сожгла. Но она не забыла его содержание, хотя и упомянула о нем лишь единожды в жизни.
Чарльз не возражал против мебели Марты Дюбют. Он ударился в религию и махнул на все рукой — неисповедимы пути Господни. Он также не сказал ни слова против, когда Мари-Гортензия стала вместе с детьми спать в комнате, где находилась прабабкина мебель. Возможно, она обожествляла мертвую старуху. Кто знает…
Оставшуюся часть истории я расскажу вкратце. Ваше воображение само дополнит картину. Мы знаем, что она умерла прежде него; мы не знаем от чего, но записи утверждают, что смерть ее была естественной. Первым, кто заговорил о проклятии, довлеющем над комнатой, был эконом, ухаживавший за Мари-Гортензией во время болезни. Он присутствовал при последнем свидании Мари-Гортензии с мужем. С ее лица ушла многолетняя ненависть. Она поцеловала его и тихо произнесла несколько слов, из которых эконом смог уловить только: «при великой нужде». Затем она попросила открыть окна — она хотела посмотреть на закат. Она всегда говорила, что закат напоминает ей о тех днях, когда они только поженились и жили в деревушке на берегу Сены. Когда она почувствовала, что ее время пришло, она сжала руку мужа и как будто попыталась предупредить его о чем-то, но не смогла вымолвить ни слова. Возле кровати жались друг к другу двое детей. Они боялись заплакать, потому что рядом стоял их отец, которого преследовали мертвые люди в тележке.
Ровный голос затих, и Гай сложил руки на столе. Терлейн с трудом отогнал от себя тени прошлого. Рассказ был слишком живым, таким же живым, как Гай, сидящий за столом в темных очках. Семейная история была частью Гая. Заскрипели спинки стульев — спины слушателей расслабились, когда спало наваждение.
— Теперь, джентльмены, — Гай поднял руку прежде, чем кто-либо успел произнести хоть слово, — вы скажете, что нет никаких сомнений в том, что в комнате находится смертельная ловушка. Вы скажете, что ее но наущению мадам Марты сделал мастер Мартин Лонгваль. Вместе с предметами из ее комнаты она была доставлена в Англию, ее правнучке, а в письме содержались указания, следуя которым Мари-Гортензия смогла бы избавиться от своего безумного мужа.
— А вы что, в этом сомневаетесь? — спросил сэр Джордж. Он никак не мог раскурить сигару. — В последнюю минуту она пыталась предупредить его о ловушке, но не смогла. Кстати, а что за серебряную шкатулку показывала ей старуха «в присутствии Мартина Лонгваля»? Сегодня у нас был большой переполох как раз из-за серебряной шкатулки.
— В которой вы, я думаю, — сказал Гай, — не обнаружили ничего необычного?
— Да. Ничего подозрительного, — проворчал сэр Джордж и оглянулся на Г. М.
Если бы Г. М. сейчас воскликнул: «Ах, глупец!» — и хлопнул бы себя по лбу, все бы поняли, что он не слушал рассказ Гая, как все, а, как и полагается истинному сыщику, занимался сопоставлением фактов. Но он не сделал ничего подобного. Он сопел; глаза за стеклами очков были красными, как у морского окуня. Он сказал:
— Отличная история. — Казалось, он рассматривал рассказ Гая со всех сторон, словно ювелир — бриллиант. — Странно, однако… Несмотря на то что в вашем повествовании льются целые реки крови, само слово «кровь» вы использовали всего раз или два. Но это не самое интересное. Самое интересное — необходимо определиться, кому из героев мы должны симпатизировать: бедному безумному Чарльзу Бриксгему, его жене или ее семье? Сами вы ни на чьей стороне. Ваша единственная любовь — Прошлое. Именно прошлое занимает вас больше всего.
— Ну и что из того? — спросил Гай сквозь зубы.
Г. М. ответил нарочито безразлично:
— Раз вас интересует мое мнение, я скажу. Анструзер, вы спрашивали меня, все ли в порядке с серебряной шкатулкой? Нет, не все.
— Но вы говорили… — начал Терлейн.
— Знаю, знаю. Мы установили, что в шкатулке нет отравленной иглы и никогда не было. Допустим; но что же в ней все-таки не так? Равель, вы потомок Мартина Лонгваля. Вам ничего не приходит на ум?
Любопытно, что на Равеля рассказ повлиял больше, чем на всех остальных, и повлиял неприятно. Он сидел, так и не сняв рук с подлокотников кресла, его лицо пошло пятнами, а вены на висках еще больше набухли — и все от одного рассказа. Сильнее воображение, сильнее предрассудки, слабее нервы? Или тут кроется что-то другое? Он, казалось, и чувствовал себя не очень хорошо — иначе с чего бы ему стараться обратить все в шутку?
— Думаете, у меня скелеты в шкафу? Ха-ха-ха. Что ж, может быть, может быть… Ничего я не знаю ни про какую шкатулку. Что мне действительно не понравилось, так это вольность, с какой Гай швыряется головами. Слушайте! Если бы вы когда-нибудь видели, как казнят на гильотине, вы бы так легко не рассуждали. А я видел.
Он промокнул верхнюю губу платком.
— Вам, англичанам, очень просто рассуждать про гильотину. Все потому, что теперь ее у вас не используют. Можете мне поверить: вы радоваться должны, что у вас убийц вешают!
— Почему? — спросил Г. М.
— Почему? Ну, потому что кое-кого не мешало бы вздернуть. — Равель, с платком в руке, повернулся к Г. М. — Вы же не верите в эту чушь о древних ловушках с ядом? Вы нашли хоть одну? А мой старик нашел что-нибудь? Нет! Может быть, один раз что-то и было, хотя я в том сомневаюсь. У нас другая ситуация. Бендер умер от чего-то иного. Полицейский сказал, что его убил индейский яд для стрел, как вы его там называете… По-вашему, им в то время было известно о южноамериканском яде для стрел? Не смешите меня!
— Вот! — пророкотал низкий голос, донесшийся со стороны двери. — Первые разумные слова, прозвучавшие сегодня в этом доме.
Терлейн круто повернулся. Он не слышал, когда открылась или закрылась дверь, и не имел понятия, сколько времени Алан уже стоит там в полумраке. В тусклом свете Мантлинг выглядел еще крупнее и внушительнее. У него был растрепанный вид человека, которому не удалось уснуть.
— Первые разумные слова. Именно так. О да. Я слышал большую часть твоего захватывающего рассказа, Гай. И не испугался… нисколечко. — Он щелкнул пальцами. Его взор был затуманен, но он улыбался. Он тяжело оперся кулаками о стол. — Правда в том, джентльмены, что Гай обожает выступления перед публикой. Его страшных историй боится только маленькая Джуди. Теперь он решил изложить свои бредни в форме лекции. Верно, Джордж? Что пьешь, Гай? Портвейн? Опять лазил в мой буфет?
Гай глядел прямо перед собой.
— Все мы обожаем выступать перед публикой. Хотя бы иногда. По крайней мере, я еще не опустился до посредственных миниатюр с куклой из буфета. Нет, я ее не трогал. Она по-прежнему на месте.
— Ага. У нас зашел разговор о ваших талантах, — сказал Г. М., в то время как Мантлинг открыл дверцу буфета и подозрительно уставился внутрь. — Ваш брат сказал, что вы искусный чревовещатель.
Мантлинг, вначале напряженный, теперь развеселился:
— А вы, сыщики, странный народ! Это что, такой полицейский метод — сидеть здесь и вести разговоры про чревовещание, в то время как бедняга Бендер лежит мертвый в соседней комнате? Забавно. Ничего у вас не выйдет… Да, это Джимми. Я иногда достаю его из шкафа.
— Однажды я разговаривал с чревовещателем, — сказал Г. М. — Великим как-его-там. Он сказал: то, что можно «отбрасывать голос» от себя на некоторое расстояние, — чистой воды заблуждение. Он сказал, что такое абсолютно невозм…