161514.fb2 Евангелие палача - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Евангелие палача - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

-- готовно согласился я. Абакумов с интересом рассматривал этикетку на черной бутылке, внимательно вглядывался в непонятные буквы, медленно шевелил сухими губами: -- Не... и... д... Неид... Называется лНеид"... -- и озабоченно спросил меня: -- Как думаешь, Пашка, если б собрать всю выпивку, какую я за всю жизнь слакал, наберется цистерна? -- Железнодорожная или автомобильная? -- уточнил я. -- Железнодорожная, -- подумав, сказал министр. -- Пульмановская или малая? -- всерьез прикидывал я. -- Ну, малая, -- махнул рукой Абакумов. -- Малая наберется, -- заверил я. -- И я так думаю, -печально помотал головой министр. -- И не пить нельзя: жизнь не дозволяет. -- Печень от выпивки сильно огорчается, -- заметил я глубокомысленно. А он захохотал: -- Я, Пашка, до цирроза не доживу. Я умру молодым. Даже обидно умирать с таким хорошим здоровьем... -- Зачем же тогда умирать, товарищ генерал-полковник? Живите на здоровье, нам на радость. Мы же вас все любим.. -- Знаю я, как вы меня любите. Шакалы. Меня на всей земле один Иосиф Виссарионович любит! И ценит. А на вас -- на всех! -- положить мне с прибором. И подвесом. Мне показалось, что он не только пьян -- он бодрится, он успокаивает себя. -- Ладно... -- сплюнул долгой цевкой на толстый ковер. -- Досье принес? Я молча протянул стопку листов. Абакумов отодвинул их далеко от глаз, долго внимательно читал, иногда хмыкал от удовольствия, хихикал, подмигивал, цыкал пустым зубом, потом повернулся ко мне и обронил лениво: -- А что же ты агентурное дело не принес? Этого -- Он взглянул на лист: -- Дыма этого самого?.. -- Виктор Семеныч, я же не знал, что вы им заинтересуетесь. А во-вторых, вы своим приказом запретили выносить из кабинетов агентурные дела. Ну и потом... я вот у ваших дверей встретил Крутованова... Хороши бы мы были, полюбопытствуй он заглянуть в мою папочку... -- Ну-ну... -- вяло, раздумчиво помотал он башкой, не обратив внимания на мое нахальное лхороши бы мы были... ". Опустил опухшие веки, спросил безразлично: -- А ты нешто знал, что встретишь здесь его? -- Я это всегда допускаю, -- заметил я. -- Ну-ну, -- снова бормотнул он и как всегда без нажима -- будто случайно вспомнил -- сказал: ~ Сопроводительный рапорт к досье ты почему не написал? Так, мол, и так, сообщаю вам, дорогой шеф, что мною получены следующие данные... А-а? -- Виктор Семеныч, я же ведь стараюсь не за страх, а за совесть и поручения ваши люблю выполнять вдумчиво... -Вдумчиво... хм... Ну, и чего ж ты удумал, старатель? -- Что пули из говна не льют. Этот материал -- пуля. И поднимете вы досье, я полагаю, о-очень высоко. 0-очень! Станет Он читать рапорт -- кто такой Хваткин? Опер? Подполковник? Гиль, роженец. Дрянь. Куда лезет, поросенок неумытый?!. А если подпишет рапорт генерал-лейтенант Мешик -- вот это уже совсем другой коленкор -- Мешик? -- переспросил министр, не открывая глаз, и был у него вид дремлющего усталого человека. Но я-то знал, что он не дремлет, и глаза прикрыл потому, что быстро и зло соображает, и никакой он не усталый человек, а затаившийся в насидке кровоядный зверь, готовящийся к прыжку. Конечно, Мешик, -- заверил я. -- Если рапорт подпишет Хваткин, то это не пуля, а бекасиная дробь. А если Мешик -- жакан, медвежачий снаряд... -Почему? -- приподнял рисованную бровь Абакумов. -- Потому что если досье идет за моим рапортом, то Мешик -- чистый бескорыстный свидетель. Он мне камень отдал, я это подтверждаю в рапорте, и с него взятки гладки... Чего там дальше с алмазом происходило, он знать не знает и знать не желает. А ведь дело-то не так обстоит. -- А как оно обстоит? -- буркнул шеф. ЧМешик-то не корейским сиротам голодающим камень отжалел, у него с камешком надежды были связаны -- наверняка ведь он у Крута поинтересовался: что там с нашим подарком Хозяину слыхать? А тот, безусловно, ему ответил, что, мол. сейчас не время, не место, нет случая, пока повременим. Так что Мешик точно знает, что алмаз к Крутованову прилип... Ч- И что? -- сухо, с недовольной гримасой спросил Абакумов, но я не сомневался, что он уже обо всем этом подумал и меня заставляет декламировать предстоящую комбинацию, дабы проверить на чужой башке свои построения. -- А то, что если Мешика вызовет по моему рапорту Лаврентий Палыч или, упаси Бог, Сам, то Мешик обделается со страху и станет от всего по возможности отказываться. А здесь, в вашем-то кабинете, прочитав это досье, он сразу сообразит, что контролируете ситуацию вы -- и под вашу диктовку напишет любой рапорт, тогда вы становитесь совсем ни при чем... -- Как это -- ни при чем? -- Ну, это, мол, не ваша инициатива, а официальное заявление одного из ответственных руководителей МТБ, республиканского министра, генерала, старого чекиста! И ваша прямая обязанность -- доложить товарищу Сталину о таком чрезвычайном факте. И дорогому Сергею Павловичу -- шандец... Со стороны могло показаться, что Абакумов совсем заснул. Но какой это был сон! Темная, страшная греза наяву, предутренняя сладкая мечта о скорой мести, порог счастья, забрызганный кровью и мозгами смертного врага! Но министр встряхнулся, открыл набрякшие глаза и налил в сбою рюмку виски, подумал, плеснул в чей-то недопитый бокал -- взглядом показал на него: -- Давай выпьем, старатель... Хитер ты, однако.. Своей смер- тью не помрешь... Проглотил я палящий ком кукурузного пойла, виски в виски ударило. Абакумов снял ноги со столика, тяжело поднялся и, чуть пошатываясь, подошел к сейфу, долго бренчал ключами, отпер полуметровой толщины дверь, а там был еще один запертый ящик с наборным замком. Шеф нажал несколько кнопочек, перевел цифры на счетчике, щелкнув, отворилась дверца; в это стальное дупло и положил он мои листочки. Господи, какие там лежали тайны! Можно поклясться, что в мире нет хранилища больших богатств, чем сейф Виктора Семеныча Абакумова. Ибо любое богатство -- это власть, и не существует сильнее власти, чем всемогущество хранителя чужих тайн. И растет эта власть, пухнет и наливается мощью пропорционально количеству этих тайн. И наша замечательная Контора -- всесоюзный, всемирный банк человеческих секретов, которые были отняты у их хозяев расстрелами, битьем, обысками, агентурными донесениями, шпионскими сообщениями и оперативными комбинациями, -- Контора обрела неслыханную власть над людишками, взяв к себе на хранение подноготную целых народов. И нечто самое интересное, подспудное, сокрытое, незримое, затаенное -- из жизни хранителей чужих тайн, властелинов чужих замыслов и поступков -- лежало в сейфе главного хранителя чужих судеб генерал-полковника Абакумова. Поэтому, заглядывая исподтишка в заветный ларец министра, я слушал оглушительный стук своего сердца и напряженно соображал: удастся ли мне пронырнуть сквозь разрастающуюся лавину борьбы за чужие тайны или она подхватит меня и поволочет имеете со всеми -- лна общих". Ведь каприз нашей жизни состоял в том, что свою охоту за тайными я совершал самовольно, негласно, секретно, как говорится, строго конфиденциально, и все мое хитромудрие было сейчас направлено на то, чтобы не сдать эту тайну на хранение Абакумову. Одна из моих тайн уже лежала у него в сейфе. По-моему, достаточно. И дело не в том, что я не верил в добрые чувства Абакумова ко мне. Просто хранение таких важных тайн -- невероятно тяжелая работа. И опасная. Никогда нельзя угадать, в какой момент он оступится, чудовищный груз рухнет на него и хранилище перейдет в чужие руки. Чьи? А вот этого, кроме бессмертного Пахана, заранее знать не мог никто, потому что никогда явные фавориты не входили хозяевами в зал заседаний правления страхового общества России... Абакумов с лязгом захлопнул дверцу внутреннего сейфа, взял из стального шкафа несколько листков и, помахивая ими в воздухе, сообщил: -- Товарищ Сталин мне верит! И любит меня! Он знает, что только я ему верен до гробовой доски. Я один! Он уселся за стол, поманил меня пальцем и сказал: -- Вот ты, поросенок, видел когда-нибудь личную надпись говарища Сталина? Не видел? На, посмотри, внукам расскажешь... Он протянул мне бумаги -- это было лПоложение о Главном управлении контрразведки Красной Армии -- СМЕРШ". -- Смотри, читай, что обо мне написал Иосиф Виссарионо- вич... -- Он тыкал пальцем с белым широким ногтем в машинопись, где в пункте втором было напечатано: лНачальник ГУКРСМЕРШ Красной Армии подчиняется Наркому обороны СССР". И жирным синим карандашом вписано над печатной строкой: л... и только ему". -- Понял? Я подчиняюсь Ему! И только Ему! Он бережно разгладил на столе скрижаль с синим карандашным заветом и приказал: -- Явишься ко мне послезавтра в три пополуночи! -- Слушаюсь! -- вытянулся я. -- Пашку Мешика вызову из Киева. Устрою вам очную ставочку. Если выйдет так, как ты тут доказывал, шей полковничью папаху... А не выйдет -- тогда... Он не сказал, что тогда будет. И мне ни к чему было спрашивать. Догадывался... Я и получил полковничью папаху -- серую, каракулевую. Только не послезавтра, а через два года. Из рук совсем другого хозяина страхового общества России. Выслужили мы все-таки с Минькой татарский подарок -- ременный кнут и баранью шапку.

============ ГЛАВА 16. лОРБИС ТЕРРАРУМ"

Обманули, как ребенка. Снился долгий, красочный и страшный сон, очень долгий -- почти целая жизнь, потом очнулся -- и нет в руках кнута, и не покрытая папахой голова зябнет от тоскливого ужаса. Лед под ложечкой и сверлящее кипение за грудиной. И Магнуст напротив, вечный, неистребимый, неотвязный -- жидовская зараза. -- Мы уже почти пять часов пируем, -- сказал я. -- Сыт. По горло. -- Неудивительно, -- согласился Магнуст -- Яства для нашего пира собирали тридцать лет... -- А вы за один обед хотели бы выесть меня? Как рака из панциря... -- Нет... -- покачал он головой. -- Чего же вам надо? Магнуст взял с приставного столика бутылку минеральной воды, откупорил, налил, бросил в стакан какую-то белую шипучую таблетку, посмотрел на свет, сделал несколько неспешных глотков и тихо сообщил: -- Ваше публичное раскаяние. Я махнул рукой: -- Во-первых, публичное раскаяние не бывает искренним. Настоящее раскаяние -- штука интимная. А во-вторых -- мне не в чем каяться. Я ни в чем не виновен. Лично я -- не виновен... И шкодница-память вдруг ехидно вытолкнула наверх непрошеное, давно забытое...... Высохшая от старости черная грузинская бабка ползет на коленях по Анагской улице. Толпа ротозеев с тбилисского Сабуртало глазеет в отдалении: качают головами, цокают языками, а женщины гортанно кричат и плачут. Несколько бледных мили- ционеров идут за старухой следом, упрашивают вернуться домой, но пальцем притронуться к ней боятся. А она их не слушает, ползет по улице, плавно поднимающейся к церкви Святого Пантелеймона, громко молит народ простить ее, а Христа Спасителя -- помиловать. Простить и помиловать за злодеяния единственного ее сына, плоть от плоти, -царствующего в Москве члена Полтбюро батоно Лаврентия... На церковной паперти начальник Тбилисского управления МГБ полковник Начкебия стал перед старухой на колени и умоляя вернуться в дом не позорить своего великого сына и не сиротить детей самого Начкебии -- за этот жуткий спектакль, который смотрел весь город... Лишь после долгой покаянной молитвы удалось загнать бабку в дом, и с тех пор раскаяние Лаврентиевой мамы стало действительно интимным делом, поскольку больше ее никто и никогда не видел... Магнуст отпил еще немного своей дезинфицированной минералочки, задумчиво переспросил: -- Не виноваты? Вы не виноваты?.. Покачал головой и эпически констатировал: -- Тогда вас будут судить без вашего раскаяния... -- Не дамся! -- заверил я твердо. -- Кишка у вас тонка! Я свою жизнь так просто не отдам. Он усмехнулся и сказал: -- Давно замечено, что субъекты, подобные вам, ценят свою жизнь тем сильнее, чем больше убивают сами. -- А вы как думали? Наш замечательный пролетарский три- бун Максим Горький недаром сказал: лЕсли я не за себя, то кто же за меня? " -- Позвольте вас разочаровать: незадолго до Горького -- при- мерно два тысячелетия назад -это сказал наш великий законо- учитель Гиллель: лИм эйн ани ли, ми ли? ". И сказал он это совсем по другому поводу. Не то чтобы я обиделся за пролетарского гуманиста-плагиа- тора, но уж как-то невыносимо противно стало мне зловещее еврейское всезнайство Магнуста, и сказал я ему: -- Мне на вашего Гиллеля плевать. И на Горького -- тем более. Я сам по себе. ЯЧза себя! Смотрел он на меня, падло, щурился, усмехался, головой покачивал. Потом заметил серьезно: -- Я это приветствую. Богиня Иштар заповедовала: каждый грешник пусть сам ответит за свои грехи. Вот народец, едрена корень! Каждый -- и фарисей и книжник одновременно. -- Пожалуйста, я готов ответить на все обвинения и любые претензии, -- сказал я. -- Но не государствам, не общественным организациям, не синагогам и не самозваным представителям! Лично! Пусть пострадавший от меня предъявляет мне иск -- лично! Тогда поговорим... -- Я предъявляю вам личный иск, -- быстро и тихо сказал Магнуст. -- Вы? Вы? -- Я даже засмеялся. Его нахальство было похоже на сумасшествие. -- Вы-то какое к нам имеете отношение? -- Я предъявляю вам иск в заговоре и убийстве моего деда Элиэйзера Аврума Нанноса... Дед. Как говорила моя теща Фира Лурье: лФар вус? " Почему? Почему -- дед? Какой еще дед? Что он плетет? Тоже мне, внучек хренов объявился! -- Это что же выходит, -- поинтересовался я. -- Если ты мне теперь зять, значит, и Наннос мне родней доводится? -- Выходит, что так. Хотя Элиэйзер Нан- нос, к счастью, этого предположить не мог. ЧЧ Да и я, признаться, тоже о такой мэшпохе мечтать не смел... Хороша семейка Ч- в жопу лазейка... Ч- И что, ты теперь пришел мстить? -- Нет, я пришел сделать свое дело, -- твердо сказал Магнуст. -- А в чем оно, твое дело? Вербануть полковника Конторы? -- Нет. В этом смысле вы нас не интересуете. -- Тогда чего ж тебе надо? -- Чтобы никогда более Ч- до конца этого мира -- еврея нельзя было убить только за то, что он еврей. -- А-а... Ну-ну... Впрочем, Элиэйзер-то, во всяком случае, умер не из-за того, что он еврей! -- А из-за чего? -- невинно спросил Магнуст. -- Вы хоть помните, за что посадили Нанноса? За что сидел Наннос? Вообще-то это дурацкий вопрос: за что сидел? Можно спросить: почему? Или: для чего? А за что -- это не вопрос. Там, кажется, речь шла о законспирированном сионистском подполье, о подготовке не то десанта в Литву, не то побега через границу. Ей-богу, не помню подробностей. Да и не имели они никакого значения... -- Не помню, -- честно признался я. -- И слово лбриха" вы тоже не помните? -- Нет. -- Бриха -- значит побег. Это исход из Европы в Палестину остатков недобитых в гитлеровской бойне евреев. Не припоминаете? -- Припоминаю, -- кивнул я. Припоминаю. Теперь, конечно, припоминаю. Лютостанский потому и доказывал, что лучше Нанноса нам не сыскать фигуры. Этих людей называли эмиссарами Эрец-Исроэл. По всей разоренной, распавшейся Европе рыскали боевые парни, сколачивали отряды, колонны, группы из сирот, вдов, стариков, инвалидов -- всех выживших евреев -- и вели их нелегально, без документов, без разрешений, вопреки запретам к их будущему жидовскому отечеству, к их придуманному национальному очагу. И вялые послевоенные правительства -- от английского до румынского, от французского до польского, -- будто предчувствуя, какую кашу из дерьма заварит мироиая жидова на этом очаге, и тайно соглашаясь с покойным фюрером Адольфом в том, что лучший национальный очаг для евреев -- это крематорий, всячески запрещали деятельность палестинских эмиссаров, ловили их, штрафовали, интернировали, на год-два сажали в тюрьмы. А те не унимались: бегали из тюрем, давали взятки, контрабандно вывозили евреев из всех южных портов в свою обетованную Палестину, дундя неустанно, что, только собравшись в земле отцов -- все вместе! -- они не отдадут себя больше на смерть и поругание. И так эти жидюки боевые раздухарились, что забросили группу эмиссаров и к нам -- в Бессарабию и Прибалтику. Мол, это не советская земля, а оккупированные территории, и местные евреи вправе выбрать себе местожительство. Сейчас это даже представить трудно -- при современной-то границе дружбы с братскими социалистическими странами, запертой на тройной замок. Но тогда, в послевоенном брожении и неустроенности, вывели эти прохвосты из Бессарабии -- через Румынию и Болгарию -- несколько тысяч человек. А в Литве накололись... -- Теперь вы вспомнили, из-за чего сидел в концлагере Элиэйзер Наннос? -- терпеливо спрашивал Магнуст. Я вспомнил. И подумал, что в этом бесконечно долгом разговоре с Магнустом я превратился в странный инструмент -- вроде механического пианино, в котором он медленно прокручивает свой мнемонический валик злопамятности и жажды мести, и с каждым оборотом крошечные штырьки и вмятинки этого валика насиль- но извлекают из меня визгливую мелодию ужасных воспоминаний о прошлой, навсегда ушедшей жизни. Оказывается, не навсегда. И не ушедшей. Длящейся. Он доказывает, что я -- тот прошлый, далекий, молодой Кромешник, и я сегодняшний -- усталый либерал, интеллигент, всем отпустивший все грехи и забывший все, -- это, мол, один и тот же человек. Идея немилосердная, ненаучная, недиалектическая. Требующая достойной отповеди. Поэтому я мягко заметил: -- Разговор, в котором один из собеседников только спрашивает, а другой только отвечает, называется не беседой, а допросом. Обращаю твое внимание, сынок, на это обстоятельство, поскольку и у меня тоже есть вопросы.,. Ч- Пожалуйста! -- Он широко развел руками и любезно заулыбался: -- Как угодно много! Но разрешите напомнить о вашем горячем желании обращаться ко мне исключительно на лвы"... Ч- Ну, конечно, мне ведь без разницы -- лтыкать" или лвыкать"... Да, так что меня интересует: только у нас, в Союзе, вашу родню обидели? У вас там, в Германии, все в порядке? К ним претензий не имеется? И виноват один товарищ Сталин? -- Почему же один товарищ Сталин? -- пожал плечами Магнуст. -- Партайгеноссе Гитлер разыграл с ним мою семью, как в регби: счет 18: 13 в пользу фюрера. -Точнее? -- Не может быть точнее! Гитлеровцы убили восемнадцать моих родственников, а вы с вашими коллегами -- тринадцать. -- И вы равняете нас, освободителей Европы от коричневой чумы, с фашистской нечистью? Магнуст оскалился: -- Бог с вами! Я ведь сразу отметил, что нацизм, как более радикальное и искреннее учение, выиграл это соревнование... -- Практически получается -- из-за вашей родни, в сущности, и началась Вторая мировая война! -- ухмыльнулся я. Во всяком случае, с моей родни началась война, -невозмутимо сообщил Магнуст. -- Гитлер захватил Польшу, а Сталин -- Литву. В Варшаве оказалась вся семья моего отца, а в Вильно -- вся семъя матери. А как же, уважаемый зятек, удалось уцелеть вам? Я родился во время восстания в Варшавском гетто. Мою мать со мной на руках вывели из города через канализационный люк. А отец вместе с Мордехаем Анилевичем бился до последнего дня в гетто. И погиб. А я выжил. И пришел к вам. Но почему ко мне? Разве я убил твоего отца? Вы убили моего деда. Элиэйзера Нанноса. В феврале 1953-го... Да, конечно, это было в феврале. В конце месяца. Числа двадцатого -- двадцатьпятого Лютостанский, мудрец, удумал. Он нашел евреям нового Моисея, современного, настоящего. Который даст им новый закон, принесет новые скрижали и поведет в новую страну обетования -- за полярный круг, в Арктику, на полуостров Таймыр, в солнечную страну Коми. И не надо им будет бродить по тундровой пустыне сорок лет -- за сорок дней будет завершена вся операция. На должность Моисея предложил Лютостанский Элиэйзера Наноса -- зека из лагпункта лПерша" лагерной системы Усольлаг ГУЛАГа МГБ СССР. Зека Наннос, 76 лет, образование низшее, профессии не имеет без определенных занятий, источники доходов сомнительные, до первого ареста в июне сорокового года подвизался в несуществующей должности Виленского гаона, что по их тарабарским представлениям означает -- духовный вождь, мудрец и учитель. До момента изоляции от общества в качестве социально вредного элемента Элиэйзер Наннос в течение тридцати лет занимался сознательным одурманиванием трудящихся литовских евреев, внедряя в их умы вздорные сионистские представления. И, арестовав, его спасли. Потому что через год все его родственники, оказавшиеся на территории, временно оккупированной немецкими захватчиками, были расстреляны или отравлены в газовых камерах. Это, конечно, те, кого мы оставили на воле после ареста Нанноса. А с теми, кого прибрали вместе с дедом, -- с ними по-разному получилось. Конечно, кое-кто пострадал, не без этого в военной неразберихе. Вон, Магнуст утверждает, что тридцать душ преставилось. Вполне может быть, кто их знает, кто их в те боевые времена считал... Сам же Наннос отбухал пятерку на Печоре, открутился от войны, отсиделся в лагере в час кровопролитной битвы сил прогресса и демократии с фашистской чумой и вернулся в Вильнюс, на старые развалины. Естественно, предупредили его под расписку, чтобы он сдуру не возобновил свое еврейское мракобесие, эту пропаганду раввинских бредней. Он и жил тихо. Пользовался нашей хоть и законной, однако недопустимо широкой свободой совести: коли ты такой дурень, что хочешь верить, -- верь, но только втихую, молчком, под подушечкой; а другим не задуривай и без того серое вещество. И через год старика Нанноса пришлось снова брать на цугундер -- влупили ему двадцать пять лет, потому что дед, неправильно поняв наш гуманизм, вместо одинокой законной меланхолии продолжал законоучительствовать и тем самым докатился до измены Родине. Его -- как особо опасного рецидивиста -- безусловно, подвели бы под вышку, но в это время у нас вовсю развернулся мягкотелый послевоенный альтруизм, поскольку на пару лет отменили смертную казнь и карательные органы оказались перед лицом врагов народа как без рук. И укатил дед Наннос отбывать последнюю четверть своего долгого века в Усольлаг. Не думал, не гадал, что еще с детства помнил о нем нынешний майор госбезопасности Владислав Ипполитович Лютостанский. Лютостанский, гнойный пидор, бледно припудренный, извивался перед моим столом спирохетой, прижимал влажные ладошки к впалой груди, ярко пылал своими глазами возбужденной саранчи, и все уверял, и убеждал, и доказывал: -- Павел Егорович, не отказывайся, поверь мне -- это будет изумительно!.. О, как потеплели, как упростились наши отношения за последнее время, как сблизились мы! Он не называл меня уставным лтоварищ полковник". И имел на это право: первым поздравил меня с папахой, сообщив, что новый министр Игнатьев уже подписал приказ. Я об этом не знал. А Лютостанский знал -- ему Мишка Рюмин шепнул доверительно. Он не называл меня официально лтоварищ Хваткин", поскольку мы были действительно близкими товарищами, делавшими одно большое дело. И не называл меня на лвы", а говорил лты" -даже не от фамильярности, а скорее от нетерпения, потому что в своих сумасшедших грезах видел Миньку завтрашним министром, а себя -- его первым минестрелем, главным советчиком, подсказчиком, научным руководителем, шефом всей контрразведывательной системы, началь- ником внутренней политической полиции -- то есть, в частности, и моим непосредственным хозяином. А начальник говорить подчиненному лвы" не может. И ему не терпелось хоть с этой стороны приблизить час торжества. Я его не одергивал, ни разу не поставил на место. Это было бы так же нелепо, как подвесить на стрелку барометра гирьку, чтобы вела себя послушнее. Я наблюдал. И степень его развязности подсказывала мне ситуацию. И, честно говоря, я никогда не сердился по-настоящему -- возможно, потому, что смотрел на него, как на покойника. Я ведь дал Лютостанскому роль не возвращающегося кочегара...... А он напирал на меня: Павел Егорович, ты хоть дело его, этого Нанноса, почитай! -- Зачем? -- Конфета! На чистом сахаре! Там липой и не пахнет! Натуральное дело, чистенькое! Нам он для чего, Наннос?.. Как -- для чего? Одно дело, если жидов при депортации возглавят комисары, начальники. А коли вместе с евреями-комисарами позовет за собой всю жидову ихний религиозный командир и наставник это совсем другой коленкор! Это настоящий Исход! Ч Лютостанский злорадно заухмылялся: -- Исход на Таймыр!.. ~ А кто он

-- этот Наннос? -- У-у, это вражина! Отпетый! Он у себя месяц укрывал двух эмиссаров Брихи -- Садлера и Каца. Те уже сбили в Вильнюсе этап на двести человек -- через польскую границу просочиться в Европу, потом к себе, в Палестину. А Наннос их благословлял... -- И что? -- Жену синагогального кантора взяли на черном рынке ~ она харчи на дорогу скупала. Думали, что спекулирует. Вот ее следователь из милиции, еврей, между прочим, и разговорил. А как она раскололась, следователь сам испугался и перекинул ее к нам. Ну, тут уж все остальное -- детали. Этап на Палестину -- в Сибирь, а Нанносу и эмиссарам -- по двадцать пять лагерей... -- Почему же ты думаешь, что Наннос согласится возглавить этот еврейский Исход? -- Обижаешь, Павел Егорович! -- развел руками Лютостанский. -- Пусть он только вякнет что-нибудь, я из него сам кровь по капельке выцежу. Да и не станет он ерепениться, к барской жизни привык, ему ведь и в лагерях каждый еврей готов свою пайку отдать... -- Чего так? -- От дикости, наверное: они ведь его вроде святого считают. лЦадик велел", лцадик сказал", лцадик направил". И что смешно -- даже интеллигенция, умники ихние пархатые, тоже его почитают. Я ведь это с детства, по Вильнюсу еще помню... Таинственная пирамида жизни. Незримая иерархия человеческих воль, из которых незаметно складывается судьба мира. Кого-то где-то в глубоких рудных толщах жизни направил Элиэйзер Наннос. Его самого сейчас накалывал, как жука в кляссере, Лютостанский. Цветистая мозаика под названием лДобровольный Исход евреев на север в связи с гневом советских народов, вызванным их попыткой убить Великого Пахана". А я решил, что пришла пора посадить на булавку самого Лютостанского, поскольку Мерзон давно выполнил задание... Может быть, я бы еще повременил и не стал бы всаживать в него острую сталь компромата, если бы Лютостанский не сказал: -- И Михаил Кузьмич наверняка эту идею одобрит... Минька Рюмин, значит, одобрит наши идеи. А если я не соглашусь, то он меня наверняка поправит. Но чего же меня поправлять, когда я и сам вижу, что идея хорошая! Плодотворная идея. В случае если Наннос согласится. Незачем мне Миньке лишнюю булавку на себя вручать! У него и так руки трясутся от желания поскорее насадить меня на картон, невтерпеж ему дело закончить и меня проколоть, как раздувшийся шарик. Только мы еще посмотрим, кто скорее управится. За Минькиной-то спиной Крутованов сидит, из руки в руку перекладывает булавку величиной с хороший лом. За Крутовановым -- Игнатьев... Ладно, ежели поживем -- то увидим. И сказал я Лютостанскому: -- Хорошо, я согласен. Но имею один частный вопросик. Ты Нанноса к этой игре подключать не боишься? Он выпучил на меня свои и без того надутые саранчиные глаза: ЧЧ Нанноса? А чего мне бояться? -Как -- чего? Знаешь, какая память у этих еврейских колдунов? Вдруг не только ты его, но и он тебя помнит? -- Меня? -- тихо спросил Лютостанский. -- Ну не меня же! Конечно, тебя. Даже не так тебя, как твоего замечательного папашку. Отца Ипполита... Бледнеть Лютостанский не умел, не мог. Он и так был всегда синюшно-белый. Но в этот миг мне показалось, что огромный гнойный нарыв, заменявший ему сердце, лопнул. Желто-зеленым цветом старого мрамора затекал неукротимый боец, друг и советник моего начальника Миньки. Беззвучно и бессильно разевал он рот, дышал со всхлипом и таращил на меня громадные стеклянные глаза летучего всепрожора. С хрустом проколол мой вопрос хитиновый панцирь майора- саранчи. Бог ты мой, ведь саранча размером с человека страшнее летающего тигра! Только панцирь тонкий. Я встал из-за стола, не спеша отпер сейф и достал папку, довольно увесистую, -- Мерзон поработал на совесть. -- Слушай, друг ситный, а может быть, это ошибка? -спросил я. -- Может, однофамилец? Может, это вовсе и не твой папашка требовал отдать немецкого шпиона Ульянова-Ленина на суд и растерзание честных православных? А-а? Обреченно и затравленно молчал Лютостанский, глядя с отчаянием на толстую пачку бумаги в моих руках. Господи, какой небывалой ценности букет он мог бы вырезать из этого досье! Неповторимые цветы из пожелтевших газет, агентурных донесений 111 отделения департамента полиции, страничек машинописи и торопливых строчек пояснений Мерзона. Букет этот был бы достаточно прекрасен для возложения Лютостанскому во гроб. -Смотри, какой, оказывается, живчик был твой папахен, -- заметил я, листая подшивку. -- Сообщение в лЕпархиальных ведомостях" о докладе священника Лютостанского в Русском собрании: лОб употреблении евреями христианской крови"... Заявление ректора Духовной академии архимандрита Троицкого, что-де Ипполит Лютостанский -- самозванец и никогда не рукополагался в священнический сан... Правда, занятно? Лютостанский бессильно кивнул. -- А вот смотри -- еще интересней... Протест присяжного поверенного Маклакова, защитника киевского обывателя Бейлиса, обвиненного в убийстве подростка Ющинского с ритуальными целями... Утверждает адвокат-нахалюга, что не может быть твой папанька экспертом по этому делу... Ты об этом не слышал? Лютостанский так мотнул головой, что чудом не слетела она с плеч. -- Тогда послушай. Маклаков огласил ответ из Варшавской католической консистории, что Лютостанский хоть и был много пет назад ксендзом, но за аморальное поведение, блуд и присвое- ние приходских средств запрещен в служении и извергнут из сана. И суд присяжных, дурачье эдакое, вышиб твоего папаньку, а экспертом утвердил ксендза Пранайтиса. Видишь, какие пироги, друг мой Владислав Ипполитович... Чего ж ты говорил, будто отец твой учитель в гимназии? Смертная тоска лежала на лице Лютостанского. Он открыл рот, но говорить не мог, я видел, как тошнота перекатывается у него под горлом. Пьяно, неразборчиво пробормотал: -- Он и преподавал... греческий и латынь... в последние годы... в Вильно... -- Ага, ага, понимаю... Это когда он опубликовал призыв, что, мол, большевизм -- это пархатость духа, которой заразили жиды Россию. И, мол, всех их до единого надо выжечь каленым железом. Большевиков то есть. Это тогда? -- Может быть, -- сдался окончательно Лютостанский. Мы долго молчали, потом я сложил листы, завязал тесемки на папке и взвесил ее на ладони. -- Ого! -- сказал я. -- Знаешь, сколько весит? Он пожал плечами. -- Девять граммов. Иди застрелись. Бескостно, тягучей студенистой массой он перетек со стула на пол, замер на коленях, протянул ко мне свои наманцкюренные пальцы: -- За что? Павел Егорович,.. За что? -- Ты обманул партию. Органы. Родину. Ты и меня пытался обмануть. Придется тебе умереть. Лютостанский заплакал. Я и не видел раньше, чтобы слезы могли бить из глаз струйками. Он плакал и полз на коленях к моему столу. Цирк! Виктор Семеныч Абакумов от хохота животики бы надорвал. Ни один из наших лучших клоунов -- ни Карандаш, ни Константин Берман -- не смог бы изобразить фигуры уморительнее: разваливающийся на куски, растекающийся от ужаса человек в майорской форме ползет на коленях и брызжет бесцветными струйками из глаз. Обхохочешься! Только у меня в кабинете некому было веселиться, поскольку это не спектакль шел, а прогон, генеральная репетиция, на которую публику не пускают. Будни творчества, муки поисков, труд- ности режиссера, вводящего актера в роль. А Виктор Семеныч уже сидел во Внутренней тюрьме. -- Я хорошо отношусь к тебе, Лютостанский. Потому и даю такой легкий выход. -- Павел Егорович, помилосердствуйте!.. Я не хочу... умирать... И еще и не жил как следует... Только последний год... Помилуйте... За что?.. Я ведь не виноват... везде написано -- сын за отца не отвечает... -- Не виноват, говоришь? Может быть. Вот бойцы из Особой инспекции Свинилупова тебя и помилуют... -- Я засмеялся, а Лютостанский ударил головой о пол, видимо, представив, что с ним сделают костоломы из Особой инспекции. Эти мясники разомкнут его на отдельные суставы, ибо скандал с ним не замнешь потихому, дело докатится до министра, и тот очень порадуется старшему офицеру МГБ СССР, отец которого называл руководство РКП(б) дьявольской шайкой еврейских аферистов и кавказских бандитов-налетчиков. Я не пугал Лютостанского. И не утешал. Просто прикидывал вслух какие у него есть шансы на спасение. И как бы я ни выкручивал, какие ни придумынал объяснения -- все равно выходила ему страшная погибель. А он ползал по полу, умоляя не выдавать его головой ужасному замминистра Свинилупову, выпрашивал пощаду и кусочек такой манкой, такой прекрасной жизни под крылом Миньки Рю- мина, пусть хоть и под моим строгим оком. И рыдал, и просил до тех пор -- лПавел Егорович... простите... пожалейте... век вам буду верен... как собака стану служить... только вам... вам лично... ", -- и так убивался, что жизнелюбивый дух его полностью прервал контроль над слабой плотью, и майор Лютостанский, оперуполномоченный 2-го Главного управления МГБ СССР с тихим застенчивым журчанием обоссался. Я смотрел на растекающуюся по паркету желтоватую лужу и испытывал к Лютостанскому нечто вроде симпатии. Конечно, я не винил его в слабости: смертный приговор -- ~ новость довольно яркая, очень рассеивает внимание, сфинктер ослаб, хлоп -- и упустил мочу. А теплое чувство к Лютостанскому было вызвано творческим удовлетворением художника, полностью реализовавшего свой замысел. Ну какой еще там к хренам Станиславский мог заставить сыграть статиста такую трудную роль! Истины ради надо заметить, что если бы Станиславский взял себе в помощники не Рабиновича-Дамочкина, а Мерзона, то и у него бы кое-что могло получиться. Затравленный, обоссанный Лютостанский и не подозревал, что ему еще предстоит довести в третьем действии свою роль до апофеоза. Персонаж, возникший из ничего, из ниоткуда -- из Бюро пропусков, -- становится к финалу главным героем. Великая роль Невозвращающегося Кочегара. Господи, как глупо устроен мир! Этот скверный, недалекий человечишко, в своем кабинете мигом превращавший умнейших людей в безмозглых недоумков, сейчас искренне верил, что я эксгумировал его вонючего папашу только для того, чтобы облегчить жизнь кровожадным бездельникам из Особой инспекции! И эта недалекость была мне порукой в том, что он сыграет свою роль с блеском до самого занавеса. И я его помиловал. Объявил ему зловеще, что под свою ответственность откла- дываю исполнение приговора. -- Не дай Бог тебе, Лютостанский, когда-нибудь огорчить меня... -- И, не слушая его слюняных благодарностей и сопливых клятв, приказал: -- Подготовь справку по делу Наноса. Через пару дней полетим в Усольлиг. -- И вы тоже? -- счастливо задохнулся Лютостанский. -- И я тоже. И Мерзон. -- Мерзон-то зачем? -возник из своих мокрых руин этот слизень. -- Затем, что хотя ты у нас и умник, а Мерзону Наннос поверит скорее... Вот так возник в моей судьбе Элиэйзер Наннос. Дед моего будущего зятя. Моя, оказывается, родня. Ресторан вокруг нас жил бешеной гормональной жизнью. Отравленная спиртом кровь с ревом била в слабые мозги отдыхающих, избыток расщепленных жиров томил предстательные же- лезы, и оргазм обжорства вспучивал их, как пещеристые тела. Биохимия. Благодать органических процессов. Мистический идиотизм физики: не меняя пространства, мы полетали с Магнустом маленько во времени, и оказалось, что тут все переменилось. Нетронутая еда на столе окаменела, овощи превратились в торф, а мясо стало углем. Мерцающий рудный блеск пустых бутылок. Зеленоватые сталагмиты минеральных вод. Планета с воем крутилась подо мной. Как заводная юла. Шустро накручивал земной шарик годы, десятилетия. Неустойчивый юркий шар. Орбис террарум. О прекрасный наш голубой террариум! Все к худшему в этом худшем из миров! Нет больше терпежу. Хорошо бы все это закончить побыстрее Сказал ему: -- По-твоему, выходит, что я убийца? -- Безусловно, -- с готовностью подтвердил Магнуст. -- Ошибочку даете, господин хороший. Убийца -- тот, кто убивает, нарушая закон. А не тот, кто поступает согласно действующим установлениям. Ч- Тот, кто убивает по закону, называется лпалач". -- Палач? Может быть, и палач. Ты меня этим словом не обидишь. Палач так палач. Нормальный государственный служащий. Я вот только хотел напомнить тебе... -- О чем? -- По законам всего мира палач не может и не должен оценивать правосудность приговора. Это в его компетенцию не входит, милый ты мой друг. И ответственности за исполнение неправосудного приговора он тоже не несет. Вот так-то! Нет такого закона! И обвинять меня поэтому ни в чем нельзя, поскольку это противоречило бы фундаментальной идее юриспруденции: нуллюм кримен, нуллюм пениа сине леге -нет преступления, нет и ответственности, если нет закона. Все понятно? -Понятно. Боюсь, господин полковник, вы недооцениваете серьезность моих намерений... -- А именно? -- Трибунал, который судил Адольфа Эйхмана... -Незаконно судил? -- перебил я. -- Ваш трибунал совершил ужасное 6еззаконие, придав обратную силу закону... -- Трибунал, который судил Адольфа Энхмана, Ч невозмутимо повторил Магнуст, -- показал миру, как надо обращаться с политическими бандитами и людоедами. И если вы не будете отвечать на мои вопросы, я с вами поступлю очень жестоко. Но сейчас вы утомлены, пьяны и напуганы, поэтому пользы от вас мало. Так что поезжайте домой, выспитесь, и завтра мы продолжим разговор. -- А вам не приходит в голову, что я могу не захотеть завтра с вими разговаривать? -- Нет, не приходит. Вы захотите. И станете со мной разговаривать. -- Занятно, -- хмыкнул я. -- И не боитесь, что я на вас пожалуюсь нашим властям? -- Нет, не боюсь. -- Почему? -- Потому что вы очень хотите жить. А это теперь зависит от меня. Вы мне мало в чем признались, но и я ведь вам не все рассказал. Самое интересное Ч- впереди, -- пообещал Магнуст и засмеялся мерзко. У меня было острое желание ударить его под столом мыском ботинка в голень, по надкостнице -- резким, крушащим тычком, чтобы покатился он с воем по паркету, визжа от непереносимой боли, прижимая к себе раздробленную ногу. Но не ударил. Потому что был утомлен, пьян и напуган. Не пьян -- похмелен. Магнуст вынул бумажник, и, когда он раскрывал его, я заметил толстый зеленый пресс полсотенных. Незаконных. У иностранца не может быть такой пачки пятидесятирублевых ассигнаций. В банке им разменивают деньги только на красненькие десятки. А у этого змея -- пресс полсотенных. Где-то здесь есть у него база. Не у Майки же, голодранки, он взял эту пачку. Магнуст положил на стол купюру -- неплохая плата за бутылку боржоми и разговор со мной, -- встал и, не прощаясь, ушел. Я смотрел ему вслед -- как он легко и гибко шел через зал к выходу, в вестибюль, где его должен был рассмотреть и запом- нить навсегда Ковшук, и решимость сегодня убивать Магнуста быстро таяла во мне. Я был не в форме. И удача сегодня жила от меня отдельно. Весь фарт от меня перетек к Магнусту. Да и все преимущества первой атаки были у него. Мне сейчас бежать за ним вприпрыжку глупо. Окапываться надо глубже. Дальше запускать в свои окопы. Удар нанесем из обороны. Как учил наш придурковатый Первый маршал Ворошилов: малой кровью на чужой территории. Провал памяти. Рында со счетом в руких. Грохот и визг оркестра. Пляшущие, скачущие, орущие люди. Мечущиеся вокруг морды. Жующие мокрые губы. Чья-то борода в объедках. Отсвечивающие багрянцем лысины. Трясущиеся сиськи. Подмигивание цветомузыки. Кастратское завывание певца. Мягкое пихание наливными жопами. Сиреневый сумрак вестибюля. Белые брыла щек швейцарского адмирала. -- До завтра, Степан... Даст Бог, завтра все и заделаем... -- Как скажешь... Дождь на дворе. Хорошо бы лечь лицом в талый снег. Компресс из лужи. Хочется пить. Пить. Холодной воды. Или поесть снегу. Хочется солоноватой снежной каши во рту, остудить пере- гревшийся загнанный мотор. А снег вокруг -- пополам с грязью. Такого снега принесли Моисею Когану. Прямо с тротуара наскребли в фаянсовую плевательницу. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. Он сказал, что если дадут снега -- подпишет все протоколы. Минька уже три дня мудохал его по-страшному. И главное -- не давал спать. Пытка бессонницей -- штука посильнее всякого битья. А вместе с битьем -беспроигрышная. В этом вопросе все рассчитано, опробовано, проверено. Допрос заканчивают на рассвете. Конвой доставляет подследственного в камеру без пятнадцати минут шесть, и он падает в койку, как в омут. И ровно в шесть -побудка. Подъем! Сидеть нельзя, опираться о стену нельзя, стоять с закрытыми глазами нельзя. Вертухай цепко сторожит порученного ему лбессонника" и, чуть тот опустит ресницы, распахивает лволчок". Эй ты, на "К"! Не спать! Открой глаза! Под веками лбессонника" -- толченое стекло, перец, угли. Подследственных во лвнутрянке" зовут не по фамилиям. По первой букве фамилии -- на лА", на лБ", на лВ". Это чтоб в соседней камере подельщика не опознали. На все буквы идет перекличка, только на ============== ГЛАВА 17. КАИНОВ КРУГ

... Поехал. Грязь, дождь, дымный туман рванули по бокам машины плотными струями. Загребущие лапки дворников сброси- ли с лобового стекла черные пригоршни мокрого снега. Шипела под колесами мокрая жижа -- атмосферные осадки вместе с солью и песком. ОбоссанныЙ ад. Наверное, потому, что я настоящий патриот, мне никогда раньше не приходило в голову, какой все-таки здесь скверный климат! Черт бы его побрал. Живут же где-то люди. Под пальмами. В бунгалах. А мы -- в дерьме. Точнее -- компатриоты в дерьме, а я в лмерседесе^. Почти новом, с фирменной шипованной резиной. И здесь, в теплой капсуле его кабины, под сладостный педрильный стон магнитофона, полупьяный, я чувствовал себя, как пионер-первооткрыватель в рубке планетохода, пробирающегося по неведомой прекрасной планете, слепленной целиком из дерьма. На кровяном замесе. Нежно-голубой Орбис, всегда в багровом мареве террарум. И уличные фонари выбивали из черного асфальтового грунта желто-коричневые гейзеры йодистого света, слепого, пронзительного, травящего. У живущих под этими фонарями обывателей вырастает огромный зоб -шевелящийся под подбородком мешок, вроде килы. Я ехал через обезлюдевший центр, и по сторонам проносились невысокие коренастые наши небоскребы, редкие и темные, как пеньки во рту. "Нигде нет кра-аше столицы на-ашей... " -- заголосил я, заглушая нежнейшие рулады гомосека из динамиков, и от собственного крика становилось легче. Притормозил на красном светофоре, распахнул лючок бардачка и в самом углу нащупал сверточек. Из целлофанового мешочка вытряхнул, тряпицу холщовую стянул и кожей пальцев прочитал на гладкой кости полустертый, почти брайлевский текст: лКАПИТАНУ В. А. САПЕГЕ ОТ МИНИСТРА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ УКРАИНЫ П. МЕШИКА". Носи этот пистолет всегда. И везде. Понял? Всегда!.. И сегодня ночью тоже? Я сказал -- всегда! -- заметно раздражаясь, крикнул Абакумов. Приказ тридцати- летней давности сохраняет силу. Потому что однажды уже сохранил мне жизнь. И еще, может быть, однажды сохранит. Вот и ношу пистолетик с собой. Или вожу в машине. Маленький браунинг. Дамский фасон, никелированный с чернью, с костянными накладками на рукояти. Надпись почти стерта -- -- нет это не рашпиль времени я сам содрал драчовым напильником письмена с рукояти, когда они утратили свой магический смысл. Три десятилетия всего прошло, историей-то совестно называть. Но над содранной дарственной гравировкой -- несколько ярусов смерти, археологические уровни, геологические пласты. Какие руки держали этот пистолетик! В каких недоступных сейфах он сберегался! А теперь лежит в бардачке моей машины -- мне все равно больше девать его некуда. И с сегодняшнего вечера старый приказ вновь обретает силу -- носить всегда. И везде... Я мчался через заплеванный грязным мартовским снегопадом город, через центр на Ленинский проспект, в гости к своему отвратительному другу Актинии, и привычно легшая на сердце тяжесть никелированного браунинга опускала меня в глубину прошлого, как тянут водолаза на дно свинцовые башмаки. Простенькая машинка, маленькая катапульта из жизни в небытие. Симпатичная истица, пережившая стольких хозяев! Вещи вообще долговечнее людей, но не существует вещей долговечнее оружия.... Я ходил безостановочно по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой, подсвеченному тусклым сиянием бессчетных бронзовых ручек бесчисленных дверей. Я вытоптал брод через этот стоячий ручей венозной крови на третьем этаже Конторы перед входом в приемную вседержителя моей судьбы Виктора Семеныча Абакумова. Я втолкнул в приемную осумасшедшевшего от страха Миньку и уже час ходил из одного конца коридора в другой -- останавливаться было нельзя: стоять в этом коридоре не разрешалось, через пять минут внутренний караул обратил бы внимание на толкущегося под дверьми министра субъекта. И я ходил, ходил, делая сосредоточенное лицо занятого человека, и, достигнув лестничной клетки со стороны улицы Дзержинского, разворачивался и устремлялся в другой конец, к переходу в новое здание, обращенное к Фуркасовскому переулку. И суетливой от ужаса побежкой паркинсоника -- в обратный путь. Мне нельзя было терять из виду двери приемной. Оттуда должен выйти Минька. Может быть, отбившийся от начальства счастливый и наглый или удрученноразрушенный. А возможно, уже под конвоем. Я уговаривал его, умолял и грозил, я пытался объяснить ему и запугать, доказывая, что единственный для него спасительный выход сейчас -помалкивать. Молчать, валять дурака, прикидываться перед министром, будто история с Коганом -- не завязка огромной комбинации, а случайный эпизод со зловредным жидом, который подох со страха оттого, что успел многое наболтать. И главное для Миньки спасение, доказывал я ему, -- не упоминать моего имени, оттянуть время, а я секретным меморандумом докажу Абакумову, что Минька делал аккурат что надо. Я втолковывал Миньке, что мы выполняем сейчас свою маленькую роль в огромной политической игре и министр будет нарочно делать вид, будто ничего не знает о данном нам задании, это будет проверка Минькиной твердости и сообразительности, министр будет просто проверять -- можно ли допустить Миньку до разговора с первыми людьми державы. Этот наивный детский лепет я пытался вбить в его тупые, неповоротливые мозги, чтобы выиграть хоть крупицу времени. Бесполезно. Ничего он не соображал. Грех, конечно, было мне сетовать на его глупость в этой ситуации -- будь он поумнее, он тем более мне бы не поверил. Но он не то чтобы не доверял моим словам, он попросту ничего не понимал, ни единого слова, будто я внезапно заговорил с ним по-китайски. И пока Абакумов медленно поджаривал его на адской сково- роде ковра перед своим столом, я метался затравленно по коридору, пытаясь найти какой-нибудь выход. А в голову лезла всякая чепуха, я мечтал, чтобы Абакумов -- хоть в память о прошлых заслугах -- не уничтожил меня совсем, а разжаловал, бросил в ссылку, в гиблые места, дал назначение, которое вчера показалось бы мне крахом. Я был согласен ехать на Магадан, проклятую дикую окраину ГУЛАГа, сторожить миллионы зеков, в кощмарную жизнь, где жены офицеров берут взаймы друг у друга презервативы и, попользовав, возвращают богатой владелице. Я был согласен ехать в Литву или Закарпатье, где все эти бандиты, лзеленые" да бендеровцы, еженощно резали и стреляли нашего брата, как курей. Куда угодно, только бы не в наше узилище... Но когда огромная дубовая дверь вышвырнула Миньку в коридор, я сразу понял бесплодность своих мечтаний о службе мелким погорельцем в любой горячей или холодной точке державы. Крах, полная гибель были написаны на свинячей Минькиной физиономии. Не растерянность, не страх, даже не удивление -- на роже его была пустыня. Столбняк, великий тетанус, сковал недвижимо этого мясного барбоса. Выпученные бессмысленные глаза, связанные судорогой бледные брыла недавно цветущей хари. Крах, полйый окончательный крах. Когда ослабнут железные обручи судороги, он, разольется прямо здесь в коридоре, мутной студенистой лужей. Я схватил его за руку и поволок за собой, несильно, но больно ударяя его под ребра: Очнись, опомнись, кретин... Что тебе сказал министр?.. Минька перевел на меня бесстрастный взгляд снулого судака к тихо шепнул: -- Он отдаст меня под суд... Он кричал на меня... И от воспоминания об абакумовском крике его забила дрожь. Говори, говори... -- толкал я его. Он кричал, что все это -липа... Что я все наврал... Он приказал отправляться в административную камеру под арест... Он возбудил служебное расследование... Он велел сдать дело начальнику Следственной части... Он кричал, что никакого заговора нет, что он знает, чьи это штучки... -- Ты назвал ему мое имя? -- Да я слова не успел сказать! Он спросил, как только я зашел: где Коган?.. А когда я сказал, что он сдох, этот жид проклятый, так он и заорал... Сволочь, кричит, крутовановский выблюдок, гадина, поперед батьки за стол претесь... Оба в тюрьму пойдете... Мы остановились на лестничной клетке, Минька продолжал гундеть что-то жалобное, а я, сжав виски руками, быстро, спазматически думал-прикидывал, можно ли просочиться в наметив- шуюся крошечную щель. Щель была почти незрима -- не щель, а так, крошечная дырочка, игольное ушко, в которое я должен был просунуть этого обосранного верблюда и пролезть за ним сам, чтобы оказаться в невыразимо прекрасном раю, название которому -жизнь. Рай -- это жизнь. Ей-богу, жизнь -- это и есть самый лучший рай! Из побирушечьего блекотания Миньки я сделал два вывода. Во-первых, Абакумов считает, что существование доказанного заговора против Сталина и всего правительства выгодно не ему, а Крутованову и стоящему за ним Маленкову. Возникновение такого дела каким-то образом мешает ему и его шефу -- Берии. Это надо взять как аксиому, не раздумывая о причинах данной ситуации, ибо у меня все равно нет надежных сведений из его уровня власти для сколько-нибудь серьезных выводов. Если выживу -- то пойму, а нет -- тогда и не имеет это никакого значения. Второе. Коли Абакумов в присутствии такого дерьма, как Минька, ремизил и поносил Крутованова, значит, он уже списал дорогого нашего Сергея Павловича из списков действующих лиц и исполнителей. А ведь заключительный спектакль погребения Крутованова с участием генерала Мешика и моим должен состояться только предстоящей ночью, через двадцать часов, в кабинете Абакумова. Если Крутованов узнает, что ему уже скроены белые тапочки, он должен проявть сообразительности и прыти поболее моего идиотского кабана Миньки... Надо только, чтобы Абакумов не хватился меня еще несколько часов. ЧЧ Идем! -- дернул я Миньку за рукав. Ч- Куда? -ошарашенно спросил он, но послушно пошел за мной. -- К Крутованову Минька вкопанно замер, и тетанус вновь полностью овладел им. -- Зачем? Ты... что?.. -- Мы ему все расскажем. Не бойся, мы пойдем вместе.. -- мне уже нечего было терять, а пускать обезумевшего Миньку одного было все равно бесполезно. -Не пойду... Не пойду... -- он вяло мотал головой. -- Ты меня, гад, и так погубил... Думаешь, я молчать буду на допросах?.. Я все скажу... -- Минька, это твое единственное спасение, -- сказал я ласково. -- А твое? -- взвизгнул он тонко. -- Ты обо мне сейчас не думай, я сам о себе подумаю. И о тебе тоже. Пока ты слушал меня -- все было в порядке. Ты сам беду навлек. Зачем ты без спросу полез к министру с протоколами? Пойми, только я могу сейчас тебя спасти, прошу тебя, делай, как я говорю... Но все уговоры были бесполезны. Минька стенал, охал, причитал, растирал на пухлых щеках свои бесцветные слезы, проклинал день, когда мы познакомились, и ни за какие коврижки не соглашался идти к Крутованову. Меня охватило отчаяние, бесконечное утомление -- чувство сродни тому бессильному озлоблению, которое испытывает пловец, старающийся дотащить тонущего до берега, когда тот хватает его за горло, за руки, душит и топит обоих. Ничего не оставалось делать, и я предпринял последнюю попытку взять его за волосы. -- Минька, поступай, как знаешь. Сейчас в административной камере оформят твой арест -ты ведь последние минуты на воле -- и отправят на допрос в Особую инспекцию. Ты когда- нибудь видел, как там допрашивают? Он испуганно вжал голову в плечи. -- Ты вдряпался, Минька, в очень серьезную историю, и поэтому к тебе применят третью степень допроса, лэкстренную". Надо, чтобы ты побыстрее все рассказал. Ч- А что мне рассказывать? -- Не знаю. Что понадобится Абакумову. Твоя беда именно в том, что ты не знаешь, что надо рассказать Абакумову. Поэтому тебя подвергнут лэкстренному" допросу. Ты знаешь, что такое утконос? -- Н-ну... пассатижи такие, с узкими губками... -- Да. Вот тебе их и засунут в обе ноздри, начнут выламывать нос. Понял? И это только начало... Минька закрыл глаза, булькнул горлом, и я испугался, что он упадет в обморок. Вполсилы ткнул я его снова в печень, вместо нашатыря, рванул за собой: -Идем, идем, слушай, что я тебе говорю, ты будешь только сидеть, в крайнем случае -- ответишь на вопросы Крутованова, я все сам скажу, что надо, только идем, время и так кончается! И он двинулся. По-моему, был он без сознания. Мы снова прошли через коридор, застланный алым ковром; мимо страшной дубовой двери приемной Абакумова я шел, остановив дыхание, потому что если бы случилось то, что совсем недавно свершилось уже здесь, перед этими дверьми, когда вышел мне навстречу подвыпивший, распояской, Абакумов и повел к себе в кабинет, то уж сейчас-то он наверняка повел бы нас с Минькой совсем в другое место. Но пройти иным путем я не мог -- ведь приемная и кабинет Крутованова находились здесь же, на этом этаже, всего несколькими дверями дальше. Несколько метров, несколько темных тяжелых дверей с ярко наблищенными бронзовыми ручками. Да это и естественно: ведь противники в нанайской борьбе не могут состязаться на расстоянии. Вошли в приемную, и, волоча Миньку за руку, чтобы он не сомлел в последнюю минуту, я сказал дежурному адъютанту: -- Доложите товарищу заместителю министра, что по его приказанию прибыл подполковник Хваткин с очень срочным сообщением... Сергею Павловичу было об те поры ровно тридцать пять годков, и уже много лет он ходил в генеральских погонах. Я свидетельствую: еще три десятилетия назад он уже был представителем того стиля огромной власти, который утвердился в наше время кик обязательная форма поведения партийного сановника. Наверное, он был единственный босс в нашей Конторе, которому я по-настоящему завидовал и на кого хотел бы походить. Даже внешне. Случайность? Стечение обстоятельств? Везение? Или знамение? Крутованов -- единственный из руководителей Конторы, который не погиб, не пострадал и не исчез. По сей день имеет ранг министра. Но это -- теперь, а тогда... Тогда он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, сложив руки по-наполеоновски на груди и невозмутимо покуривая американскую сигарету лЛаки страйк", слушал мой доклад о заговоре против жизни товарища Сталина и других вождей партии и правительства. Серый твидовый пиджак, широкие модные брюки, шелковая сорочка -- ни дать ни взять английский сэр, крупного калибра лорд, почтенный эсквайр, господин Антони Иден! На лице его нельзя было прочесть ни возмущения, ни сострадания, ни одобрения, даже особого интереса он не проявлял. Нормальное служебное внимание. Только однажды, когда чуть оживший Минька попытался перебить меня, он бросил ему коротко и холодно, как замерзший плевок: -- Сидите спокойно! -- и вельможно, еле заметно кивнул мне: -- Продолжайте. Я продолжал. Я докладывал, я живописал, я доказывал -- называл имена, даты, места, реальные и воображаемые; я предполагал, я анализировал, я признавал невыясненность многих важных обстоятельств. Я бился за свою жизнь. Неповторимый миг громадного вдохновения в сражении за себя! Какие там Фермопилы! Убогая стратегия Аустерлица... Вялая душиловка Сталинграда... Нелепые выдумки о таланте и предвидении полководцев. Успех или крах всех великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на этаж выше твоей головы... -- Любопытно... -- обронил Крутованов, отвалился от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть слышно шоркала да по-кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под названием лЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕ- УДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ ВЕЛИКОГО ПАХАНА"... Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не было искренним интересом -- все это было элементами, частями ролей, которые мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим мы зрителей в правдивости, достоверности, жизненности невероятных трагических коллизий, выдуманных мною, или этот спектакль вообще сейчас не к сезону, не ко вкусам и не к планам развлечений Зрителя -- Того, Что Заказывает Музыку. Мы-то оба понимали, что предстоящий спектакль -- чистое творение духа, не имеющее под собой никакого реального основания, и пьесы-то самой покамест тоже не существует, есть лишь гениальная идея и громовой хаос завязки, которую мы на ходу должны развивать, импровизировать и режиссировать. Играть. И глядя на безмятежное лицо этого молодого человека, занятого сейчас только полировкой своих красивых матовых ногтей, я плыл через тишину паузы, как сквозь вечность, ибо ни малейшей гримасой, ни крошечной мимикой он не давал понять -- сбросит ли через минуту нас с Минькой, двух жалких обделавшихся скоморохов, с подмостков жизни или возьмет в свою антрепризу и выпустит на авансцену самого страшного представления истории. Звяк! Дзинь! Это брошена на стол пилка, и мы с Рюминым вздрогнули от неожиданности, а Крутованов спросил нас ровным голосом: -- Любопытно знать: почему вы пришли ко мне? Вот тут наше лицедейство кончалось, потому что Крутованов все равно мог вступить в игру, только ясно представляя расстановку сил, и никакие хитрости в этом вопросе не имели цены и смысла. Моя воля и хитроумие уже не влияли на мою судьбу -- она зависела от возможностей и планов Кругованова, которые, в свою очередь, были определены позицией игроков верхнего уровня. Глядя ему прямо в глаза, я отчетливо произнес: -- Вы единственный человек в министерстве, который может иметь независимую от Виктора Семеновича Абакумова точку зрения... -- Да-а? Ч заинтересованно протянул он, и я видел, как у него закипел пузырек вопроса на кончике языка -- ла откуда это известно? ", но он сплюнул этот вопросик и задал другой, посущественнее: Ч- Значит, если я правильно понял, у вас-то безусловно иная, чем у министра, точка зрения? -- Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Виктор Семеныч не хочет замечать существования обширного, разветвленного еврейского заговора. Я думаю, по каким-то причиним ему это не выгодно. Крутованов приятно улыбнулся, он улыбался долго -- все то время, пока доставал из ровненькой несмятой пачки новую сигарету, осторожно постукивал ею по столешнице и прикуривая от золотой зажигалки лзиппо". И отлетела улыбка только с первой струей синеватого табачного дыма, когда эта струя, прямая и острая, как клинок, воткнулась мне в лицо вопросом: -- А мне-то тогда это зачем?.. Абсолютно равнодушным голосом. Я почувствовал, что остатки моих сил уходят. Крутованов не хочет брать игру на себя. Кто его знает, почему. Может быть, опасается, может, силенок еще маловато. А может быть, считает, что еще не время для его номера. Политики -- лихая штука, и такой прожженный лис понимает, что, если нредложенная мною партия выгорит, он получит очень много, почти все. Но проиграв, он заплатит жизнью. А сдав нас с Минькой Абакумову, он, хотя любви министра и не сыщет, враги они навсегда, но мелкие баллы для завтрашней борьбы все-таки наберет. Наши с Минькой черепа пойдут на костяшки счетов большой политики. Двух дураков -- в кредит. Ах, если б я мог сказать Крутованову, что в сейфе Абакумова лежит на него кистень, что Пашка Мешик уже прибыл в Москву, что в три ночи министр ждет нас, что никаких очков Крутованов на мне не соберет, потому что никакой борьбы завтра не будет, а предстоит ему верная гибель. Но сказать этого я не мог. И тут позвонил телефон. Тонкий вызывной зуммер селектора, и адъютант сказал картонным голосом динамика: -- Товарищ заместитель министра, с вами хочет говорить генерал-лейтенант Фитин... Черт его знает, как бы все получилось и вышло, кабы Крутованов снял трубку и своим обычным вежливо-ледяным тоном поговорил с Павлом Михайловичем Фитиным о накопившихся в их епархии делах и делишках. Но невозмутимый джентльмен вдруг резко сказал в микрофон: -- Я занят! Ни с кем не соединять... Мельком взглянул на меня и сразу сообразил, что допустил промах, ибо в один миг назвал цену своему равнодушию и неза- интересованности, прогнав без ответа начальника Главного управления политической разведки. А допустив ошибку, тут же ее удвоил, унизившись до объяснения мне: -- В сортире бы и то доставали меня... Так вы не ответили: зачем мне заниматься делами, которые министр считает для себя невыгодными, как вы изволили выразиться? Ладно, коли разговор со мною важнее беседы с Фитиным, важнее любых происшествий в нашем шпионском мире, то я вам скажу, уважаемый Сергей Павлович: -- Я полагаю, они невыгодны Виктору Семенычу именно потому, что выгодны вам. -- Попрошу вас точнее сформулировать свою мысль, -- очень учтиво наклонил голову в мою сторону Крутованов. -- Мне кажется, что раскрытие огромного еврейского заговора против руководителей и самих устоев нашего государства не очень радует Абакумова... -- Никогда бы не подумал, что наш Виктор Семенович -филосемит, -- тонко усмехнулся Крутованов. -- Кто бы вообще мог предположить, что наш министр такой юдофил, можно сказать, идейный жидолюб... -- Скорее всего, Виктор Семеныч не любит евреев так же, как все остальные. Но мне сдается, что он видит угрозу товарищу Сталину со стороны группы партийных работников, готовящих огромный заговор. лЛенинградское дело" -- это лишь цветочки. Ягодки он планирует сорвать в Москве. -- Вы так полагаете или вы это знаете? -- полюбопытствовал он лениво, но воздух из обширного кабинета был сразу вытеснен неслышным жутким сопением схватившихся в смертельной схватке у подножия Паханова трона двух главных борцов, финалистов великого соревнования созидателей мира добра и разума -Лаврентия Павловича Берии и крутовановского свояка, брудастого трибуна Георгия Максимилиановича Маленкова. Ч- Я полагаю, что знаю, Ч засвидетельствовал я. А Минька, ослабший от долгой пытки, давно потерявший нить разговора в этой непонятной ему игре, испытывавший лишь физическое томление от переполнявшего его ужаса, вдруг протяжно, по-бабьи застонал: -Ой-ей-ой... -- и, опомнившись, испуганно закрыл ладонью рот. Крутованов покачал головой и заметил мне сочувственно: Ч- Ничего, крепкий у вас партнер... Так. Скажите мне, пожалуйста, что дает вам основания считать, будто вы знаете о планах Абакумова? -- Информация из первых рук. -- Точнее! Имена, факты... -- Нет, Сергей Павлович, этого я вам сказать не могу. Пока. Я уже и так выдал вам себя с головой. Кой-какую мелочишку ведь и себе оставить -- на жизнь -- не мешает... -- Вы меня смешите, Хваткин. Неужели вы думаете, будто вам еще что-то может помочь, если ваш рассказ меня не заинтересует? -- Как знать, Сергей Павлович... Но я надеюсь, я уверен, что вы заинтересуетесь. -- Отчего же вы так уверены? -- благодушно засмеялся Крутованов и, откинувшись на спинку кресла, пристально посмотрел на меня. Как на забавное прыгучее насекомое. Его веселье по краям уже подернулось голубой искоркой злобы. -- Оттого, что моя голова в ваших руках. А над вашей -- уже висит топор... Он долго смотрел на меня, немного наклонив породистую голову с безукоризненным пробором, и по его ярко синим, слегка навыкате глазам я видел, что он прикидывает: раздавить меня незамедлительно или пока отложить эту пустяковую процедуру. Но желание яснее увидеть форму мистического топора, висящего над головой, и предполагаемое направление его движения взяли верх. Воистину -- лучше с умным потерять, чем с дураком найти! О спасительный кров мудрости! Благодаря ей мы до сих пор живы. Все остальные умерли. Все. Мудрость Крутованова безмерна -- и через тридцать лет Магнуст явился истцом ко мне. А не к нему. А тогда, насмотревшись на меня вдоволь и высмотрев, видно, то, что ему надо было, сказал с печальным вздохом: -- Бедная Россия... Ни в одной стране не было столько самозванцев, как на Руси... Может быть, потому, что народ наш глуп и сам же их призывает?.. -- Поскольку вопрос был риторический и ответом моим он нисколько не интересовался, то сразу же придвинул к себе коричневую папку, которую я положил ему на стол, и принялся очень быстро и цепко читать лУголовное дело по обвинению А. Г. Розенбаума, М. Б. Когана и др. в совершении преступлений, предусмотренных статьями... ". Через какое-то время, показавшееся нам с Минькой вечностью, ибо ни один поэт мира не ждал решения мэтра с таким волнением, Крутованов, не отрываясь от чтения, взял из хрустального стакана остро отточенный карандаш и принялся подчеркивать жирными красными штрихами отдельные строки и абзацы, а какие-то страницы протоколов выделял бумажными закладками. Потом захлопнул папку и спросил: -Все? Пересохшими губами я выговорил с трудом: -- Подготовлена большая оперативно-агентурная разработка. Крутованов зажмурился, провел рукой по волосам, которые и без того лежали один к одному, встал и сказал: -- Ну что ж, как говорили латиняне -- лэкзитус акте пробат". Результат, надеюсь, оправдает мои действия. Вот он, мой первый учитель легкодоступной интеллигентности. Колумб, туманно возвещающий бесценные сокровища мысли в еще не изданном в те времена словаре иностранных слов. Он повернулся к Миньке и приказал: -- Садитесь, майор Рюмин, за стол, соберитесь с мыслями и напишите ясную сопроводительную. Без всяких рассуждении -- одни факты. А сам снял трубку лвертушки" и набрал четыре цифры: -- Георгий Максимилианович, добрый день... Да-да, это я, Сержик... Господи, спаси и помилуй! Сержик! Нежное детское, ласковое имя Сержик! Товарищ заместитель министра государственной безопасности СССР генерал-лейтенант Сержик! Едрить твою мать! Где же, на каких высотах обитает его державный свояк, коли этот всесильней ледяной людоед -- только лСержик"? А может, универсальность власти беззакония и состоит в том, что Маленков звонит Великому Пахану и трясущимся каждый раз голосом представляется: лЭто вас, Иосиф Виссарионович, Жорик беспокоит... "? -- Георгий Максимилианович, у меня к вам исключительной важности вопрос... Очень серьезно... Во всяком случае, я бы хотел, чтобы вы были в курсе дела и оценили сами... Хорошо... Большое спасибо... Слушаюсь, через час... Минька, закусив кончик языка, трудолюбиво строчил сопроводиловку. Как всякое низкоорганизованное существо, он не мог планировать свою деятельность, но и прошлые события не терза- ли его долго. Оторвался от бумаги и спросил: -- Писать, что Виктор Семеныч... -- Не надо! Ч отрезал Крутованов, подошел к нему, через плечо Миньки прочитал написанное и сказал: -- Достаточно. Рас- пишитесь и поставьте дату. Взял у него лист, помахал им в воздухе, дожидаясь, пока просохнут чернила, и весело сказал: -Когда вы, Рюмин, доживете до старости и выйдете ни заслуженную пенсию, вы сможете обессмертить свое имя мемуарами... Минька угодливо и непонимающе захихикал, и я подумал, что жизнь его сейчас копейки не стоит. И моя -- за компанию. Крутованов вложил сопроводиловку в дело, спрятал папку н портфель и посоветовал: ЧЧ Назовите свои воспоминания лЗаписки мудика"... -Слушаюсь, товарищ генерал-лейтенант! -- четко отрапортовал Минька, твердо усвоивший за годы службы: коли началь- ство с тобой шутит -- значит, поощряет. А Крутованов, будто читая мои мысли, подумал вслух: -- Пожалуй, вам. Рюмин, здесь оставаться сейчас не нужно. Возьму-ка я вас с собой -- для пущей убедительности. У вас вид очень искреннего человека. Вы ведь не сможете обмануть партию? -- Да я!.. Да мы!.. -- забулькал Минька. -- Сколько сердце бьется, я готов уничтожать!.. Врагов нашей Родины... вредителей этих... Ну, пархитосов проклятых, без роду без племени... -- Почему же лбез роду без племени"? -- удивился Крутованов. -- Роду они Израилева, а племени -- Иудина... -- Вот именно Ч- иудина! Точно так, товарищ заместитель министра! Ч оживился Минька от такого наступившего с руководством взаимопонимания; окреп фанерной глоткой, заблестел стеклянным глазом, хлынула злая кровь в кирпичное сердце. Крутованов вынул из стенного шкафа светлое пальто лпальмерстон", широкополую шляпу, бросил: -- Все, поехали... Вас, Хваткин, я вызову, будьте на месте... Все вместе мы вышли из кабинета, и, глядя вслед уходящим по коридору -- легкой, стремительной поступью, с прижатым к животу портфелем Крутованову и суетливой припрыжкой неуклюжего Миньке Рюмину, -- я с тоской думал о том, что дело только начинается, оно только что стало разворачиваться по-настоящему и как закончится -- еще неизвестно, и завидовал животной беззаботности Миньки, не догадывающегося о том, что он уже больше не вернется, если Крутованов не договорится со свояком. И еще я думал о том, почему Крутованов взял к свояку не меня, а Миньку. С одной стороны, я был этим очень обрадован, с другой стороны -насторожен и несколько обижен. Объяснил себе так: Минька уже больше часа считается под дисциплинарным арестом по приказу министра, а уголовное дело должен был сдать. Неизвестно, дал ли Абакумов какие-то указания начальнику Особой инспекции или отложил вопрос до вечера, но при всех условиях Минька не выполнил приказа министра и мог быть в любой момент задержан в здании, направлен в подвал и распылен навсегда. Поэтому лучше, от греха, вывести его вместе с папкой уголовного дела из Конторы, подальше от цепких лап особистов. Тем более что если Маленков не захочет включаться в эту историю, то Миньке в Контору и возвращаться не нужно. Личная охрана Крутованова решит этот небольшой вопрос. Я так думал тогда. И был не совсем прав. Я еще не догадывался о глубине хитромудрости Крутованова. Меня Абакумов называл шахматистом. Он меня переоценивал: я играл в русские шашки. Настоящим шахматистом оказался Крутованов, он всегда считал на много ходов вперед... Тише, Хваткин! Не гони, почти приехали, скоро дом Актинии. Он здесь живет. Он живет здесь и при мне. Мы друзья и невидимые миру соавторы. Цезарь Соленый -- негр еврейской национальности. Литературный негр. А я -- красный плантатор, белый господин. Мне заказывают музыку, я объясняю Актинии, что нужно. Он пишет. Я подписываю и издаю. Деньги пополам. Плюс -- масса мелких льгот, возникающих для него от дружбы со мной. Мы оба довольны. Мы друзья. Вместе работаем, вместе отдыхаем. Почти забылось даже, что он мой старый законсервированный агент. Да и поручениями я его обременяю редко. А если случается, то они, поручения эти, совсем несложные, нетрудные, по-своему даже приятные. И выгодные. Он дружит с иностранцами. С самыми разными иностранцами: фирмачами, журналистами, переводчиками, мелкими дипломатами. И всех-то трудов его -- разговаривать с ними. Не выведывать, не выспрашивать, упаси Боже! Просто разговаривать. И пробалтываться время от времени Большое это дело -- вовремя проболтаться кое о чем. Актиния, маленький, никому не ведомый стукачок, затруханный сексотик, -- один из распределительных клапанов в очень длинном и извилистом канале, по которому наш народ получает абсолютно надежную, совершенно достоверную информацию, именуемую лклевета из-за бугра". Достаточно часто бывает, что Контора хочет сообщить славному нашему населению какую-то весть: ненадежно-лживую, соблазнительно-манкую, официально-зыбкую. Во всем мире для этого существуют газеты. Но у нас же народ особый, ни на кого не похожий. Пропечатай в газете -- не прочтут. Трудный народ, тяжелые люди. Приходится ухищряться. Перед Актинией ставится задача, и в течение одного-двух дней он пробалтывается шведскому атташе, испанскому посольскому секретаришке, бразильскому стрингеру, французскому лфирмачу", американскому профессору-слависту о важной новости. Его личный друг, ответственный работник ЦК и, несмотря на это, очень порядочный и очень интеллигентный человек, вы уж поверьте мне, там такие тоже есть, особенно из нового, молодого поколения; так вот, этот самый друг-партфункционер под большим секретом сообщил, что сокращение еврейской эмиграции происходит из-за болезненной реакции правых ортодоксальных партийных руководителей на нежелание еврейских эмигрантов ехать к себе, в Землю Обетованную, а драпающих из Вены по всему свету. Если бы, мол, с Западом было достигнуто соглашение о том, чтобы всех пархачей гнать прямо из Москвы этапом на их историческую родину, тогда бы, мол, все стало тип-топ. Подавляющее большинство всей этой иноземной шелупони -- душевных поверенных Актинии -- и думать не думают ни о евреях, ни о диссидентах, ни о Конторе, ни об эмиграции. Они озабочены сделать в Москве свои делишки, набить в мошну побольше зеленых и отвалить отсюда навсегда, как из пропащей колонии. Но кто-то один всегда поделится со знакомым журналистом из корпуса инкоров. Тот мигом телетайпит к себе сообщение: л... из неофициальных источников, вызывающих доверие... " Назавтра оно выходит в газете, а еще через день эту чепуху уже передает лГолос Америки" в обзоре лАмериканская печать о Советском Союзе". Вот и порядок! Нас ведь интересуют только те два-три миллиона закамуристых обормотов, которые еженощно, как подпольщики, выходят в эфир: услышать из-за бугра родной клеветнический голос, смакующий некоторые наши трудности и еще не изжитые отдельные недостатки. Эти несчастные радиослухачи, недовольные почемуто правдивой и прогрессивной информацией советской печати, не обращают внимания на то, что западные передачи -- это оживленный разговор глухого с немыми. И немые, услышав рассказ глухого, который он прочел по шпаргалке Актинии, с воодушевлением начинают пересказывать друг другу лСлышали? Это ведь лГолос" передал! Это Би-би-си сказало! Они-то уж знают! Они-то врать не станут!.. " Конечно, не стануг. Они ребята честные. У них врать стыдным счтается. А у нас это не стыдно. И никогда не было стыдным. Тысячу лет врем обвыкли, полюбилось. Врем всегда, везде, всем. Себе, другим, друг другу. Наше всегдашнее вранье -проекция иной, непрожитой нами жизни. Стой, вот, кажется, и прибыли. Неведомый город. Вообще-то считается, что это Москва, а на самом деле тоже вранье. Странный город, в котором, кроме Актинии, никто не живет. Невиданные адреса: площадь Хо Ши Мина, проспект 60-летия Октябрьской революции, улица Саляма Адиля, проезд Витторио Кодовилья. Ни один москвич не ответит, где находится этот некрополь, никто не знает, кем он населен. Наверное, здесь живут одни Актинии. И мой Актиния. Который радостно щерился в дверях, ручками жирными взмахивал, в дом гостеприимно приглашал: -- Какие люди нас почтили! Кого я вижу! -- И внутрь квартиры орал: -- Нет, вы только гляньте, кто к нам приехал! -- И вопил, и пел по-цыгански: -- Павел Хваткин к нам приехал, наш Пашуня дорогой!.. Полумрак в комнатах, полно людишек, алкогольно-табачный смрад, народ на кучки разбился, все врут что-то корыстное, идет тусовка полным ходом. Наглый гостевой дизайн: всякой твари по паре, и все пары нечистые. Архимандрит отец Александр и хлыщеватый директор продовольственного магазина; знаменитый валютчик Фима Какашка и нераскаявшийся постукивающий диссидент; широко известный нелегал, популярнейший в Москве шпионский резидент Ликтор Вуи и кавказский красавец артист в курчавом парике, похожем на маньчжурскую папаху. Икебана из мудаков и жуликов. Девчушки-блядушки, изображающие молодых актрис и начинающих поэтесс, танцуют с иностранцами, ритмично трясут под скупыми платьишками тугими марокасами, жмут истово вялую зарубежную плоть наливным выменьком. А те, апатичное мудачье, озираются по сторонам, щурятся довольные -- о-о, бьютифул! О-о, вери гуд! О, мы совсем не так представляли себе неофициальную жизнь России... Конечно, дорогие друзья, вы все неправильно представляли! У нас здесь красиво и весело! И живем мы открыто, с распахнутой душой! И телки наши сисястые -- считай, почти задаром! И где в вашем убогом мире электронно-синтетического ширпотреба увидишь столько настоящего антиквариата, подлинной нашей русско-народной старины! Глянь кругом: и гжельская посуда, и жостовские подносы, и палехские доски, и хохломские цветные деревяшки, и мелкая чугунная каслинская пластика, и ростовская финифть, и валдайский колокольчик вызванивает старинной вязью лкого люблю, того дарю", и фарфор кузнецовский да корниловский, и яйцо Фабержс, оторванное у него в Пасху, золотом- эмалью дымится... Полный шандец, абсолютный вандерфул! Красивая жизнь у нашего народа, сытая и радостная, можно сказать. И мне навстречу всплыла откуда-то из квартирных глубин распухшей утопленницей Тамара Кувалда -- возлюбленная супруга Актинии, нежнолюбимая, родненькая, почти единоутробная. А шлюхи его не в счет, шлюхи -- вместилище избыточной энергии бушующей предстательной железы. В семье главное -- род- ство душ, и оно у них полное, на грани взаимовоплощения. Я обожаю слушать ее леденящие душу рассказы о совместном счастье с Актинией. -- Павлик, родной, почему ты один? А где Мариночка? Мы дружим нашими сумасшедшими домами. Мне захотелось сказать ей пару теплых, но вдруг почувствовал, что корень языка тонет в подступившей рвоте. Вздохнул судорожно, икнул, сказал ей сурово: лЯ не Павлик, я кит-блювал", отпихнул ее и рванулся в сортир, и, опережая меня, прямо с дверей ударила в голубой унитаз плотная струя блевотины, и долго еще я, как потухший Везувий, бурлил лавой непрогоревшей выпивки и непереваренной закуски над бирюзовыми водами озера Титикака. Потом рыготина иссякла, унеся из меня килограмма четыре дефицитных недоиспользованных продуктов и дорогостоящей выпивки, а также большую часть желудка, тонкого кишечника и -- серозную фасолину. В груди стало спокойно и просторно. И на душе полегче. Не веря себе, я стоял в сортире, прислушиваясь к своему ливеру, боясь поверить, что Верхний Командир снова дал увольнительную. Ощущение простора в груди, нестесненности вздоха было так прекрасно, что я не хотел шевелиться, мысль покинуть сортир была мне отвратительна, я решил здесь поселиться навсегда. А что? Чем плохо? Замечательный сортир, зеркало жизни миленьких советских парвенюшек: цветной кафель, идиллически голубая ваза пипикаки, на полочке -- том Достоевского и аптечная бандеролька лСенейды". Пароль всех наших хомо новус -- в сортире лБесы" и патентованный индийский дристос. Безобразие какое! В стране продуктов не хватает, а они без слабительного просраться не могут! Хлопнул в гневе дверью, покинул с возмущением сортир, поскольку догадался, что примирить меня с этим уродливым не- совершенным миром может сейчас только крепкая выпивка. А в коридоре меня дожидалась Кувалда с взволнованным лицом, на котором виднелись следы былой красоты. Я ее трахал лет двадцать назад, и тогда на ее лице были заметны следы недавней былой красоты. Она, наверное, прямо родилась со следами былой красоты. Теперь у нес вместо былой красоты климакс: шум ее приливов гудел у меня в ушах, океанская волна гормонов несла похотливое тело Кувалды мне навстречу. -- Подруга! -- заорал я. -- В задницу! Ни слова! Летом поговорим! Срочно надо выпить!.. -- и умчался, обескуражив верную подругу моего лучшего друга, бывшую свою любимую девушку со следами былой красоты. Не сердись, Кувалда, я себя так плохо чувствую и времени у меня осталось так мало, что его просто не может хватить на разговоры со всеми бывшими любимыми девушками, незабываемыми спутницами. Она слабо вякнула вслед: -- Там американские корреспонденты пришли, я тебя хотела представить... На столе было полно прекрасной трофейной выпивки. Актиния мастер вынимать из этих отвратительных зарубежных скаред подарки. Виски, джин, кампари, тоник, баночное пиво -- тут было над чем потрудиться, и я, не теряя ни секунды, сразу же, как кашалот, заглотал два больших стакана джина со швепсом. И вместе с дыханием открылся слух; до этого они суетились передо мной, махали лапками и ножками сучили, будто в немом кино. А сейчас пришел звук. Отец Александр рассказывал озабоченно, что знакомый ему иерей изучил карате и перед Масленицей изувечил нескольких комсомольцев-атеистов, которые пришли в храм хулиганить в пьяном виде. А теперь попа-каратиста извергают из сана как священника-убийцу... Постукивающий диссидент поведывал девулькам-шлюхам нечто антисоветское, неслыханно революционное. У него наверняка есть от КГБ справка, разрешающая ему с 17 до 23 часов говорить что угодно. Всенародно любимый шпион, глубоко законспирированный нелегал рассказывал артисту в парике-папахе, как ему удалось сорвать провокацию империализма, опубликовав на Западе искаженные мемуары Светланы Аллилуевой. А артист не слушал, ерзал от нетерпения, томился сокровенным вопросом бытия, расспрашивал осторожно -- как бы через шпиона подсосаться к таможне, перевезти надо кое-чего из вещичек. Хлыщеватый директор гастронома прислушался краем уха к ним, махнул рукой: -- Подумаешь, проблема! Говна-пирога! Позвони завтра, я тебе дам концы... Актиния поил американцев самогонкой, убеждал-расхваливал, доказывал, что лдомашний сахарный виски" и есть любимейшая выпивка нашего народа. Те слизывали сивуху с края стакана, чокались, цокали языками. Я забалдел маленько, очень приятно, не заметил, как Актиния подкатился ко мне с наемниками продажной желтой прессы: Ч-... вы известный политический писатель, профессор права... Гадина Актиния, и тут покоя нет. Пропадите вы все пропадом. У старшего американца в лице была величавая степенность грамотного осла. Он все время тщательно протирал стекла очков, а я ждал, когда он пронзительно заревет ли-а-а! и-а-а! " с техасским акцентом. А у второго вообще никакого лица не было: так, набросок, торопливый подмалевок личности. -- Вы бы не могли сказать, что думают н России об Америке? -- спросил старший ишак. Я нахмурился, задумался глубоко, вопрос-то непростой, ответственный, хлобыстнул еще стаканяру закордонной выпивки, медленно изрек: -- Проблема имеет предысторию... Дело в том, что однажды Америка России подарила пароход... Оба тесно посунулись ко мне, младший -- с недостоверной головой, будто восстановленной антропологами по ископаемым остаткам черепа -выхватил из кармана блокнотик, вечное перо: -- Сорри... Очен интересно... Разрешите, я буду писать? -- Обязательно... Потом перечитаете, и все станет ясно... Итак -- пароход. Но у этого парохода были огромные колеса, да-да, совершенно огромные колеса... И при всем том -- что возмутительно! -- ужасно тихий ход... Значит, суммируем: огромные колеса и ужасно тихий ход. -- Вы говорите о поставках по ленд-лизу? -- уточнил очкастый ишак -- В какой-то мере, хотя эта история началась задолго до войны, в которой мы вынесли основные тяготы борьбы с фашизмом. Сейчас уже многие американцы, оболваненные пропагандой, забыли об этом пароходе, а у нас помнят, у нас никто не забыт, ничто не забыто. Церемонии дарения был даже посвящен фильм, кажется, он назывался лВолга-Волга"... Актиния, открыв рот, оцепенело слушал мои откровения, его острый профиль обделавшегося Мефистофеля от растерянности сразу округлился и поглупел. Он ничего не понимал, да и неудивительно: он же не видел Истопника из третьей эксплуатационной котельной Ада, он не породнялся с Магнустом, и это не он выблевал сейчас в сортире серозную фасолину со стальными створками по имени Тумор. А молодой, тот, что без лица, мне радостно подъелдыкнул: -- Да-да, знаю, Волга -- это как у нас Миссисипи... -- Правильно, Волга, как Миссисипи, а Волга-Волга -это как Миссисипи и Миссури. -- Господин профессор Хваткин шутит, -неуверенно хихик-нул Актиния, но я грозно зыркнул на него: -- Какие шутки?! Все могло бы пойти по-другому, если бы не безответственный поступок одного руководящего американца... Ч- Какой именно поступок? Как имя американца? -подступили дружно наймиты бульварной прессы. -- Имя его я пока, по вполне понятным соображениям, назвать не могу. Но поступок он совершил ужасный. Этот американец, этот американец засунул в жопу палец... -- Иа-а! Иа-а! -заревел газетный мул. -- Что? Я не понял! Что сделал этот американец? -надрывался его друг. Актиния от ужаса закрыл глаза и рукой подманивал одну из своих боевых шлюшек, чтобы она отвлекла меня от этих акул с Флит-стрит. -- Что -- лчто"? Ведь вынул он оттуда говна четыре пуда! Актиния позорно бежал, а вместо него подплыла ко мне пухлая телочка, игривая и нежная, как ямочка на попке. Повела медленно янтарным козьим глазом, сказала лениво: -Чего ты с этими дурнями разговариваешь, они же шуток не понимают. Пойдем лучше... А озадаченные корреспонденты не отпускали, за рукав придерживали, нервно спрашивали: -- То, что вы сказали, есть иносказание, намек? -Конечно, ребята, намек. Аллюзия! Аллюзия диссидентов в иллюзиях детанта. Ладно, парни, хватит умничать, давайте царапнем по стаканчику, от мудрых разговоров в глотке сушь! Они охотно накапали себе по наперстку, вполне достаточно, чтобы соринку из глаза вымыть. И я в стаканчик толстенький плеснул и телушке своей мясной не забыл, фужер набуровил. Очень стоящий человечек, шкуренция эта. -- Зовут-то тебя как, птичка? -- Птичка! -- весело засмеялась розовая шкварка. Села рядом в кресло, ногу на ногу положила: толстенькие, гладкие, мечта поэта Мастурбаки. Ах, какая девочка-симпа! Просто хрустящая свежая булочка, этакий французский круассан. Меж тем парнокопытный продажный писака не унимался: -- Вы упомянули в разговоре о диссидентах... Я хотел спро- сить: что вы думаете о перспективах диссидентского движения в вашей стране? -- А у нас нет никакого диссидентского движения. Мы -- целиком диссидентская держава, страна сплошного инакомыслия. Ни один человек не говорит того, что думает... Девчушка-блядушка на всякий случай отодвинулась от меня чуть дальше, но я крепко взял ее за упругую мясную ляжку. Люблю такие тонкие мягкие ляжки. -Спокойно, Птичка, не дергайся, в городе красные, -- и повернулся к заокеанскому буцефалу: -- В той или иной мере у нас все диссиденты. Следствие огромных личных и общественных свобод. Кто сидел дважды -диссидент, кто сидел один раз -- моносидент, кому в лагерях срок довесили, тот пересидент, а кого пора сажать -- тот еще недосидент. Вон, например, в углу сидит знаменитый диссидент тот, что виски с кислой капустой трескает. Это очень независимый человек, он, как киплинговский кот, -- ходит сам под себя. Птичка-шкварка захохотала и снова подвинулась ко мне, а я засунул ей руку под юбку, стал гладить лилейную кожицу и подумал, что в мою молодость у баб не бывало такого тела. Оно у них было рыхлее, крахмалистое. На картошке росли, макароны серые ели. Сейчас лопают фрукты, зелень, мясо... А мой буриданов мерин с невиданным упорством узнавал у меня о границах вмешательства партии и Кэй Джи Би в художественное творчество. -- Партия не вмешивается в работу творца. Она его только призывает, вдохновляет и ведет за собой. Что касается Кэй Джи Би, то за всю жизнь я с ними никогда не сталкивался и знаю лишь, что в народе это ведомство любовно называют Комити оф Гуд Бойз, что по-русски звучит приблизительно так: Комитет Горячих Доброхотов, или Главных Добролеев, и целым рядом других схожих эвфемизмов... Ч Мне было очень интересно побеседовать с вами, Ч- вежливо пошевелил он долгими ушами и задумчиво спросил: -- Интересно, эта квартира мониторируется? -- Кому вы все нужны! -- махнул я рукой и отвернулся было к девчушке, но тут шипящим коршуном навалился на меня Актиния -- Смотри, Пашка, дошутишься! Договоришься, загремишь в жопу! -- Запомни: лежащему на земле падать некуда. Лучше пусть меня девочка Птичка отведет в твою комнату, мне надо полчаса полежать, я плохо себя чувствую... Актиния заерзал, быстро забормотал, глотая буквы: -- Знаешь, это не очень удобно... при Тамарке... она ведь обязательно настучит Марине... скандал будет... они ж подруги... -Не бздюмо, Цезарь. Лев Толстой сто лет назад написал в лВоскресении": все счастливые семьи несчастливы по-своему... Давай-давай, пошли к тебе. Ты только бутыляку не забудь и стаканы... А Птичка к нам чуть погодя подгребет... Подгребешь, Птичка? -- Ага! -- заежлилась она беличьими зубками. Не-ет, от такой девульки не стошнит! Уже всосавшаяся выпивка подняла меня над землей, я медленно и легко поплыл, и это волшебное гидродинамическое состояние опьянения отделило меня от всей толщи стоячих зеленоватых вод. Полумрак и покой Актиньиного кабинета. Уединенная раковина для рака-общественника. Бормочет, камни за щеками катает телевизионная дикторша, громоздкая и старая, как египетская пирамида, зрителей своих увещевает и маленько припугивает. Дескать, уменьшите звук телевизора, поскольку время позднее: полдесятого вечера, завтра вашим ненаглядным землякам спозаранку на ударные стройки, дрыхнуть им, пожалуйста, не мешайте, да и самим не хрена выдрыгиваться, ложитесь лучше в койку по-хорошему... Телескрин. Гад буду на все века, телескрин. Вроде бы рассказывает о чем-то, сучара, а между тем подглядывает за нами. Хотя чего там за мной подглядывать? Вот он я весь ~ простой советский паренек, бери меня за рупь за двадцать. Спать только сильно хочется. Мне и Птичка, пожалуй, не нужна. Хорошо бы на этом диване вытянуться и заснуть, надолго, на несколько лет. Проснуться -- и никого нет. Марина умерла от старости. Актиния уехал в Израиль -- стучать на своей исторической родине. И останется у меня, наверное, зыбкое воспоминание, призрак несуществовавшей реальности: в моем долгом сне приснился мне другой сон о том, как приехал ко мне требовать ответа за чужие грехи отвратительный и жутковатый пархитос по прозвищу Магнуст. И серозная фасоль в груди, невскормленная моими живыми полнокровными соками, иссохлась. скукожилась, пропала. Подо мною лежало на диване что-то твердое, давило больно на поясницу, задремать мешало. Извернулся и вытащил из-под себя роговой булыжник -- черепаху. Живую. Она высовывала на- ружу и снова прятала складчато-кожаную головку: посмотрит на меня круглыми еврейскими хитрожопыми глазками и прячется в панцирь. Кто-то, наверное, Актиния, написал краской на верхней пластине панциря -- лЗОО ЛЕТ". Черт ее знает, может, ей действительно триста лет. Никто не видел, когда она родилась, а живут эти твари, как евреи, бессчетными веками. Потому что пребывают внутри своего скелета. Я сам читал, что панцирь -- это разросшийся наружу скелет. Если бы я жил внутри своего скелета, мне был бы не страшен Магнуст. И серозная фасолька не выросла бы в груди. Выходит, что и меня переживет эта костяная вонючка. Глупо. Зачем ей такой долгий век? Почему я должен умереть раньше? Вообще неправильно, что я умру раньше остальных. О, если бы я мог в последний миг призвать конец мира! Вот смеху было бы! Я изнемогал от желания заснуть, забыться, выкинуть из головы всю эту чепуху. Но сон не шел. Я уже совсем погрузился в его серую вату, веки стали тяжелыми и шершавыми, как черепаха в руках, и вдруг будто подтолкнули легонько и резко в бок -- не спи! Встал через силу с дивана и удивился, чего не идет ко мне Птичка, но звать ее не было сил, и я распахнул окно. С девятого этажа до черного мокрого тротуара -- дале-е-еко! Сколько передумаешь всякого, пока долетишь! Сколько припомнить можно. Хоть за триста лет. Неощутимый удар -- и сладкий покой небытия, очень долгий сон, гарантированное забвение. Черепаха беспокойно завозила короткими птичьими лапами, высунула головешку наружу, будто кукиш показала, увидела меня снова -- а я ей не нравился, -- закрыла пленкой круглый глаз. Судьбу надо мерить от конца, а не от начала. Все ранее прожитое не имеет цены и значения, всегда важно лишь, сколько тебе еще осталось. Какой смысл в уже прожитых веках и наружном скелете, если я -быстротечный и хрупкий -- переживу тебя? Угнездил ловко черепаху в ладони, как дискобол размахнулся и на кривой дуге пролета дал рептилии короткую жизнь птицы. Прорезала грязные клочья тумана, вычертила черную полосу в желтом зареве уличного фонаря, пропала из виду на миг в аспидном отблеске мостовой. А потом -- резкий фанерный треск. И чмок, похожий на поцелуй. Притворил окно и улегся на диван. Веки плотно смежил и сказал себе: я сплю. Теперь я точно засну. Я сплю. Сплю-ю-ю. Не давила меня в бок трехсотлетняя черепаха. Ровно гудела за стеной развеселая компания, герои передачи лВ мире животных". Господи, Боже ты мой, как я устал, как я хочу спать! А сон не идет. В комнату проскользнул Актиния, в руке бутылка с надетым на горлышко стаканом. -- Ты не спишь? -- Не сплю. Я не могу дормир в потемках. Где Птичка? -- Птичка? А-а, эта... она с американцем уехала давно. -- Странно... Она же хотела ко мне прийти... -- Нужен ты ей... Она отпускает только на валюту. -- Врешь ты все, засранец... Противная трефная свинья! Вышиб милую чистую проблядушку... Ладно, иди отсюда в задницу, я буду спать. Налил себе полстакана, жадно прихлебнул, вытянулся на диване, и, когда первая тонкая ниточка дремоты потянула меня в черную пустоту сна, пронзительно взвизгнул телефонный звонок, я снял трубку, и едкий голос Крутованова спросил: Ч... Хваткин? Вы почему не снимаете трубку? -- Я не думал, что вы так быстро вернетесь, товарищ генерал-лейтенант, -- взглянул на светящийся циферблат часов, а времени уже начало второго ночи. ЧЧ Поменьше думайте, здоровее будет. Дураков ценят потому, что они лучше выполняют приказания, чем умные... -- Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Ч* Вы мне нужны. Поднимитесь в кабинет товарища Кобулова. Бегом! -- и бросил трубку. Торопливый переписк гудков метался в аппарате. А я уже мчался к Кобулову. Его кабинет был на два этажа ниже моего, но никто в Конторе никогда не сказал бы лспуститесь к руководству". Я поднимался к заместителю министра Кобулову на два этажа ниже, я бежал назад во времени, туда, где умершая только что черепаха была совсем молодая, ей еще 270 лет не исполнилось, а ее хозяин Актиния еще не завербован мною, и умчавшаяся с американцем девушка Птичка еще не ро- дилась; туда, откуда после длинной-длинной паузы, после дол- гих-долгих часов ожидания позвонил вернувшийся от Маленкова Крутованов, и по его барственно-капризному тону я понял, что участь Абакумова, дорогого моего шефа, любимого министра Виктор Семеныча, решена.... Если бы ко мне пришла девушка Птичка, черепаха дожила бы до четырехсот лет. Поскольку я старый коммунист из спецслужб, капээсэсовсц с большим стажем, я материалист, марксист иЧот безнадежности -- верю в то, что мир детерминирован. Приди ко мне девушка Птичка -- и черепаха дожила бы до 400 лет. Бог весть, что случилось бы с нами всеми, если бы Минька Рюмин не сдал в канцелярию министра неподписанные протоколы допросов Когана.... Я поднимался бегом с пятого этажа на третий и судорожно соображал, почему Крутованов вызывает меня не к себе, а в кабинет Кобулова. Подписание акта о сдаче головы Абакумова на площадке Кобулова было необъяснимо: то обстоятельство, что Богдан Захарович Кобулов люто ненавидел Абакумова, бывшего своего протеже и выкормыша, никакого значения не имело. У нас в Конторе все друг друга ненавидят. Крутованова Кобулов не выносит еще больше, поскольку выскочка Абакумов все-таки из своей гопы, боевик из бериевской компании. А Крутованов -- откровенный враг, маленковский лазутчик. Конечно, чтобы повалить такого зверя, как наш командир Виктор Семеныч, можно и забыть старые распри, хотя бы на время, до следующего загона. Но почему в кабинете Кобулова? Ведь главным забойщиком в комбинации выступает Крут? Это ведь его инициатива? Его первый ход? И тяжелая артиллерия -- Маленков -- это пока что его родственник, а не Богдана Захаровича? Непостижимые таинства политики, сумасшедшие козни по- литической полиции, армянские загадки уголовного толковища. Я бежал по длинному коридору. Затравленный Одиссей, которому надо было проплыть между Сциллой и Сциллой, ибо в нашем климате Харибды не выживают и частичных потерь у нас не бывает, а платят, когда приходит срок, за все и всем. Реальных шансов у меня не было. Если, несмотря ни на что, Абакумов удержится на месте, он обязательно дознается о моей роли и розомкнет меня на части. Если Крутованов его сегодня свалит, то завтра он наверняка станет министром: не для Кобулова же топил Маленков Абакумова! И найдет в сейфе досье, кото- рое составил на него я. И тогда Крутованов прикажет убрать меня. Но инстинкт окопного бойца подсказывал мне великую истину бытия, которое и есть незатихающее сражение: на войне только дурак строит долгие планы, на войне есть одна задача -- пережить нынешний день. Я мчался в кабинет Кобулова, надеясь пережить сегодняшнюю ночь. И единственная безотчетная мыслишка согревала меня, пугая и обнадеживая: я поднимался с пятого этажа на третий не к Крутованову, а к Кобулову. Вошел в приемную и поразился безлюдности. У самой двери, сложив огромные кулачища на коленях, смирно сидели огромные мордовороты из лдевятки", штук пять. У них на харях было написано лохрана". И больше ничего на их рожах не было. Пустыня. За секретарским столом восседал кобуловский порученец, хитромудрый жулик Гегечкори с рыхлым прыщеватым лицом, похожим на языковую колбасу, а на столе устроился нечеловеческой красоты подполковник Отар Джеджелава, личный адъютант Лаврентия Павловича Берии; оба этих черножопых чекиста вполголоса быстро говорили по-грузински и тихо, счастливо хохотали. Наверное, о бабах. Промеж этих смуглых зараз все крепко схвачено. Русский человек, душой открытый, сердцем доверчивый, против этих шашлычников бессилен. Богдан Кобулов тянет за собою брата, тоже генерала, хотя весом и поменее, -Амаяка. У того в лшестерках" бегает знаменитый футболист из тбилисского лДинамо" Джеджелава, а у Джеджелавы есть брат Отар, бестолковый капитанишка и великий трахатель баб. Богдан пробивает Отара адъютантом к великому шефу -- снабжать Лаврентия харевом, и за три года Отар становится всесильным. Никого в Конторе не боится красавчик Отар, всех глубоко, искренне презирает. А меня уважает. Мы с ним поклялись в пожизненной дружбе. На моей явочной квартире. Несколько лет назад красавчик Отар украл на обыске из стакана на прикроватной тумбочке массивную золотую челюсть. И принес ее моему агенту, ювелиру Замошкину. И я, еще не зная, какое ему предстоит восхождение, пообещал Отару Джеджелаве оставить эту историю между нами. Нет, не забыл Отар Джеджелава клятвы в верности, которую мы дали друг другу, как Герцен с Огаревым. Замахал мне приветственно рукой, еще шире залыбился: иди сюда, дорогой, ждут тебя! Старая дружба не ржавеет. Интересно, отобрал Герцен у Огарева письменное обязательство о сотрудничестве? Черт их знает, может быть, и лежит где-нибудь в архиве их расписка о неразглашении: они ведь революционеры -- народ недоверчивый, подозрительный, злой. И я широко заулыбался, растопырил руки для объятий, хотя не улыбаться мне хотелось, а заплакать от страха, напряжения и усталости. Но Джеджелава со мной обниматься не стал, а только кивнул и показал на дверь кабинета: -- Ждут... Меня ждал Берия. Оказывается. Второй раз в жизни меня ждал Берия. И снова, как тогда, в первый раз, распахнул дверь, я словно пропустил удар ногой в живот. Зияющая пустота под ложечкой. Нынешние придурки экстрасенсы сказали бы: вокруг него непроницаемое черное поле. Свидетельствую: все исторические злодеи -- от Нерона до Малюты Скуратова, от Торквемады до Гиммлера -- были просто розовое слащавое говно против нашего Лаврентия Палыча. Великий Пахан внушал меньше ужаса, потому что, как ни крути, а обаяние величия и огромной силы в нем было. От Берии исходил мощный ток лютой жестокости, безмерной ненависти и нестерпимого страха. Вообще-то теперь, много лет спустя, я думаю, что он был не человек. Он был инопланетянин. Пришельцы из какого-то далекого жуткого мира всадили в человеческий голем страшную антидушу и посадили в кресло начальника тайной политической полиции. Остальное свершилось само собой. Он сидел посреди кабинета в кресле и молча смотрел на меня. Видение из страшного сна. Рыжеватая кобра толщиной с большую свинью. Блики от люстры отсвечивали на его лысине и в мертвых кругляшках пенсне. -Подполковник Хваткин по вашему приказанию явился! -- отрапортовал я вмиг зачерствевшим языком. И только теперь рассмотрел сидящих чуть поодаль Кобулова и Крутованова. Берия поднял руку и несколько раз согнул указательный палец -- я не сразу догадался, что он подзывает меня ближе. А сообразив, рванул, как спринтер со старта. Замер палец, пригвоздив меня к ковру, и я услышал его негромкий гортанный голос: -- Ти в Малом тэатре пьесу лПигмалион" смотрел? -- Так точно, товарищ Берия, смотрел. -- Вот я думаю, что прэдатэль Абакумов тоже Пигмалион... -- Не могу знать, товарищ Берия! -Как нэ можешь? По-моему, он слэпил из гавна звэря, который ожил и сожрал его... Ти мэня понял? -- Так точно, товарищ Берия, понял! Берия недобро ухмыльнулся, и лицо у него было, как сургучная печать -- коричневое, неумолимое, окончательное. А Кобулов зашелся от хохота, так понравилась ему шутка шефа. От удовольствия он мотал башкой, лохматой, как у медведя жопа. Крутованов не смеялся. Вид у него был индифферентный, словно у ресторанного посетителя, подсевшего на минутку к чужому столику. И только когда наши взгляды встретились, он еле заметно подмигнул мне, даже не подмигнул -еле-еле веком дрогнул, и я понял, что притчи про зверя имеет отношение не только ко мне. И не только к Абакумову. Кобулов прошелся по кабинету -армянский калибан в пузе, в погонах, в сапогах, -- сокрушенно поцокал языком: -- Очень жалко, что такие люди, как Абакумов, становятся вредны нашей партии, нашему великому делу и лично Иосифу Виссарионовичу... -- Он тоже не говорил, а декламировал свой текст, не для меня, конечно. -- Хотя дурные замашки в нем давно видны были. Сколько мы вместе работали, сколько я ему помогал, когда он еще молодой был! А он посторонним людям про меня сказал -- лчерножопая соленая собака". Ай-яй-яй, какой стыд! Крутованов сочувственно покивал и сердечно подтвердил: -- Настоящий большевик, настоящий чекист-интернационалист таких слов о вас, Богдан Захарович, никогда бы не произнес. С таким образом мыслей можно черт знает до чего договориться! По этому обмену любезностями я понял, что Маленков еще не успел уговорить Пахана назначить министром Крутованова, а Берия не смог запихнуть в это кресло Кобулова. Свалка продолжается. И тут я увидел в руках Крутованова папку -- рюминскую папку, коричневые корочки уголовного дела лВрачи -- заговорщики и убийцы", папку с закладками, которую он давеча увез к Маленкову. Значит, она уже всплыла официально: ее прочел Берия, а к Берии она могла попасть только после Сталина. Великий Пахан прочитал дело и наверняка наложил резолюцию. И судя по тому, что папка оставалась в руках у Крутованова, резолюция была довольно приемлемой. Берия повернул ко мне водянисто мерцающие стекляшки пенсне и разверз уста -- треснул извилистый хирургический шов на коричневой тугой морде: -- Слюшай, ти... ~- он сделал паузу, будто подбирал слово, которое должно было передать меру его презрения и отвращения ко мне, но не нашел, махнул рукой и приказал: -- Вазми у Крутованова ордэр, иды с нарадом к Абакумову, арэстуй его. И, пересекая огромный кабинет, как волейбольный мяч, гоняемый собравшимися в кружок игроками, я старался понять: неужели он действительно так жалеет Абакумова и от этого ненавидит меня? Вряд ли. Ведь когда Берия говорил со мной в прошлый раз, наградив орденом Красного Знамени и досрочно про- изведя в майоры, он ведь точно был мною доволен. Это ведь я нашел президенту сопредельной державы такую верную и любящую спутницу жизни. Но говорил с тем же отвращением и ненавистью... Крутованов открыл папку и достал типографский бланк постановления о взятии под стражу. Но я и не взглянул на него. Я смотрел на лист бумаги, с которого начиналась папка, -- лист, обнаженный распахнувшимся переплетом. Нелинованная гладкая страничка, покрытая ровными строками канцелярской скорописи Миньки Рюмина. Сопроводиловка Рюмина к делу врачей. И в левом углу размашистая надпись знакомым синим карандашом: лБИТЬ. БИТЬ, БИТ -- И. СТАЛИН" Так и было написано, без мягкого знака, -- БИТ! И резолюцией своей Великий Пахан решил для нас этот гамлетовский вопрос -бить или не бить. Конечно, бить! Крутованов заметил, куда я смотрю, и недовольно захлопнул обложку папки. Но все, что могло меня интересовать, я уже видел. С этой резолюцией дело врачей становилось генеральным занятием всей Конторы. Крутованов помахал в воздухе заполненным бланком постановления о взятии под стражу гражданина Абакумова Виктора Семеновича, обвиняемого в измене Родине и шпионаже, и сказал Берии: -- Лаврентий Павлович, здесь еще нет санкции генерального прокурора. Берия жутковато ухмыльнулся, и в ротовой щели у него, как боевые клыки, блеснули золотые коронки: -- Как же нам бить бэз его разрэшения? Кобулов снова весело засмеялся: -- Зачем этот бессмысленный формализм? Мы не бюрократы. Я сам за него распишусь... -- Взял постановление и в угловом штампе под надписью лСанкционирую" написал печатными бук- вами -- РУДЕНКО Р. Г. и протянул лист мне: -- Возьми наряд охраны в моей приемной и иди к Абакумову. -- Он уже знает? -- спросил я. ЧДогадывается, -- сообщил Кобулов, а у самого буркатые гдаза, кровью налитые, сверкают и пальцы сильно трясутся. -- Начальник тюрьмы предупрежден, поместишь Абакумова и блок лГ", камера 118. -- Слушаюсь. Разрешите обратиться, товарищ генерал-полковник? ЧНу? Я повернулся к Берии: -- Может, не брать конвой? Его из кабинета придется по всем коридорам вести, шухер на весь дом, нас ведь сто человек встретит... -- И что ти хочишь? -- уставился на меня подозрительно Лаврентий. -- Я один пойду к Абакумову, мне ведь никакой наряд не нужен. И отведу его и сто восемнадцатую сам. Так, наверное, лучше будет. А конвой совсем ни к чему, вот Богдан Захарыч знает -- я голыми руками за минуту пятерых убить могу! Кобулов добро улыбнулся. Берия снял с переносицы прозрачную бабочку пенсне, пошевелил гитлеровскими усиками, потом глянул на меня исподлобья блекло-голубыми глазами: -- Ти Абакумова нэ боишься? -- Конечно, нет, -- твердо ответил я. -- Чего мне изменника бояться? Берия надел пенсне, вздохнул: -- Хорошо, иды... мой Джеджелава -- с тобой, будэт ждат тэбэ в приемной. Когда выйдешь с Абакумовым из кабинэта, сразу отдашь Джеджелавэ клучи от сейфа... -- Слушаюсь. Разрешите идти? Берия молчал, как-то странно глядя сквозь меня. Тогда поднялся Крутованов и махнул мне рукой: -- Идите, Хваткин, выполняйте. Когда все закончите, сдайте постановление об аресте Абакумова начальнику Следственной части Рюмину. -Что-о? -- вырвалось у меня против воли. -- Я... -- Мне показалось, что я ослышался. Ч... начальнику Следственной части полковнику Рюмину. И тут я увидел, что они все трое с интересом изучают меня. А я онемел. Ноги отнялись. Я потерял контроль над собой и неуверенно переспросил: -Рюмину?.. -- Именно Рюмину, -- сказал Крутованов с удовольствием, открыл папку, взглянул в нее и добавил: -- Михаилу Кузьмичу Рюмину... Сегодня он назначен на должность начальника След- ственной части Министерства государственной безопасности СССР. Если я не ошибаюсь, вы с ним товарищи? -Д-да... В некотором роде... -- Вот и прекрасно! Можете его поздравить с оказанным ему партией и лично товарищем Сталиным высоким доверием. А теперь идите... Уставно я повернулся через левое плечо, но Крутованов на мгновение задержал меня, положив руку на мой погон, и задушевно, без тени улыбки сказал: -- Я заинтересован, чтобы вы дружно работали с Рюминым. Поэтому знайте: если вы хоть раз дадите ему понять, что были когда-то главнее его -вам конец. Считайте, что этого никогда не было, ляпсус мемориэ -- ошибка памяти. Запомнили? -- Так точно, -- козырнул я. Голова сильно кружилась. Через силу добавил: -- Спасибо за совет. -- Не трудитесь благодарить, -наклонил он свой безукоризненный пробор. -- Это дураки любят учиться. А умный умеет учить... Еще ни один человек в Конторе не знал о падении Абакумова, но незримые сейсмографы уже передали сигнал землетрясения. Никто не знал, где, когда, под кем треснула земная кора, но быстрые смерчики тревоги и волнения понесли по коридорам и кабинетам весть о надвигающейся трясовице. Всего нагляднее это было в приемной Абакумова, длинном лвагоне", переполненном сидящими на откидных стульчиках генералами, источавшими мускусно-острый запах страха и тоскливого ожидания. Ни один из них даже мысли не допускал, что рухнул грозный вседержитель их судеб, яростный и ужасающий министр Виктор Семеныч. Но беспроволочный телеграф соглядатайства и доносительства уже сообщил, что где-то наверху идет свалка, и каждый из них хотел бы в этот момент быть подальше от лвагона". Но их мнения на этот счет никто не спрашивал -- сюда никто не приходит сам по себе, сюда только вызывают. И они крутились на своих откидных стульчиках, как черви, и все между собою уже не разговаривали на всякий случай, поскольку непонятно пока, кто кому из присутствующих завтра станет на- чальником, кто вылетит за штат, а кто попадет в тюрьму. Здесь было тихо, и воздух сгустился от напряжения ждущих. Словно в комнате ожидания при морге, хотя никто из них пока не догадывался, что там, за огромной дверью-шкафом, находится покойник. Дышащая, двигающаяся, говорящая, одетая в златотканый генеральский мундир мумия, все жизненные жилочки которой уже перерезаны. И когда я вошел в приемную, они все разом обернулись ко мне и так же согласно отвернулись в глубоком разочаровании. Им ведь и в голову не могло прийти, что я и есть тот главный парасхит, кошмарный потрошитель и пеленатель, который должен водворить их властелина в одиночную гробницу No 118 блока "Г " Внутренней тюрьмы Министерства государственной безопасности. Я подошел к столу Кочегарова, вполголоса говорившего сразу по двум телефонам. Привычная манера: одна трубка зажата плечом, другая -- в руке, абоненты разомкнуты, но связаны. Этот жирнозадый мопс приподнял на меня озабоченный руководящий взгляд и кинул через губу. -- Нельзя... Как писали в ремарках старых пьес -лв сторону". Он продолжал что-то невразумительно бормотать по очереди в два микрофона, а я -- в стороне Ч- стоял терпеливо у стола. Пока он снова не поднял на меня глаза, и в этих серых гнилых плевках под круглыми очками полыхнул гнев. Бросил одну трубку и ска- зал едким кислотным голосом: -Проваливай! Не до тебя. Министр никого не принимает... Я спокойно нажал рычаг телефона, по которому он продолжал разговор, и челюсть у Кочегарова отвисла, ибо такой поступок мог совершить только буйный сумасшедший. Наклонился я к нему ближе, негромко сообщил: -- Мне можно... -- показал рукой на ждущих генералов и велел: Ч- Пусть все расходятся, на сегодня свободны... Помертвела бугристая ряшка Кочегарова, выкатил тусклые бельма, и мне показалось, будто я слышал, как внутри у него что- то с хлюпом оборвалось. -- Сейчас сюда придет адъютант Берии подполковник Джеджелава. Отдашь ему все ключи, -- говорил я тем же тихим невы- разительным голосом и показал на телефонный номерник-коммутатор: -- Отсоедини циркуляр от кабинета, выключи все телефоны Виктор Семеныча... -- Как-как?! -- очумело переспросил Кочегаров. -- Делай, что тебе говорят. Кочегаров, если жизнь дорога. И не вздумай вставать с места! В приемную вошел Джеджелава и своей легкой танцующей походкой отдыхающего направился к нам. Я велел Кочегарову: -- Все, отпускай посетителей... Если тебя Абакумов будет вызывать звонком -не вздумай соваться. А теперь сдай подполковнику пистолет и сиди... И, на мгновение зажмурив глаза, нырнул через дверь-шкаф в кабинет Абакумова. Это ведь я только Берии сказал, что не боюсь Виктор Семеныча. А боялся я его до колик. Было кого бояться, а уж мне-то в особенности. Но больше ужаса перед рушащимся министром была надежда пережить сегодняшнюю ночь. Он сидел за своим необъятным столом и оцепенело смотрел на дверь. Он ждал своего парасхита. Не меня, конечно. Верхний свет люстры был пригашен, горела только настольная лампа, и он козырьком ладони прикрывал глаза, пытаясь разглядеть меня на входе: точно как на картине передвижника высматривает врагов земли русской славный богатырь Добрыня Никитич. Разглядел меня, наконец увидел, что пришел не враг, не душегуб, не татарин лихой в полон уводить, а младший друг, лшестерка", собственный выкормыш Пашка Хваткин, -- и вздохнул облегченно, как всхлипнул. Обрадовался, рукой мне замахал, закричал горько и яростно: -- Загубили меня, Паша, загубили меня суки, в говне изваля- ли, любви товарища Сталина лишили!!! Подошел я ближе к столу, в большое кресло присел -- ни разу в нем сидеть не доводилось, не моего это ранга кресло у рабочего стола министра, да и сесть привелось, когда он уже не министр никакой. И увидел, что Абакумов давно, мучительно, стеклянно пьян. -- Паша, на Политбюро вызвал меня сам Иосиф Виссарионович... Я и слова не успел сказать, а он мне: лВы, Абакумов, опасный для партии человек, вам партия, -говорит, -- доверять не может... " Паша, это мне партия доверять не может?! Я молчал. Да и не нужен я был ему как собеседник. Ему нужен был слушатель. Он был похож на ребенка, горько обиженного. Огромного пьяного маленького ребенка в генеральской форме, которого ни с того ни с сего отец вдруг выгнал из дома. В тираниях даже справедливое возмездие носит характер жестокого беззакония. -- Павел, скажи на милость, уж если мне нельзя доверять, то кому же в этой стране можно доверять? Я ведь как цепной пес сторожил партию и лично товарища Сталина! Я сидел молча и рассматривал своего павшего шефа. Растрепался его набриолиненный лполитический зачес", волосы нависли над сухими воспаленными глазами, в глубине которых тускло дымился огонек ужаса. " Что мне теперь прикажешь делать?! Я всю жизнь проработал в органах! Я другого дела не знаю и знать не желаю! Я прирожденный чекист!.. Я руководить школами либо промкооперацией не могу! И не хочу!.. Во все времена все временщики тайным мучительным предвидением ждут своей опалы, ждут ее постоянно, а приходит она все-таки неожиданно. Я достал из кармана постановление о взятии под стражу и молча положил на стол. -- Что это? -озадаченно спросил Абакумов, взял лист в руки, развернул и медленно, будто по слогам, прочел, беззвучно шевеля губами. Поднял на меня взгляд и очень удивленно сказал: -- И ты, именно ты согласился идти меня арестовывать? Я не согласился. Я попросил меня послать, -- ответил я спокойно. -- Кик же ты.. -- начал Абакумов и задохнулся от гнева. -- Тихо! Я вызвался, чтобы избавить вас от унижений и мучений. Но это чепуха, это второстепенное... -- А что важнее? Что первостепенно? Уничтожить ненужные вам бумаги. Он ядовито усмехнулся: Вон их у меня -- целый сейф. Или ты считаешь, что есть какие-то особо ненужные? Например, досье на Крутованова? -- Ну хотя бы. Если завтра Крутованов их найдет, то вас убьют до суда... Он покачал головой, сказал совершенно трезво: -- Э-эх ты, глупый маленький дурак! Тебе крутовановское досье весь свет застит, а у меня их в сейфе десятки. На всех. И пусть стоит сейф неприкосновенно. Еще неизвестно, кто сюда придет, и в том, чтобы все документы были на месте, -- моя единственная надежда выжить... -- Вам виднее, Виктор Семеныч, -- сказал я устало, потому что понял: все свои возможности я исчерпал. Еще осталось дождаться, когда он попытается позвонить по телефону, и можно будет вести его в тюрьму. И он снял трубку лвертушки". Я знал, что он будет звонить Сталину. Но трубка была нема. Он бросил ее на рычаг, схватил аппарат циркуляра, подул в микрофон, отбросил, взял прямой городской телефон. Но они все молчали, и он стал нажимать вызывной звонок к Кочегарову. Я сказал: Ч- Кочегаров не придет, он тоже арестован. Нам, пожалуй, пора идти... Он горько усмехнулся: -- Ты думаешь, что пора? -- Да, пора. Я не хочу, чтобы явились сюда бандиты из кобуловской охраны. Они вас по дороге изувечат. Абакумов посидел несколько секунд, плотно смежив веки, будто хотел досмотреть какой-то непонятный сон, потом резко встал. -- Эх ты, прохвост, -- сказал он грустно. -- Крутись дальше... Я ведь твой рапорт о жидовке-сожительнице... выбросил. Ладно, пошли... Всего три минуты занял проход от кабинета министра до камеры No 118 во Внутренней тюрьме. Еще три года прошло до суда над Абакумовым. И тридцать лет пробежало до этого твердого дивана, на котором мы лежали с только что-умершей трехсотлетней черепахой. Бессмысленная, манящая, глупая привлекательность долгой жизни. Господи, как мне хочется спать. Как я мечтаю заснуть, и забыться, и забыть -- все, всех, навсегда. И не могу.

============== ГЛАВА 18. ТАМ, ГДЕ РАКИ ЗИМУЮТ...

Это был не сон, не бред, не похмельное наваждение. Жуткая мара, блазн, страшный морок. Обморок, полный событий, тишины, движения. Первым появился в комнате Актиния. Я подумал, что он хочет разбудить меня, и сделал вид, что еще сплю. Но он пришел не ко мне. Шаркая туфлями и медленно разводя перед собою руками, он брел по комнате, натыкаясь на мебель и напряженно вглядываясь в пустоту. Беззвучно шевелил губами, и в глазницах его стыл мрак. -- Цезарь! -- крикнул я в испуге, но он, не слыша меня, прошел мимо дивана, в углу наткнулся на кресло, неслышно-плавно стек в него и замер, слепо глядя мне в лицо. -- Цезарь! -- крикнул я снова и понял, что не кричу -- шепчу. А он не слышит. В приоткрытую дверь вошли жена Цезаря -- Тамарка Кувалда и дивно уехавшая с иностранцами девушка Птичка, и двигались они, не производя звука, не вызывая шевеления воздуха, и были они так же слепы и так же мертво шевелили губами. Я бросился им навстречу, но они прошли мимо, не замечая меня. -- Что с вами? -- закричал-зашептал я, обернулся и увидел в дверях отца Александра. -- Отец святой! Поп! Что происходит? Но он не обратил на меня внимания. Меня не было. Или он был слеп. Глух. Нем. Потом пришли американские корреспонденты. Неожиданно появилась нежная моя подруга жизни Марина. И она не устраивала мне скандала, не закатывала истерики: не заметила меня. Возникли ниоткуда лилипут Ведьманкин и боевой друг Кирясов. Они общались между собой беззвучно, как снулые судаки, открывая рты и ощупывая друг друга пальцами. Они сговаривались против меня. Явился Минька Рюмин, тяжелый слепоглухонемой булыжник, затянутый в габардиновый полковничий китель. Он шарил по воздуху короткопалыми пухлыми руками бездарного лентяя и неслышно мычал; он искал меня. И пока все они не заметили меня, пока кружились по комнате в черном безмолвии, как донные рыбы, я подался к дверям, чтобы бежать прочь от их незрячей ненависти, но столкнулся на пороге с Абакумовым, молча схватившим меня за грудь. В панике оглянулся я: комната была переполнена моими знакомыми и неведомыми, чужими мне людьми ЧХ живыми и давно умершими. Сновали по углам дети и каменно застыли старики; все -- слепые, глухие, немые. Абакумов сжимал меня все сильнее, не произнося ни звука, в глубоких впадинах тускло мерцали два бельма, и губы его сводила судорога муки, пока мы вместе не заорали: Ч Тифлосурдия! Ти-фло-сур-ди-и-я-а!.. -- От острой, непе- реносимой боли в груди я проснулся. Тифлосурдия, неведомое мне слово, узнанное во сне, пугающее, пронзительная боль внутри скелета, что-то прорицающее мне или объясняющее в жизни утекшей и возвращающейся, как кольцевая река. Тифлосурдия. Слепоглухонемота. Какая непереносимая мука поселилась у меня в груди! Маленький тумор, фасолька опухоли, разрывает меня изнутри, открывает мне глаза, впускает через трещины страдания звук, заставляет говорить. Не поддамся. Распрямились зеленые фосфоресцирующие стрелки на ча- сах -- я спал десять минут. И вдруг ясно понял, что у меня до смерти теперь будет отнят сон: вместо сна придется довольствоваться припадками тифлосурдии, обморочными погружениями во мрак безмолвия. Останется только нетерпеливое ожидание сна, волшебный миг засыпания -- первой ступеньки моста над небытием, бесплодная надежда уйти в другую, новую жизнь, Ч- и сразу же ужас провала в слепоглухонемой кошмар. И спасительный строп из бездны: сверлящая боль от стальных створок фасолинки под названием лтумор" -- эпицентра моей полуразрушенной личности. Сна больше не будет. Надо дальше жить без сна, как жили у меня между допросами лбессонники". Посмотрим, насколько хватит сил перед тем, как расколоться моему следователю, неутомимому поверяющему, имя которому -- Смерть. Сломалось хитроумное лекало, по которому судьба выписывала невероятные кренделя моей жизни. Меня выгоняют из времени, как из гостей -- надоевшего визитера. Я не хочу! Еще не доели мясо, и выпивки полно на столе! Отдайте мой десерт и фрукты! Не слушают: лДавайте, давайте, дорогой друг, пора и честь знать, вы всем здесь сильно остобрыдли... " Ну что ж, я могу и выйти вон. Тем более что моего согласия не спрашивают. Но вы все еще обо мне вспомните. Я вам всем всегда буду нужен, потому что я, именно я -- герой нашего безвременья. Нажал кнопку транзистора, и в комнату вплыл абсурдный мир, которому я надоел. Сумасшедше-счастливая дикторша сообщала, что в прошлом году Туркмения выработала атомной энергии в 148 раз больше, чем до революции. В Москве открылся Клуб миллионеров: таксист, накатавший на своей тачке миллион километров; ткачиха, накрутившая миллион метров ситца; сталевар, выплавивший миллион тонн стали... А в Польше горел очередной бунт, как всегда, яростный и безнадежный... Многотысячные манифестации западноевропейских борцов за мир требовали, чтобы их убили безоружными... Мир бурлил, как больной желудок от скверной пищи. Этот мир не знает сердечного томления, его сотрясают вонь и грохот метеоризма. Пропадите вы все пропадом! Я сам за себя, мы с моим тумором живем теперь от вас всех отдельно... Долго лежал без чувств, без мыслей, без сил, без сна; тоскливо прислушивался к вялым утренним звукам: далекому храпу Актинии, плеску и фырканью в ванной, бормотанию спущенной в уборной воды, звяканью тарелок на кухне. Пока не собрался с духом -- и снял телефонную трубку. Семь коротких оборотов, семь слабых звяков в аппарате, тягучее занудство гудков -- и ненавистный резкий голос стеганул в ухо струей ледяной воды: Ч- Доктор Зеленский у телефона. -- Здравствуй, Игорь, это я... Он помолчал немного, будто вспоминал меня, хотя я-то знал, что он мой голос помнит всегда, всегда ждет моего звонка, и мгновенная пауза понадобилась, чтобы преодолеть подступивший к горлу счастливый ком волнения мстителя, дождавшегося своего часа, радостный спазм охотника, взявшего на мушку цель. -- Слушаю тебя, -ровно ответил он. -- Игорь, что-то мне сильно похужело... Плохо мне. -- Это хорошо. -- удовлетворенно сказал он. -- У тебя и так было поразительно долгое улучшение... редкий случай устойчивой ремиссии. -- Июрь, брось шутить, я ведь только тебе верю. Только ты можешь мне помочь... Ты ведь такой же авантюрист, как и я... -- Это верно, мы с тобой вообще похожи. С той разницей, что я на свой риск лечу людей, а ты их убиваешь. Июрь, никого я не убиваю... И к той истории никакого отношения не имею, все это чудовищное недоразумение... Ты же умный человек, пойми наконец, что прошло столько лет и столько намоталось личного, придуманного и недостоверного, что никто не может сейчас... Он перебил меня, рявкнул в трубку: -- Ты мне позвонил, чтобы рассказывать эти пошлые глупости? Тебе что надобно, зловещий старче? -- Чтобы ты попробовал спасти меня еще раз. Он засмеялся довольно и заметил: -- Преступление, совершенное человеком дважды, кажется ему дозволенным... Я вижу, Хваткин, ты дорого ценишь свою жизнь. -- Да, Игорь, я ценю свою жизнь. Не бог весть как дорого, но она мне еще нужна, моя жизнь. -- А ты забыл, как твой начальник сказал моему отцу: у тех, кто дорого ценит свою жизнь, можно дешево купить их свободу... Конечно, я помню, как Крутованов сказал это старому профессору Зеленскому. Но мне-то какое дело сейчас до их умных разговоров? -- Игорь, моя свобода не стоит дешево. Она вообще ни хрена не стоит. Возьми ее забесплатно, только вылечи меня! И снова он засмеялся удовлетворенно, и в смехе его были ликование победителя, наслаждение борца, дожавшего противника лопатками к ковру и заставившего его жалобно и униженно просить о пощаде и спасении. Глупый мир, глупые люди! Каких только бессмыслиц вы не придумали: заповеди, запреты, разрешения: это -- стыдно, а это -- похвально, это -- нравственно, а это -- аморально, это -- хорошо, а это -- плохо! К счастью, подавляющему большинству людей не приходит в голову, что вся эта чепуха только шаткие правила огромной прихотливой Игры под названием лЖизнь". Игры! Все -- Игра! Все -- выдумка. Реальна в этой Игре только смерть. Отвести от меня эту ужасную реальность может сейчас только Игорь Зеленский, который счастлив глупой детской радостью, что заставил меня, палача, молить о пощаде, принудил задуматься о совершенных мною злодеяниях, а отсюда уж мне один путь -- к раскаянию и искуплению. Исполать! Если к моему спасению дорога ведет через раскаяние и искупление -- конечно, абсолютно интимное раскаяние и совершенно тайное искупление, -- то я готов незамедлительно доставить тебе, дорогой мой отвратительный Игорек, высокую душевную радость зрелищем физически надломленного и морально сокрушенного злодея Хваткина. Только помоги мне сейчас! ЧЧ Ты наверняка уже озаботился тимусом? -- спросил Зеленский. -Нет... Мне его взять негде, тимус... -- Интересно... Как же я тебя буду лечить? -- Не знаю. Мне надо посоветоваться с тобой. -- Хорошо, приезжай. Я буду в лаборатории, ты знаешь, где меня найти... Да, я знаю, где найти его. Я не знаю, где найти тимус. Где он -- великий ничтожный владетель моей судьбы. Тимус -- не человек, не младенец, это маленький зародыш моего дитя, зачатого мною и убитого для моего спасения. ГДЕ мне взять другой? Они же не валяются где попало, мои зародыши! А любимая дочь Майка не годится, для этого она слишком старая. Тимус -- вилочковая железа младенца, всевластный распорядитель и регулятор нашей им- мунной системы -- с годами бесследно рассасывается в организме. Как наша безрассудная идея собственного бессмертия. Поеду к Зеленскому. Ушел от Актинии в состоянии тифлосурдии: сцепив зубы, закрыв глаза, оглохнув от ненависти и отвращения к обитателям квартиры. Подумал с досадой о том, что здесь на кухне электрическая плита. Ах, если бы газовая! Открыть тихонько все конфорки, чтобы эти гады незаметно во сне передохли... Влез в задристанный, серый от грязи лмерседес", пустил мотор, потом достал из пиджака пистолет и переложил его в карман на чехле пассажирского сиденья, включил первую скорость, бро- сил рывком сцепление -и покатил. Далеко ехать, через весь город, на Каширское шоссе, в Онкологический центр, прозванный по имени шефа Блохинвальдом. Милое местечко, именно там раки зимуют. Там, где раки зимуют. Бездонный садок, необозримая коллекция раков: меланомы, железистые, плоскоклеточные -бесчисленные крепенькие живые рачки. Добросовестно и равнодушно кушают они нас, неумолимо и бессмысленно, не понимая, что, если вовремя не остановиться, превратимся мы в синюшножелтые мощи в грубом деревянном футляре, и они сами передохнут с голодухи. Но рак не урезонишь: он за свою жизнь, бесцельное клеточное деление в моем организме, будет биться насмерть. Как мы все бились когда-то, в те незапамятно далекие годы, а точнее говоря, четверть века назад, когда мне довелось позна- комиться со стариком Зеленским, самым крупным кардиологом страны, изобличенным нами с Минькой в шпионской, отравительской деятельности. Почему-то яснее всего запомнилось Минькино беспокойство по поводу сложностей, связанных с изъятием из всех аптек сердечной микстуры, названной по имени составигеля лкаплями Зеленского". Зеленский попал в первую волну арестов крупнейших врачей. Их сажали в первую неделю после той знаменательной ночи, ког- да над обломками Абакумова вознесся нежданно-негаданно Минька Рюмин. По прямому указанию Сталина для него была создана специальная надстройка над Следственным управлением -- Следственная часть по особо важным делам, с прямым и исключительным подчинением министру государственной безопасности. Но когда История намеревается шутить, она никогда не довольствуется усмешками. Тщеславие капризной дамы Клио может удовлетворить только вселенский сардонический хохот. На- смешка над здравым смыслом, над привычными представлениями, над всем бессмысленным и покорным миром состояла в том, что министра все еще не было. А раз подчиняться Миньке некому было, то и стал он как бы полновластным хозяином державы. У Маленкова, видимо, не хватало силенок пробить в министерское кресло Крутованова, а Берии никак не удавалось посадить туда Кобулова, и, пока не состоялось официальное вокняжение нового министра, все заместители молча и осторожно посторонились, пропуская вперед никому не подчиненного Миньку, человека без биографии, без судьбы, без личности, человека ниоткуда, самую темную лошадку на памяти участников этих сумасшедших бегов. Меня он принял в своем новом кабинете -с большой приемной и ошалевшим от случившихся перемен Трефняком за секретарским столом -- душевно, можно сказать, товарищески, доброжелательно, хотя лязг руководящих нот в его голосе уже отчетливо слышался. -- Сила и ответственность, -- сказал он мне, -- это, Павел, наша программа: сила в борьбе с врагами и ответственность перед большевистской партией и лично товарищем Сталиным... Мне очень хотелось послать его в задницу с этими дурацкими сентенциями, потому что я не привык еще к мысли о том, каким большим командиром стал Минька. И я еще не знал, что он никому не подчиняется. А он знал. Этот неграмотный глупый нахал просто не мог задуматься о хитрых извивах лекала судьбы -- он воспринимал свое вознесение как естественное, должное, необходимое. А может быть, он был прав какой-то своей земляной животной мудростью? Ведь время уже давно шло вспять. И никуда я его не послал и не сказал ничего, а только согласно и готовно покивал, и Минька полностью удовлетворился моей реакцией. -- Большие дела нам предстоят, Павел, -- значительно сообщил Минька. -- Смотри не подкачай... Государство вести -- не мудями трясти! Елки-моталки, ничего себе государственный водитель! Тоже мне, кормчий сыскался! Наглец, медная рожа. И ответил задумчиво: -- Это уж точно ты сказал, Минька... Он весело засмеялся, наклонился через стол и, вперив в меня свинячие круглые глазки без ресниц, заявил: -- Значит, запомни, Павел: мы с тобой старые товарищи, и в неофициальной обстановке, где-нибудь дома или на отдыхе, можешь меня называть свойски, простецки -- Михаилом Кузьмичом. А здесь я -- один из руководителей главнейшего учреждения советской власти, и для общей дисциплины обращайся ко мне, как положено, -- лтоварищ полковник". Ясно? -Так точно, товарищ полковник! -- Я вспомнил предупреждение Крутованова. И, хотя мне было бы исключительно противно называть раскормленного кнура лМихаилом Кузьмичом", решил безоговорочно подчиниться. Нельзя суетиться впотьмах, нельзя предпринимать никаких шагов, не зная наверняка запаса сил у противника. -- Я только хотел поинтересоваться, какие будут указания по делу врачей. -- Не лезь поперед батьки, -- и он строго нахмурил белесые бровки. -- Твой номер восемь, когда надо, спросим... -- Так точно, товарищ полковник, -- откликнулся я, и видно было, что от этого моего обращения и возможности командовать мною Минька получает чувственное наслаждение, как хряк в теплой глинистой луже. Он достал из ящика тоненькую папочку, вынул из нее лист, исписанный столбиком фамилий, и протянул мне: -- Вот этих всех надо эабрать и крепко отработать... Вовси, второй Коган, ларинголог Фельдман, невропатолог Этингер, Гринштейн, личный врач Иосифа Виссарионовича Майоров, профессора Зеленский, Хессин, Виноградов, Гершман, Егоров -- и всех далее, по спискам. -- Товарищ полковник, может, не брать всех сразу, у нас материала пока нету, колоть их не на чем. Не сможем дело выстроить как следует. -- Как это не сможем? Сможем! -- усмехнулся Минька. -- И матерьялов у нас предостаточно. Ты резолюцию товарища Сталина нидел? Он снова открыл папочку и протянул мне лист сопроводиловки к делу, которую писал вчера в кабинете Крутованова. лБить. Бить. Бит. И. Сталин". -- Вот это и есть наш главный матерьял -- указание великого нождя! -- веско сказал Рюмин. -- И заруби себе на носу: от всех твоих хитромудрий одна глупость выходит. Не старайся ты всегда быть умнее всех! Не глупее тебя люди над тобой сидят... Ай да Минька! Ай да неглупый человек надо мной! Какой молодец! Как он сразу вписался в нелепый восторженный прыжок своей судьбы! Ай да Минька-посадник! Всех посадит -- если поспеет... Самое смешное, что была у меня за пазухой парочка слов и аргументов, чтобы перевести этого кабанюку из командирского экстаза в скучное сидение на жопе. Но ответил я пока: -- Слушаюсь, товарищ полковник, зарубить себе на носу и не страться быть умнее всех! И не потому, что следовал совету Крутованова, а потому, что прежде, чем придушить маленько Рюмина, надо было мне разобраться в своих делах с самим Сергеем Павловичем. Ибо сейчас я был в позе человека, пытающегося взять под мышку два арбуза. Тонкость ситуации состояла в том, что жлобство и грубые окрики Миньки меня не могли ни унизить, ни испугать -- я его слишком глубоко презирал, чтобы бояться или обижаться. Да и сделать ничего пока что эта скотина мне не могла. А вот корректно-вежливый, прекрасно воспитанный Крутованов мог меня прикончить в любую минуту: мое досье на него оставалось в бесхозном сейфе Абакумова. И вопрос о том, кто станет хозяином хранилища великих тайн, был совсем еще не решен. Сейчас мне не время заниматься Минькой, сладко упивающимся грехом наглой горделивости, а надо любой ценой разомкнуть смертельно опасную цепь, приковавшую меня через досье к Крутованову... Я поднялся к себе в кабинет, запер дверь, взял из сейфа агентурное дело секретного осведомителя Дыма и на листе бумаги стал рисовать для наглядности схему. Мне надо рассмотреть всю цепь разом, чтобы порвать ее в самом слабом звене. Итак, сходитесь... Начнем с досье в сейфе Абакумова. Оно недостижимо. Что в нем есть? Что там для меня опасно? В общем-то все. Но там нет ни одной строки, написанной моей рукой. Только рапорты Дыма и официальные справки. Кто наводил справки -- в нашем бардаке установить трудно, тем более что я частенько подставлял кого- нибудь из сотрудников. Но агентурная карточка Дыма находится в Центральной агентурной картотеке, и там сразу установят, что Дым -- мой агент. Правда, больше там ничего нет, поскольку Дым был не платным агентом, а осведомителем лна компромате", и никаких выплат, подлежащих регистрации, в карточке не значится. Значит, никаких сведений о сроках, датах наших контактов в карточке нет. Вообще-то прекрасно, что столько видов стукачей породил мир, раздираемый обострившейся по мере приближения к социализму классовой борьбой! Стукачи платные Ч- за денежное вознаграждение, разовое, периодическое или постоянное. Стукачи, завербованные на компрометирующих материалах, стучащие за наше молчание. Стукачи лна патриотизме", тайно осведомляющие нас о неправильном мышлении, разговорах или поступках сограждан. Стукачи лна обещании" -- за помощь в служебном продвижении. Стукачи-дети, стукачи-родители, соседи, сослуживцы, дворники, просто малознакомые люди, стучащие лпо слухам". Я свидетельствую: в каждой большой семье, в каждой коммунальной квартире, в каждом доме, в каждом учреждении были счукачи. Все стучали на всех. Это не преувеличение, а обязательное правило игры, которая называлась лпослевоенная жизнь". Осуществить его было несложно, ведь каждый счастливый советский гражданин за свое счастье в чем-нибудь проштрафился перед властью. У всех был хоть один арестованный родственник, у половины -- побывавший в плену или на лвременно оккупированных фашистами территориях", а это практически считалось преступлением. Ну и не говоря уж о том, что вечно голодное население все время покушалось украсть себе на еду какой-нибудь социалистической собственности и в условиях всеобщей бдительности регулярно попадалось. Нет, недостатка в осведомителях мы не испытывали. Их было столько, что многие донесения мы не успевали обрабатывать. Поэтому не вызовет вопроса то обстоятельство, что в течение трех лет я не прибегал к помощи Дыма. Предположим, он болел. Пожилой человек.. Так-так... Об этой истории знает Мешик, но Абакумов не успел устроить нам очную ставку, а по телефону он наверняка с ним ничего не обсуждал, весь расчет министра строился на неожиданности... Агентурное дело... Из него можно вынуть все донесения Дыма за последние три года. И сжечь. Болел Дым -- и ничего не доносил. Но если досье попадет в руки Крутованова, то через час Дым будет у него в кабинете и пятью несильными ударами из него выколотят даже те подробности, что я запамятовал. После чего Дым будет бесследно развеян. Но вместе с ним пропал я. Ах, горечь старой мудрости: доносчик Ч- что перевозчик: нужен сейчас, а там -- не знай нас... Неотвратимый соблазн доносительства, без которого немыслима любая полицейская игра. Корыстный азарт изветчика и доказчика... Куда ведешь? К позору и смерти. Безумная надежда доводчика откупиться доносами от угрозы или приобрести выгоду ведет стукача извилистыми тропами по костям жертв и приводит к позору и смерти. Когда досье всплывет -- а всплывет оно обязательно, -- Дым умрет. В муках и страхе. И я умру. А это неправильно. И постепенно откристаллизовалась мысль, особенно наглядная на вычерченной схеме, что самое слабое звено и есть сам Дым. Если он исчезнет, цепь будет разорвана. При тщательном поиске ее можно связать на живую нитку и без Дыма: допрашивать Колокольцеву, можно и Мешика, надо будет с усердием колоть меня. Но это все сложно. Для такого поиска нужен новый интересант против Крутованова, равный своими возможностями павшему Абакумову. А возникнет такой интересант не скоро. Стало очевидно, что самое слабое звено в цепи -- оно же и самое связующее. Я разорвал схему на ровные клочки, сложил в пепельницу и поджег спичкой. Дождался, пока клочки превратились в ломкие, хрусткие пленки пепла, тщательно растер их ровный прах и сбросил эту невесомую грязь в мусорную корзину. Широко распахнул форточку и, пока проветривался легкий запах гари, вынул из аген- турного дела все донесения моего бесценного осведомителя за последние три года и спрятал их в карман, а папку задвинул в самую глубину сейфа и взмолился истошно, чтобы никогда, до самой пенсии, мне ее не видеть. О, как нелепо самонадеянны мы и слепы в миг откровения сиюминутных истин, кажущихся нам провидением будущего! Прошло меньше двух с половиной лет, и развеянный, навсегда исчезнувший Дым повернул мою судьбу и пути всего человечества в другую сторону. В ночь накануне смерти Лаврентия Павловича Берии... Я вышел из Конторы, спустился по Пушечной, из вестибюля ресторана лСавой" позвонил по автомату. У нас ведь в Конторе никогда не угадаешь, чей телефон сегодня прослушивают. А с этой минуты должно быть недоказуемо, что мы виделись с Дымом последние три года. -- Иван Сергеич! Привет! Узнаешь?.. -- А как же! Конечно! Как тебя не признать: у тебя голос наособицу -- едкий, быстрый у тебя голосок... Как поживаешь, друг ситный? -- Без тебя, Иван Сергеич, скучаю. Повидаться сегодня надо, пошептаться кое о чем приспичило... Ч~ Вот беда-то! Меня радикулит ломает. А завтра-послезавтрева нельзя? -- Иван Сергеич, голубчик, ты ж знаешь, я тебя глупостями не беспокою. И про радикулит свой не волнуйся, я к твоему дому теплую машину подам. Ты мою лПобеду" знаешь? -Как не знать!.. -- Я к твоему дому сзади подъеду, с черного хода, со Скатертного переулка. Ты в семь часиков ровно выскакивай, я тебя подберу. Да и разговору у нас с тобой минут на двадцать. Заметано? -- Аусгецайхнет, -засмеялся Иван Сергеич Замошкин, старый ювелир, агентурная кличка Дым. Прогулялся я не спеша вверх по Пушечной и вернулся в Контору. Зашел в приемную к Миньке Рюмину, где Трефняк сообщил мне уважительно: лМихаил Кузмич поехали домой отдыхать, часа через два вернутся". Я пообещал снова прийти и отправился к Кате Шугайкиной, помял ей немного каменные сиськи, отклонил предложение трахнуться тут же, прямо в кабинете, объяснив, что меня сейчас ждет Рюмин, пообещал это восполнить в другой раз и пошел от нее в буфет, где немного побалагурил с оперативниками, выпил чаю с теплыми еще пирожками, рассказал ребятам свежий анекдот о том, как спорили офицеры-союзники, чей вестовой ловчее и хитрее, и с сожалением простился с ними, сказав, что должен зайти к Шугайкиной, помочь ей с одним хитрым жидом разобраться, а из буфета прямоходом направился в кабинет к Подгоицу и Кирьянову побалакал с ними, настоятельно порекомендовал посетить буфет, где дают еще теплые пирожки и бутерброды с лососиной, а уходя, приказал: завтра кровь из носу -- положить мне на стол справку по делу о вредительстве в литейном цехе автозавода имени Сталина... Я создавал себе алиби. На всякий случай. Только очень береженого бережет Бог. И алиби я себе конструировал заведомо береженое: на случай вопроса множество людей, ссылаясь друг на друга и обязательно расходясь во времени, готовно подтвердят интимность, непринужденность и постоянность нашего общения в течение вечера. И только после этого явился в приемную Кобулова, где по растворенной в кабинет двери понял, что хозяин в отсутствии. Его адъютант Гегечкори после моего вчерашнего визита смотрел на меня много приветливее: -- Какие проблемы, дорогой? -- Все в порядке. Мне надо было бы с Богданом Захарычем поговорить. -- Будет после девяти. Ч" У меня к вам просьба -- я у себя в кабинете безвыходно, позвоните, пожалуйста, когда придет товарищ Кобулов. -- Хорошо, сделаю. А хочешь, приходи прямо к двадцати одному часу -- пока здесь соберется толпа, я тебя вперед пропущу... -- Спасибо большое... Значит, я на месте... Теперь можно ехать. Все, что мог, я сделал. В случае чего пусть Крутованов сделает лучше. Вдовец Замошкин жил одиноко. Где-то на Полянке обитала его замужняя дочь с двумя детьми. Какое-то время его могут не хватиться. А когда хватятся, надо чтобы и дыма от него не осталось. Никаких следов. Надо сделать так, чтобы, захлопнув дверцу моей машины, он как бы захлопнул за собой крышку гроба. Фигурально выражаясь, конечно, поскольку не предвиделось никакого гроба Ивану Сергеичу, прытко юркнувшему, несмотря на радикулит, в задний салон автомобиля. Влез, перегнулся через спинку и троекратно облобызал меня сзади в уши. Он меня любил. Да и я к нему хорошо относился, с тем неизбежным уважением, которое испытывает придирчивый заказчик к умелому спорому мастеровому. А Иван Сергеевич Замошкин, безусловно, был мастером стука. -- Как, голубь мой, поживаешь? Девок, чай, дерешь нещадно? А? -- Случается, -- хмыкнул и, гоня машину в сторону Садового кольца. -- А я, старый кобель, закончил свой боевой счет. Поросенок больше не маячит, хоть отрежь его. А жаль-то как! Самая большая это радость, друг ты мой сизый, дать бабе по... -- Не клепай на себя зря, Иван Сергеич, у тебя еще полно радостей в жизни. Золотишко, например, камешки хорошие... -Верно говоришь, все верно, Пашуня, большое это удовольствие -- красный камешек на ладони покатать. Но это уже все по инерции, потому как, если поросенок начинает слабеть, сохнуть, значит, пиши пропало, пошла твоя житуха на спуск, природа твоя гниет, к смерти движется... Я смотрел на него через обзорное зеркальце и думал, что этот смешной человечек, похожий на пеликана, наверняка бы возрадовался своей скучной жизни при отсохшем поросенке, кабы знал, что уезжает из своего дома навсегда. Но он ни о чем не догадывался и, только посмотрев в окно, всполохнулся: -- Батюшки, куда ж это мы с тобой заехали? Никак, Сокол минуем? -- Ага, Сокол... -- Мы промчали развилку на Волоколамское и повернули на Ленинградское шоссе. -- Человек с нужной вещью боится ехать в город. Ты вещицу посмотришь, определишь, что это такое, сколько стоит и кому могла принадлежать, -- и везу тебя домой... За городом светила лишь мутная белизна полей, дымные далекие огоньки каких-то несуществующих жилищ, черно подступал к обочинам лес. Еще километров восемь. Там место, указанное мне вчера в газете лВечерняя Москва". Место вечного упокоения моего агента Дыма, старого ювелира Замошкина, умного пеликана, знавшего забавную тайну о том, что у нас с ним нет и не было души. Не наша это вина и не достоинство, просто определенное свойство наших организмов. Ах, с каким удовольствием поговорил бы с Дымом Сергей Павлович Крутованов! Как много интересного узнал бы он обо мне, о возлюбленной своей барышне Колокольцевой, о себе самом. Но я не могу ему доставить этого удовольствия. А у моего дедугана все равно нет выбора: состоявшийся разговор со мной или предполагаемая беседа с Крутом для него закончились бы однозначно. Может, чуть изменились бы обстоятельства и место захоронения. Хотя для человека, не ощущающего в себе души, место и способ захоронения не имеют значения. Исполнитель приговоров Касымбаев, знакомый мой, рассказывал как-то, что у киргизов вообще нет кладбищ -- есть в горах лместо для бросания костей"... Красная стрелка спидометра уперлась в л120". Глухо гудели баллоны на промерзшем асфальте. Редкие встречные машины слепо шарили по дороге желтыми лучами фар. Замошкин завозился на сиденье и спросил с тревогой: -- Ехать в город с вещицей побоялся, а меня не побоится? -- Не побоится, он тебя и не увидит. -- А как же тогда?.. -- Не морочь мне голову, я сейчас о другом думаю. Он замолк, но я физически ощущал охватившее его волнение, его тихую суетливую копошню сзади, испуганное сопение. -- Скоро? -- не выдержал он. -Теперь скоро, почти приехали... -- Я свернул с шоссе на булыжный проселок; на обледенелых каменьях юзом носило зад машины, пока мы объезжали спящую деревню Ховрино и по крутогору медленно спускались на берег Москвы-реки. Ч Где? -- выдохнул Замошкин. -- Здесь. Давай выйдем из машины, не нужно, чтобы нас тут видели... Послушно, как под гипнозом, вывалился наружу Замошкин, захлопнул за собой дверь, и кромешная темнота объяла нас. -- Паш, здесь же мгла и жилья никакого, -- как напуганный ребенок, просил он меня об успокоении. Я взял его под руку и заботливо повел к кромке речного льда -- у меня уже обвыклись глаза с темнотой, да и снег хорошо отсвечивал. -- Нам, Сергеич. в наших делах свет и многолюдство совсем не нужны, -- объяснял я ему, но он слабо вырывал свою руку и бормотал: -- Что ты удумал... тут и людей никаких быть не может... поехали назад... А я вел его по льду к середине реки, напряженно всматриваясь в завидневшуюся впереди полосу черноты. Самому бы не угодить. Вчера в лВечерке" был радостный репортаж о том, что пер- вый сормовский речной ледокол, проломив ледяной панцирь, пришел среди зимы в Северный речной порт. На кой черт это нужно -- =очередной бессмысленный рекорд, -- но в течение суток пролом сохранится наверняка. Замошкин вдруг остановился, повернулся ко мне, схватил за руки и жарко, яростно прошептал: -- Паш, ты меня убивать привез? Я ненатурально засмеялся: -- Сергеич, ты совсем сдурел, что ли? Зачем мне тебя убивать? -Не знаю зачем, но сердцем чую -- убить ты меня хочешь. Смертью от тебя наносит... -- Да перестань глупости говорить, Сергеич! -- Мы уже были рядом с черным торосистым фарватером, и глыбки вывернутого льда перехвачены спайками. -- Глянь лучше сюда, посмотри под ноги!.. Оглядись!.. Он отлепился от меня, повернулся и наклонил подслеповато голову к насту. Из-под шарфа выглянула горбатая жирная шея. Я размахнулся и ребром ладони, как топором, секанул резко, с вытяжкой под свод черепа. Хрустнул чуть слышно позвоночник, мокро булькнул горлом ювелир и грузно упал в снег. Я присел рядом на корточки, быстро обшарил все карманы, бумажник положил к себе, связку ключей, лупу, маникюрные ножницы, какой-то волчок, всю эту чепуху связал в носовой платок. Потом поднял его -- тяжеленек старик оказался! Ч- и бросил на темнеющий вздыбленный лед пролома. Но труп не погружался, не продавливал уже схватившийся ледяной припой, и тогда я с силой ударил его в спину, и сразу же разнесся скрипучий протяжный треск, льдины раздались и проглотили Замошкина. Над черной водой вздулось несколько пузырей и закурился легкий парок. Я бросил в промоину связанный из носового платка кулек, отряхнул руки и пошел к берегу. Здесь течение после шлюза быстрое, его подо льдом далеко утащит. Раньше апреля не всплывет то, что после рыб останется. А до апреля дожить еще надо. Сел в машину и погнал на всю железку в Москву. Я сделал все, что мог. Теперь, когда я маленько заблиндировался от Крутованова, можно будет и с Минькой разобраться. После девяти прибудет на службу Кобулов, и мне, исправно дожидавшемуся его весь вечер в своем кабинете, надо обязательно повидаться с ним и переговорить кое о каких пустяках... Сбросил скорость у светофора, огляделся -- оказывается, укатил я за тридцать лет с Ленинградского шоссе на Каширское, -- лПобеда" моя серенькая оборотилась голубым лмерседесом", почти новым, с фирменной шипованной резиной. С ледяного припая Москвы-реки перебрался я в вестибюль Онкологического центра. Неистребимый тухлый больничный запах, неслышные напуганные больные, бодрящиеся родственники, окаменевшая равнодушная жестокость на лицах медицинских регистраторов. Неле- пые людские придумки о возвышающей грозности чистилища! Вот здесь и есть чистилище. Дальше -- пустота... Спустился в подвал, пошел по долгому извилистому коридору, бетонно-серому, жмурясь от пронзительного света люминесцентных ламп. Коридор уперся в поперечный тоннель. Направо или налево? Вроде бы налево. Да-да, налево, тут будет снова поворот, за ним тоннель раздваивается, там направо, потом поведет вперед пронзительный запах вивария. Бесконечный лабиринт тоски, боли и страха... Когда-то давно, по таким же подземным переходам, лестницам и коридорам шел к моему кабинету из тюремной камеры твой отец, многоуважаемый Игорь. А в том, что умер тогда твой брат, -- нет моей вины, просто у него оказались слабые нервы, он не был готов к такой серьезной и жесткой игре, какой явилось лРазоблачение банды врачей-убийц". Табличка на двери "ЗАВ. III ИММУНОЛОГИЧЕСКИМ ОТД. К. М. Н. ЗЕЛЕНСКИЙ И. Н. ". Распахнул дверь, посмотрел ему в лицо и устало сказал: -- Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца... -- К сожалению, ты еще далеко не мертвец. Физически, я имею в виду, -ответил он мне серьезно. -- Фи, Игорь! Этой мелодраматической фразой ты сеешь сомнения в твоих христианских и гиппократовских принципах. Такой умный человек и такой нехороший... Ч- К сожалению, я недостаточно умный. По-настоящему умный человек, наверное, не может быть хорошим. -- Вздор! Абсолютная чепуха! Возьми меня, к примеру... -- Да, ты убедительный пример. Наглядный -- как сильный ум, большое жизненное знание связано с распадом доброты, совести, душевности. -- Ты не прав, Игорь. Никакой души нет! -- Ну, конечно, есть только тимус -- вилочковая железа зародыша. Так, что ли? Ч спросил он с нескрываемым отвращением. -- Да! Когда он есть -- -- тимус! А когда ею нет, надо думать о душе... Он ответил мне что-то, но звук вдруг плавно ушел, будто выведенный регулятором, и сам Игорь вдруг стал текучим, блекло-серым, дрожаще-множащимся, нечетким, пока не исчез в тусклом фоне стены. И спрашивать его, куда он делся, не было желания и смысла, я знал, что язык, губы мне не повинуются, я нем Тифлосурдия. Прострация немоты, глухоты, слепоты. Обтъединенность от мира. Свобода. Свобода замкнутой неволи. Я жил внутри себя, как в забытом равелине. Я стал могилой самому себе. И там, внутри, радостно жрал мои клетки тумор. Много лет назад тумора убил мой защитник, мой неродившийся сын -- тимус. По длинной цепочке знакомств привели меня к Игорю Зеленскому, уже тода рискованно экспериментировавшему с иммунной системой. Он объяснил мне, что регулятором иммунной системы человека является вилочковая железа в зародыше человека. Тимус дирижирует возникновением новых клеток, необходимых для развития и защиты организма. Запрограммировав и настроив этот сложный процесс, тимус растворяется в тканях нормально функционирующего человека. Но спустя десятилетия симфония рождения и умирания в нас клеток вдруг ломается: какая-то клетка срывается с заданной программы и начинает с бешеной скоростью неукротимо делиться и размножаться. Возникает новообразование -тумор, опухоль, рак. И растет он до тех пор, пока не убивает. Игорь сказал, что если мне сделать операцию -- подсадку в мои ткани вилочковой железы, тимуса, то по непонятным еще законам иммунологии тимус включится в свою привычную деятельность настройки и регулирования жизни клеток в моем организме и подавит опухоль, рассосет ее и вышвырнет из меня вон. Но существовала одна научно-организационная и личная закавыка: тимус должен быть мне однородным. Его гены должны быть идентичны моим... Нужен был обязательно тимус моего ребенка, моего зародыша. -- Вас может спасти только один человек на земле, -- сказал югда Игорь. -- Женщина, которая согласится пожертвовать для вас своим будущим ребенком. У вас есть такая женщина?.. У меня было много женщин. Но надо было выбрать одну наверняка, которая согласится. Времени проверять их чувства ко мне не было. Все остальные их достоинства меня не интересовали: что мне с ней, хозяйство заводить? Игорь дал мне сроку полгода. По своей привычке планировать любую операцию я прикинул, что это очень сжатый срок для человека с раком легкого, прорастающим в средостение. За эти шесть месяцев мне надо найти ее, единственную на земле, объяс- нить ей, что без общего нашего совместного ребенка я не мыслю себе совместной жизни, уболтать до обморока, забеременеть и еще пять месяцев после этого нежить ее и тетюшкать, чтобы потом убедить в необходимости преждевременных искусственных родов и ликвидации плода с целью извлечения из нашего зародыша тимуса, вилочковой железы... Вера Маркина, тихая бессловесная девушка-перестарок, восприняла мое предложение соединить наши судьбы как гром небесный. До этого дня было для нее неслыханным подарком судьбы каждое наше свидание. Усталый или томимый бездельем, оскорбленно-злой или благодушно-пьяный, звонил я ей время от времени, ночью, или на рассвете, или в разгар рабочего дня -- и она, полоумная от счастья, мчалась ко мне на встречу. Может быть, мы являли собой противоположные человеческие начала, но она любила меня какой-то безрассудной любовью, бессмысленной страстью животного, не получая взамен своему чувству ничего. Даже как мужик я мог дать ей очень мало, потому что она никогда меня по-настоящему не возбуждала. Но ей и на это было наплевать; она со мной трахалась не для своего удовольствия, а чтобы мне было приятно, чтобы мне было хорошо. И меня это злило почему-то, пока злость не переросла в спокойное равнодушное презрение. Верке к тому времени уже накачало лет под тридцать, работала она дамским мастером в парикмахерской, имела хороший заработок, стройную фигуру и миловидное незапоминающееся лицо. Ни разу не довелось мне увидеть в этом лице ни ярости, ни счастья, ни даже сильного волнения, только вечный предупредительный вопрос: тебе, Пашенька, хорошо? Но однажды я сообщил, что хочу на ней жениться. Я впервые увидел на ее лице огромное удивление, а потом -- счастье. Вскоре она сказала, что беременна. И на ее лице отразилось сильное радостное волнение. Через несколько месяцев она озаботилась: почему я часто кашляю и морщусь от боли, и я сказал ей, что у меня рак. И лицо ее объяла пелена страха. Затем я объяснил, что для моего спасения надо изъять из нее плод и имплантировать мне тимус нашего зародыша. И тогда на лице ее полыхнула ярость. Нет, нет -- не на меня, ни в коем случае! Ярость на жизнь, на ее ужасающую жестокость и несправедливость, на эту разрывающую сердце необходимость произвести выбор между единственно любимым человеком и столь близкой возможностью стать матерью ребенка от единственного любимого человека. И, не колеблясь, решила отдать половину своего счастья для спасения злого и беспутного мужика, который по необъяснимой прихоти чувств казался ей лучшим на свете. На сто восемьдесят третий день, за три месяца до родов, плод, -- он оказался мальчишкой -- был извлечен и анатомирован. Игорь сделал мне операцию подсадки тимуса. Прошло совсем мало времени, и я сам, без всякого рентгена, почувствовал, как ядовитая фасолина в груди рассасывается, жухнет, слабеет. Маленький тимус, крошечная железка моего неродившегося сына, всесильный повелитель иммунной системы, неутомимо разрушал новообразование в моем средостении, душил и давил тумор в легком, гнал прочь из меня рак. Вот что такое -- родная косточка, одна кровиночка, общий ген. И Верка смотрела на меня робко-проситслыю: тебе хорошо, Пашенька? А если хорошо, то есть одна-единствснная к тебе сердечная просьба, низкий поклон -- сделай мне нового, другого сыночка вместо погибшего, неродившегося. Игорь Зеленский смотрел на меня с удовольствием и радостью: я как-никак олицетворял глубину и ясность его научной мысли; а он подтверждал мою давнюю догадку о том, что настоящие ученые люди внеморальные, поскольку их настоящее при- звание есть наблюдение и оценка фактов. Все остальное, вне круга интересующих их фактов, абсолютно им безразлично, если это не затрагивает их непосредственно. Он ведь тогда ни разу не обсуждал со мной вопрос о нравственной стороне дела. И не спрашивал, есть ли у меня душа, не задумывался о том, можно ли считать человеком моего неродившегося сына. Была ли у него душа? Если нет, то почему? Он ведь -- мой неродившийся сынок -- был вполне жизнеспособный мальчишка. А если была у него душа, то не является ли он сам, Игорь Зеленский, в прямом смысле соучастником -- исполнителем убийства? Мне ведь ничто не мешает заявить, что умерший брат Игоря был только количественно больше моего неродившегося сына! В конце концов, если рассуждать строго логически, моя дочь Майка должна испытывать к Игорю, убившему ее неродившегося брата, те же чувства, что он испытывает ко мне. С той разницей в мою пользу, что Игорь убил ее брата своими руками, а я до Жени Зеленского и пальцем не дотронулся. Он сам умер, он этого захотел, он считал свою смерть справедливой платой за предатель- ство. И поведение свое считал предательством, хотя в те времена никому и в голову не пришло бы называть таким словом его действия. Но Майка, к счастью, слыхом не слыхала о братьях Зеленских, и об отце их она тоже ничего не знает. Да и о своем отце она знает почти так же мало, как знал обо мне Игорь Зеленский, пока однажды не ворвался в мою палату с выпученными глазами и заорал с порога: Ч- Слушай, это правда, что ты раньше работал в МГБ? Что ты тот самый полковник Хваткин?! Я никогда без нужды не хвастаюсь своей бывшей службой. Но и тайны сокровенной из этого не делаю. Хотя с баламутных хрущевских времен приходится говорить об этом избирательно: многие радостно начавшиеся знакомства и дружбы бесследно иссякли, стоило мне упомянуть о своей прошлой боевой карьере. И реакция Игоря мне не показалась неожиданной, поскольку я-то хорошо знал, чей он сын и чей он брат. Я просто надеялся, что он по молодости не слыхал моей фамилии, и смутные воспоминания о временах ареста его отца и драматической смерти брата никак не свяжутся с моей личностью. Да вот не получилось так, к сожалению. Он, видимо, сильно хвастался своим успехом со мной, и нашлись в его кругах люди с более долгой и цепкой памятью. Поэтому я сказал осторожно: -- Да, после войны я несколько лет работал в органах. Но вряд ли я -- лтот самый полковник Хваткин", много чести... Он задыхался, сопел, слова вскипали у него на языке и непроизнесенные лопались, вырываясь изо рта невнятным бешеным бормотанием: -- Много чести?.. А мой отец?!. А мой брат?!. Ты убийца... палач!.. -Игорь, поверь мне, это недоразумение! До нашей встречи я никогда твоей фамилии не слыхал! -- Не ври! Слыхал! Нашу фамилию слышали все! Потому ты и арестовал моего отца, именно потому, что все слышали! Ты был заместителем у Рюмина. У палача Рюмина ты был подручным! -- Игорь, ты глупости говоришь! Я был оперуполномоченным, а Рюмин возглавлял другое управление, пока не стал заместителем министра. От него до меня дистанция была много больше, чем от министра здравоохранения до тебя. Ты нешто отвечаешь за действия и безобразия твоего министра? -- При чем здесь министр? -- завизжал Игорь. -Что ты блудословишь? Ты последним из вашей проклятой шараги разговаривал с моим братом!.. Перед его смертью!.. Ты, ты, гадина, убил его... -- Игорек, я не могу на тебя сердиться -- ты спас мне жизнь... -- Да, да, да! Будь я проклят -- я спас жизнь тюремщику и убийце! " -- Слушай, Игорь, всему есть предел. Ты сейчас в невменяемом состоянии и несешь какой-то бред! Если бы не наши отно- шения... -- Это верно -- если бы не наши отношения! Я, к сожалению, не могу убить, я не умею... Но ты сам убил себя в своем будущем... Ты сожрал своего младенца... Ты замкнул в своей прорве собственное будущее... Пройдет время, ты снова будешь сидеть вот на этом стуле и умолять о спасении... И я, если смогу, спасу тебя снова... Чтобы ты снова и снова пожирал свое будущее... Чтобы ты пожирал свой помет, пока не исчезнете вы все, проклятые палачи, во веки веков... И ты все равно будешь помнить моего брата, мальчишку, который за минутную слабость заплатил собственной жизнью... Слышишь, палач, -- своей жизнью, своей!.. А не чужой... Он зарыдал, забился в истерике, набежали сестры с каплями и таблетками, с трудом уволокли его. А я в тот же день выписался из клиники. Черт его знает: говорит, что не может убить, не умеет, а тут и уметь-то нечего -- ширнул из шприца воздух в вену или кроху цианистого калия сыпанул в микстуру -- и большой привет! Нет, у нас медицина бесплатная, я на такую плату не согласен, и вообще хватит занимать в клинике нужную кому-то койку, пора и честь знать, надо отправляться домой. Не к Верке, а к себе -- домой. Потому что от всех этих иммунных мутаций она мне совсем опротивела, особенно своим вечно молящим выражением лица -- лвозврати мне сыночка". Не могу! Не хочу! Не буду! Надоели вы мне все невыносимо. Позвонил ей по телефону и сказал: -- Не ищи меня никогда и нигде! Я умер... -- и бросил трубку. И Зеленскому тоже позвонил, попросил спокойно выслушать: -- Твои обвинения вздорны настолько, что ты сам легко можешь убедиться в этом. Напиши официальный запрос в компетентные органы -- что ты, мол, вскрыл недобитого бериевца-рю- минца и требуешь провести проверку совершенных им злодеяний. И ты убедишься, что я никакого отношения... -- Пропади ты пропадом! -- крикнул он и бросил трубку. Я не сомневался, что он и без моего совета напишет такое заявление. И не сомневался в его результатах: во-первых, процесс десталинизации, дебериезации, деГэБэзации уже прекратился, а во-вторых, именно по делу Зеленского никаких письменных следов не осталось. Профессором Зеленским я не занимался. Я его, собственно говоря, и в глаза не видел. Я беседовал с его сыном, Женей Зеленским. студентом третьего курса медицинского института. Это было недели за две три до смерти Великого Пахана, то есть за месяц до прекращения дела врачей. По всей стране уже во всю мощь бушевала всенародная кампания осуждения злодеяний врачей-евреев и русских предателей, подкупленных джойнт-сионистским золотом. К нам обратился за советом замдиректора мединститута по режиму: в их стенах продолжает учебу сын изменника, преступника-отравителя бывшего профессора Зеленского, ныне арестованного и изобличенного органами госбезопасности. Так вот, этот молодой гаденыш в ответ на предложение комитета комсомола выступить на общем собрании и гневно осудить преступления своего отца -- категорически отказался. Что, мол, с ним делать, со змеенышем этаким? Женю Зеленского вызвали на Лубянку, и уж не знаю почему, но говорить с ним Рюмин поручил мне. Тоже важная птица сыскалась! Он сидел передо мной на краешке стула и трясся от страха. Он не знал, куда деть руки, и все время охорашивал свой и без того прекрасный зачес. Он был красивый парень -- очень похожий на молодого Есенина: ярко-синие глаза, копна золотых волос, ровный прямой нос и трясущиеся вялые губы слабого человека. Девки-медички, наверное, от одного взгляда на него кончали. Я торопился куда-то, не было времени разводить с этим сопляком цирлих-манирлих. -- Мне сообщили, что вы горячо и полностью одобряете преступную деятельность своего отца? -- быстро спросил я. -Почему?.. Я ничего не говорил... -- Вы ведь медик? -- Да, я учусь в мединституте... Значит, вы не могли не догадываться, что ваш отец в течение многих лет сознательно убивал лучших людей нашего народа? -- Что вы говорите, товарищ полковник! -- лГражданин полковник", -- поправил я его. ЧЧ Гражданин полковник, мой отец ~ старый врач, участник четырех войн... Он всю свою жизнь посвятил медицине, спасению и лечению людей, он и меня с малолетства приучал к мысли, что нет выше и прекраснее профессии... Как же?.. Я помолчал немного и скорбно сказал: Ч- С вами, Зеленский, по-моему, все ясно... Недалеко яблочко укатилось от яблони. Жаль только вашу мать и мелкого братишку... Он ведь, кажется, совсем у вас малолетний? -- Да, Игорьку пять лет, он поздний ребенок, очень слабенький... -- Вот-вот. Честно говоря, я нарушаю свой профессиональный долг, допрашивая вас таким образом. Вы уже взрослый человек, и место вам -- в камере, рядом с отцом. Судя по тому, что я слышу... Но ваше счастье в том, что вы практически ничего еще не успели сделать, а органы госбезопасности видят свою цель не только в мести и каре врагам, но и в поспитании тех, кто не докатился до последнего предела. -- Чего вы хотите от меня? -- закричал он, и глаза его от подступивших слез стали, как старая эмаль. -- В том-то и дело, что я ничего не хочу от вас, а хочу для вас. При сложившейся ситуации вас надо сажать. А это почти наверное -- смертная казнь вашему отцу. -- Почему? -- всхлипнул-выдохнул Женя. Ч- Суд учитывает прямые и косвенные улики. Преступления вашего отца изобличены до конца, с этим все ясно. Но когда на суде всплывет, что он воспитал себе достойную смену -- сына, уже арестованного идейного врага строя, своего последыша в будущей отравительской деятельности, боюсь, что участь его будет решена окончательно и бесповоротно. -- Но я ничего не сделал! -- в паническом ужасе закричал Женя. Ч- Ах, мой юный друг! Один умник сказал, что все мы родимся подсудимыми и лишь некоторым удается оправдаться ранее смерти. Советую вам лучше подумать о той роли, которую вы можете сыграть в судьбе отца. Ну, и забывать не надо, конечно, о том, кто будет кормить вашу беспомощную мать, бывшую барыню-профессоршу, и малолетнего слабенького братана... На по- мощь папаши, как вы догадываетесь, надеяться больше не прихо- дится... Вот так я его еще повалтузил маленько и отпустил, взяв слово, что во имя собственного, семейного и отцовского блага он выступит на общеинститутском собрании с развернутым осуждением преступной деятельности отца. Что он и сделал. Вернулся с собрания домой, написал записку: лПредатели не должны жить среди людей, они заражают их своей подлостью. Простите, если сможете, я вас очень люблю, мои дорогие. Женя". И повесился в своей комнате. А через месяц старика выпустили из тюрьмы. Сначала вернулся звук. Как через ушные затычки приплыл едкий, злорадный голос Игоря: Ч... если ты прав и жизнь только игра, то тебе и сокрушаться нечего. У игры есть правила и судья. Судьба показала тебе желтую штрафную карточку. Если у тебя нет тимуса, то скоро судья достанет красную карточку, и пошел с поля вон... Потом возник свет, и я различил перед собой его ненавистную морду, которая больше не двоилась, не текла, а четко зафиксировалась. И кого-то мне очень сильно напоминала, но в мозгах клубился густой туман, и я никак не мог припомнить: кого же? И не было сил напрячься, подтолкнуть обрюзгшую тяжелую память, хотя похожее лицо я видел совсем недавно, может быть, вчера или позавчера. Если бы я встречался с ним лет тридцать назад, например в приемной Кобулова, я бы сразу вспомнил: те далекие времена и события я помнил с удивительной ясностью. А кого, похожего на Игоря Зеленского, я видел вчера -- хоть убей, не мог припомнить... Потряс головой, пошевелил губами и понял, что могу говорить, возвратилась речь. Я и сказал ему: -- Это глупо и несправедливо. Ты мстишь мне за время, в котором мы жили. -Вре-емя-я? -- протянул Игорь. -- Время без людей -- просто пустота. Это ты и вся ваша компания превратили время в одну сплошную кровавую рану. Это вы, компрачикосы, изуродовали целый народ, сломали его природу! -- Целый народ без его согласия не изуродуешь! Народ был согласен... И природу его не сломаешь... -- Я махнул рукой. -- Еще как сломаешь! -- Он схватил меня за плечо и потащил за собой: -- Идем, идем, я тебе покажу, какой фокус вы с людьми проделали... Я безвольно шел за ним по коридору, хотя мне совершенно неинтересны были его рассуждения: ведь он, ученый дурачок, ни догадаться, ни даже в страшном сне увидеть не мог того, что я знал про манипуляции с целыми народами. Но здесь хозяином положения был он. И я послушно пришел за ним в виварий. Смрад, неживые блики ламп, мерзкое копошение краснохвостых крыс в стеклянных лотках-загончиках. -- Вы перестроили память... Вот три группы крыс. Первых загоняли в темный ящик с металлическим полом и пропускали через днище электрические заряды: крысы навсегда запомнили ужас и боль, связанные с темнотой в ящике... Когда их детей загоняли в темный ящик без всякого электричества -- они бесновались и сходили с ума, как их родители... В их мозгу произошла функциональная перестройка памяти под действием субстрата, выработанного напуганным организмом их родителей, -- пептидов... А вот эта группа -- совершенно посторонние крысы, которым ввели пептиды второго поколения, и они реагируют на простой темный ящик точно так же, как те, что мучились в нем. Тебе понятно? Вы воспитали наследственный ген ужаса, который парализует людей без всяких мук и принуждения... Богдан Захарович Кобулов, тяжело пыхтя и отдуваясь -- видно, приехал в министерство сразу же после обильного застолья, -- сказал мне: -- Нет, не могу удовлетворить твою просьбу... Я не могу взять тебя к себе... ты не представляешь ситуацию. Сейчас заварится каша, какой никогда еще у нас не было. Дадим врагам такую трепку, чтобы все запомнили ее на сто лет... Его огромный живот лежал в специально вырезанном углублении полированного стола и казался диковинным яйцом в футляре, и я думал, что когда однажды это удивительное яйцо лопнет, скорее всего вылупится на свет динозавр. -- Инициатива с делом врачей пришла к Иосифу Виссарионовичу помимо нас с Лаврентием Павловичем... Товарищ Сталин поручил курировать дело Крутованову... Я не хочу вмешиваться: пусть все идет, как идет... Сергей Павлович -- человек умный, но еще очень молодой... Посмотрим... Если поживем -- то увидим... На Кобулове была шелковая кремовая рубашка с завернуты- ми рукавами. Черные толстые мозоли на локтях растрескались, словно пересохшая земля. -- А то, что пришел сам, -- молодец, хвалю за сообразительность... деловой человек никогда не вложит все состояние в одно предприятие... -- Товарищ генерал-полковник, из соображений... -- вякнул было я. ~ Я твои прекрасные патриотические соображения понимаю, -- перебил Кобулов и пренебрежительно махнул рукой: -И хвалю. Живем не первый и, надеюсь, не последний день. А с этим ослом Рюминым будь тише воды и ниже травы. Мне нужна информация только из первых рук... От Кобулова я направился к Миньке. Меня снедали злоба на весь мир и острая досада на собственную беспомощность. Придуманный мною спектакль лДело врачей" вышел из-под авторского контроля и развивается совершенно независимо от моей воли. И не в мою пользу. Я столкнул камень, вызвавший лавину, и куда теперь докатятся обломки -- один бог весть... И еще я отчетливо видел: скоро произойдет в нашей удивительной конторе смена вахты, которую вместе с горючим побросают в топку. Со всех концов Москвы уже везли в наш емкий корабль топливо. А сколько продлится вахта -- никто на свете, ни один человек не знает. Ведь задать всем такую трепку, чтобы ее запомнили на сто лет, -- это непростое дело. И стоит теперь передо мною задача: любой ценой найти лазейку на трап, сыскать выход из кочегарки. Мой рывок к Кобулову и был попыткой за- хватить место на трапе. Но Кобулов отпихнул меня от ступенек ногой -- лты вахты, не кончив, не смеешь бросать... ". Ладно, пойду к Рюмину. Трефняк предупредительно встал мне навстречу: -- Михаил Кузьмич вас дожидаются, сразу велели зайти. Дожидались Михаил Кузьмич меня не в одиночестве: они допрашивали какого-то еврея в генеральской форме. И так искренне обрадовались моему приходу, что забыли спросить, где это я изволил шеманатъся. -- Заходите, товарищ подполковник, -- приветливо замахал он мне рукой. -- Вот, можете познакомиться еще с одним абрашей, который утверждает, будто он академик Вовси. А вовсе не академик ты, пархатая морда, а изменник и убийца... -- И, до- вольный своим каламбуром, громко захохотал. Мне показалось, что академик смотрит на Миньку с огромным интересом. Только синеватая бледность выдавала его волнение. Тихим, чуть-чуть дрожащим голосом он сказал: -- Вы не имеете права со мной так разговаривать. Вы государственный служащий, может быть, даже большевик... -- И ты, еврюга, тоже, наверное, большевик? -- с едким сарказмом спросил Минька. -- Да, я член ВКП(б) с 1918 года. И хочу напомнить вам, что я Главный терапевт Советской Армии, генерал-майор медицинской службы, что я воевал всю войну. -- А награды имеешь? -- хитро спросил Минька. -- У меня двадцать две правительственные награды... -- И все -- медали лНе допустим фашистского гада до ворот Ашхабада"! -- счастливо захохотал Минька, так ловко уевши хвастуна, еврейского вояку, наверняка прятавшегося всю войну по тылам. -Слушай ты, храбрый портняжка, жидос несчастный, есть вопрос... Ч отсмеявшись, начал Минька. -- Вот скажи мне, чего ваша бражка собиралась делать после того, как вам, допустим, все-таки удалось бы умертвить товарища Сталина? -- Я считаю этот вопрос политической провокацией и отка- зываюсь его обсуждать, -- по-прежнему тихо ответил Вовси. На Миньку уже оказывал наркотическое действие соленый запах близкой крови, и он, встав из-за стола, медленно направился к сжавшемуся на стуле академику. Одной рукой он держал витую рукоятку своего замечательного кнута, а другой не спеша сматывал вязаное ремнище. В голове у него тонко высвистыпсша торичеллиева пусгои. ~Одну минуточку, товарищ полковник. -- остановил я его: -- Мне хотелось бы задать арестованному вопрос... -- Задай, задай, -- согласился Минька. -- И если он не отве- тит Ч- так дам по темечку, что в жопе завоет! -- Скажите, пожалуйста, вам знакомо имя известного буржуазного националиста, изменника Родины и сионистского шпиона Соломона Михоэлса? -- Да, -- вяло кивнул Вовси. -- Позвольте полюбопытствовать -- -- в какой связи? -- Это мой брат. Минька от удовольствия даже не ударил его, а только ширнул кнутовищем под ребра. -Вам ведь известно, Мирон Семеныч, как строго нам пришлось поступить с вашим братом? Скорчившись от боли и плавно затоплявшего его страха, Вовси шепотом сказал: -- Я знаю -- вы убили его. В Минске. Вы били его ломом по голове... -- Ну, я в такие подробности не посвящен, но в принципе мы с вами ситуацию расцениваем правильно. Поэтому обращаюсь к вашему здравому смыслу: чтобы свести потери к минимуму, постарайтесь всемерно помочь следствию. -- А чего вы хотите от меня? Я протянул ему список врачей, которых сегодня загрузят в трюмы. -- Нужно, чтобы вы чистосердечно и обстоятельно рассказали, как в сговоре с этими лицами вы замыслили, организовали заговор с целью умерщвления товарища Сталина и его соратников и как приступили к его осуществлению. Вовси взял список, очень внимательно прочел его до конца, прошел по нему глазами еще раз и со вздохом положил бумагу на стол. -- Здесь цвет советской врачебной мысли, -- сказал он печально. -- Это вершины нашей медицинской науки... -- И хорошо! -- гаркнул Минька. -- Компания подходящая, а жид за компанию шилом подавится! Вовси посмотрел ему прямо в глаза и проговорил: -- Теперь я не сомневаюсь, что заговор против жизни Иосисифа Виссарионовича есть. И созрел он именно здесь. Заявляю как врач: Сталинпожилой больной человек, и, если все люди из этого списка будут уничтожены, он навсегда лишится квалифицированной медицинской помощи, а без врачебного надзора и разумного лечения скоро умрет. Вы намерились убить его!.. Свистнул пронзительно кнут, и ремень змеей обвил спину Вовси. Давя в горле хрип, он закричал фальцетом: -- Не бейте меня!.. Пусть будет... Я подпишу все, что вам надо... Закрыл лицо руками и еле слышно сказал: -- Мир рухнул! Никого уже ничем не спасешь... И ничем не погубишь... Всю ночь везли к нам на корабль людей -- из списка, составленного Минькой. И назавтра их везли с утра до вечера. И весь следующий день. Всю неделю. Все последующие месяцы, потому что список неукротимо рос, разбухал, он заполнял десятки страниц: арестованные могли молчать или орать от боли и страха, держаться неделями или еще в машине рассказывать о том, о чем даже не спрашивали, но все они в конце концов называли новые имена, и эпидемия террора, вырвавшись из здания МГБ в этот бледный, запуганный мир, парализованно взиравший на нас, уже бушевала по всей стране. -- Вы воспитали наследственный ген ужаса! -- кричал Игорь Зеленский... Полоумный! Может, он и прав, но никак из его правды не следует, что меня надлежит так строго наказывать. Ведь сегодня каждому зрячему видно, что время просто обнажило вечную идею: жизнь вовсе не поприще отдельных личностей, жизнь есть игра, бесконечный театр, и всякий человек только исполняет отведенную ему роль. Роль. Маску. Придуманную для него программу. -- И это все, что ты можешь мне сказать? -- спросил я Игоря. -- А что я тебе должен сказать? Мы заключили с тобой договор, и я свое обязательство буду выполнять с отвращением и надеждой. Я буду тебя спасать, уничтожая твое семя на земле. -- Игорь склонился ко мне и прошипел прямо в ухо: -- Я надеюсь похоронить в тебе твое будущее!.. И тут -- как внезапный ожог, как полное и окончательное пробуждение -- пришло воспоминание, и муки борьбы с усталой памятью сменились ужасом. Я понял, что сам себя заманил в ловушку. Я вспомнил, чье лицо так больно, с таким отвращением и страхом вспоминал. С ненавистью и злорадством смотрел мне в глаза Истопник.

== ГЛАВА 19. ДОМ МАЛЮТКИ СКУРАТОВА

Я проснулся. Из душной черной норы своего сна выполз в мир, сумрачно-сизый, захлебывающийся в грязи мартовского предвечерья. И не снилось мне ничего, и не отдыхал, и не дышал -- просто не было меня, не жил. Нет, только молодой и очень здоровый кретин может поверить, будто мир есть объективная реальность, не зависящая от нашего сознания. Когда человек бессилен и болен, он скатывается в низость антинаучной идеалистической истины -- мир умирает вместе с наступлением беспамятства. А если не умирает, то на кой хрен он нужен -- этот испакощенный весенней слякотью мир? Нет, наверное, все-таки умирает. Во всяком случае, я на это надеюсь. Должна же быть какая-то целесообразность в этом чумном бардаке под названием лжизнь". А жизнь после меня, без меня -- какой это может быть сообразно цели? Не для Магнуста же сооружалось мироздание! И не для Марины! Сидит подруга, спутница жизни, в кресле подле моей кровати, глазками нежными, кровеналитыми, ненавидящими на меня лупает. А башка -- поперек морды -- шарфом шерстяным замотана. Может быть, надеется, что я ее не узнаю? Господи, как болит голова! А вдруг это Марина на меня порчу наводит? Пока сплю, колдует надо мной, мозги туманит, фасольку в груди ворожбой взращивает? А-а? Ты как, любимка моя лазоревая, по части шаманства и камлания? Всмотрелся в глазки кроличье-розовые и -- плюнул! Слабо тебе, неразлучная с моим имуществом, возлюбленная моя вдова. Кишка тонка, в мозгах темна, бездуховное мое похотливое растение... Чтобы колдовать -- силу нужно иметь тайную. Энергию инобытия. Римма -- имела: умела. Могла. Не хотела, а волховала и чародействовала, колдовала и морочила, блазн и ману на меня наводила. Иначе и не объяснишь ту власть, что надо мной взяла... -- Чего смотришь? -спросил Марину, и голос у меня был тихий, хриплый, смирный Ч- не было сил ругаться. -- Смотрю и думаю, как такие гады на земле рождаются? -- сообщила моя медовая, лучезарная. -- Почитай лГинекологию" Штеккеля, -- буркнул я вполне доброжелательно. -- Текст все равно не поймешь, но рисунки понятные... -- Сволочь грязная! Гадина проклятая! Супник позорный! -- и поехала, поехала. Зла не хватает. Ох, как головушку ломит! Марина вздохнула -- набрала воздуха для следующей серии воплей, и я успел спросить: -- Зачем морду лица замотала? Будто на бегу споткнулась, остановилась на миг и сказала, не забыв страдальчески сморщиться: -- Воспаление жевательного сустава у меня... -- и снова заголосила, гадостями заплевалась. -- Жаль, что в языке у тебя нет жевательного сустава, -- сочувственно заметил я. Я могу примириться с тем, что эта рвотная бабенка -- моя исторически сложившаяся жена. Но -- вдова? Да никогда! Лишу я тебя этого злорадного удовольствия, не дам я тебе этой роскошно-прибыльной печали. Наливная моя вдовушка, сладостная моя возлюбленная, мой дорогостоящий механизм для снятия гормональных нагрузок! Твой заботливый супруг, уплывающий за окоем бытия, ка- жется, предал высокие идеалы материализма и тонет в грязном болоте идеализма. Цветочек ты мой заблеванный, я совершенно реакционно и лженаучно отрицаю существование материального мира, если его не воспринимает мое сознание. И проваливаясь в тусклые трясины шарлатанского солипсизма, склонен утверждать -- и я это докажу эмпирически, сучара ты этакая, -- что основой всего сущего является абсолютная идея, мировой дух, имя которому -- сатана. А как идеалист -- философский последователь идеализма, то есть бескорыстный возвышенный мечтатель, я имею ранг чрезвычайного и полномочного нунция этого самого мирового духа. Что в переводе на наш просторечный диалект значит -старший оперуполномоченный по особо важным поручениям. В запасе. Он -- мой Поручитель -- не для того создал ваш жалобный мир, чтобы я умер, а вы тут остались беспризорными. Без меня. Если дойдет до жареного -- я тут вам всем Армагеддон устрою, ты-то, Марина, первая светопреставление увидишь. Мигнуть не успеешь, как преставишься с этого спета в кикой-то там иной... Она продолжала горланить, а я смотрел на нее сквозь прищуренные веки и думал о том, что из всех бесчисленных вариантов Марине больше всего подойдет удушение. Застрелить, зарезать, задавить -- неинтересно. В такой смерти нет поэзии борьбы живой плоти с тяжело наваливающейся пустотой. Ткнул ножик под яремную вену -- чик, и нету! Сразу объект отключился. Нет страсти выползающих из орбит глазных яблок, будто мечтающих в последний раз рассмотреть и запомнить этот противный, привлекательный, ускользающий мир. Сардоническая ярость, с которой удавленник дразнится -- показывает остающимся здесь багровую синеву вывалившегося языка. Мокрые дорожки слез... Мне этими слезами генерал Шкуро всю гимнастерку на груди замочил. Мы их вешали во внутреннем дворе Лефортова, в воротах гаража. Их было пятеро -как в популярном французском кинофильме. Только французишки те были солдатами, а эти все -- генералами. Вместе с генералом Власовым. Сам Власов, изменник, иуда, предатель доверия Великого Пахана. Ах, как верил ему Пахан Джо в начале войны -- собственного сына Якова послал к нему под начало! А Власову, видать, больше по вкусу была кисточка гитлеровских усиков, чем щетинистая рыжеватая щетка нашего усатого. Перебежал, сука, вместе с армией, повернул штыки против Благодетеля, создал русскую освободительную армию. И сыночка Паханова, несчаст- ного полужидка Яшку, отдал своим нацистским хозяевам. Сгинул парень в концлагере. Убили гестаповские звери. Сначала, правда, Адольф Алоизович Шикльгрубер, со своей пошлой арийской сентиментальностью, закинул удочку Пахану: -- Так, мол, и так, понимая отцовское волнение за судьбу нашего старшенького, на войне всякое случается, давайте, мол, махнемся нашими пленными -- я вам отдам Якова вашего Иосифовича, драгоценного сынульку, а вы мне -- моего генерал-фельдмаршала фон Паулюса, маленько обкакавшегося в Сталинграде. Учиним, так сказать, чейндж, тауш по-нашему, по-немецкому, обмен по-русскому... Только не учла эта фашистская мразь, что у нас -- у советских -- собственная гордость, мы на пленных смотрим свысока. На наших пленных, конечно. Сын там или не сын -нам на это плевать. Да и сын. Яшка этот самый, оказался сыном сомнительного качества, не выполнил святой батькин завет -- советский воин всегда предпочтет смерть плену. Пусть безоружный, или раненый, или окруженный -роли не играет. Если тебе честь папашкина дорога, если для тебя имя твоего Великого Пахана свято -- хоть сам себя руками разомкни, а в плен ни-ни! А этот опозорил родительские седины -- не застрелился, не удавился, не пропал пропадом. И молвил величественно Пахан в ответ на грязное предложение германского людоеда: лЯ фельдмаршала на солдата не меняю... " Я думаю, что именно тогда в первый раз по-настоящему испугался Адольф Людобой -- он наверняка впервые увидел въяве этот мировой дух, эту материализованную абсолютную сатанинскую идею по имени Пахан всех народов... Испугался, махнул рукой и велел кончать Яшку. А спустя всего два года мы отловили Власова. В Чехословакии, в конце войны. И приговорили вместе с подручными его и подстегнутыми вражинами еще с гражданской -- атаманом Красновым и генералом Шкуро -- к повешению. Суматоха с их казнью была невероятная, поскольку Лаврентий сказал, что, скорее всего, на исполнение приговора явится сам Великий Пахан. Дело понятное -- всякому охота посмотреть, как оппонент на подвеске ножками дрыгает. Только слух этот оказался понтом -- то ли Пахан не захотел, то ли не смог, то ли занемог, то ли не счел уместным, а может быть, Лавр попросту наврал -- он любил потихоньку вещать от имени всевышнего нашего командира. Во всяком случае. Пахан на казнь не явился, и праздник справедливого возмездия, можно сказать, наполовину был смазан. Главным гостем церемонии стал наш министр Виктор Семенович Абакумов -- само по себе явление небывалое. Но после разговоров о том, что сам Пахан придет подтвердить Власову нашу старинную поговорку: кому, мол, суждено быть повешену, того и грозой не убьет, -- это как-то разочаровывало. Стоило разве таких орлов, как я да Ковшук, вызывать! Да-да! Мы и тут с Семеном бок о бок трудились. Вернее сказать, он трудился, а я около начальников средней руки отирался, шутки шутил, анекдоты рассказывал. В воротах гаража поставили грузовик лЗИС-5" с откинутыми бортами, и Семен Ковшук покрикивал-командовал шоферу в машине: -- Что ж ты, дурень стоеросовый, выгнал машину на серед двора? Скомандуют тебе, дашь газ, они и побегут по кузову, что тебе на стадионе!.. Давай назад, давай еще, еще, вот так, так -- кузов должен на полметра из ворот торчать... Под петли ровнее подавай... С поперечной воротной балки списало пять белых веревочных петель. Их еще с вечера собственноручно смастерил Ковшук -- из бельевой веревки лсороковки", вдвое сложенной, мылом лКрасный мак" тщательно намыленной -- не оказалось в тюрьме другого подходящего мыла, пришлось дорогой пар- фюмерный набор распатронить. А сейчас стоял Ковшук на кузове-эшафоте и прикидывал длину петли -- саму удавку он надел себе на шею, а правой рукой подтягивал или опускал свободный конец веревки, перекинутый через балку. У него было озабоченное лицо мастерового, ладящего сложную хитрозадуманную работу. -- Сем, ты для верности сам попробуй! -- крикнул я ему, и все захохотали. Ковшук поднял на меня тяжелый взгляд и спокойно, серьезно обронил: ЧЧ Я не пробую. Я наверняка работаю... И веселый дружный хохот нестройно стих и умолк -- все подумали об одном и том же: стоит Абакумову бровью повести, и Ковшук мгновенно вденет в петлю любого из стоящих здесь командиров. Исполнит не пробуя Ч- наверняка. А Ковшук усмехнулся, смягчился, нам, белоручкам, неумехам, пояснил снисходительно: -- Тут точность нужна... Это ж не гуси копченые -- под стреху подвешивать... И лица не увидишь... А низко -- тоже нельзя... Висельник на шибеннице на треть метра вытягивается -- носками по земле шарить станет... Наконец он привел в гармонию технологические условия и эстетику предстоящего зрелища, закинул свободные концы веревки еще раз за балку и затянул их морским узлом -- на глухой "штык". -- Готово! -- сообщил Ковшук. -- Пожалуйте бриться... Появились мрачный, видно, с сильной поддачи, Абакумов, прокурор Руденко, быстро заполнился небольшой внутренний дворик толпой генералов и каких-то надутых важностью штатских. Точнее сказать -- в штатском, потому что штатским там делать было совершенно нечего. Первым из решетчатого железного лнакопителя" тюремного корпуса конвой доставил атамана Краснова -- в синем мятом костюме, руки за спиной связаны короткой веревкой. Меня поразило, какой он старый. -- наверное, лет под восемьдесят. Потрясучий, вонючий дедушка с красным носом. По-моему, он не понимал, зачем ею сюда привели, и только испуганно крутил по сторонам седастой облезлой головой зажившегося гусака. Грохнула дверь, и, щурясь на свету, появился с надзирательской свитой генерал Шкуро. В кавалерийских сапожках, казацких шароварах с лампасом, мундире с содранными погонами, он уверенно-твердо прошел -- без всяких подсказок -- через двор и стал у открытого борта грузовика. У него была кривоногая цепкая поступь разбойника. Подать руки Краснову он не мог -- связаны, поэтому легонько толкнул его плечом, по-волчьи оскалился: -- Привет, Петр Николаевич!.. -- Андрей Григорьич, голубчик, да что это происходит... Нам же обещали... -- Да ладно! -- яростно мотнул щетинистой головой Шкуро. -- Обещал черт бычка, а дал тычка! Конец, Петр Николаич... Ковшук сделал к ним шаг, чтобы прекратить разговорчики в строю, но Абакумов еле заметно моргнул -- пусть напоследок посудачат. Мне кажется, ему самому было на них любопытно поглядеть. О чем думал тогда этот сумрачный, страшно могущественный человек? Не мог же он знать, что до этой черты ему осталось всего семь лет... Шкуро огляделся и, выбрав безошибочно Абакумова, хрипло сказал ему: ~ Эй ты, нехристь! Скомандуй -- пусть веревку сымут! Православному человеку перед смертью перекреститься... Абакумов усмехнулся: -- Я тебе и без креста грехи отпущу... Как старший по званию... Шкуро стянул глаза в узкие щелочки: -- Я генералом в бою стал, а ты, прохвост, -- в застенке... Абакумов налился черной кровью, подошел вплотную к Шкуро и, тыча ему указательным пальцем в лицо, сказал-сплюнул: -Ге-не-рал! Говно ты, а не генерал! Есаул беглый! Дерьмо кобылье! В Париже в цирке вольтижировкой на хлеб побирался... Да-тес, уел наш министр белогвардейца -- было такое дело, скакал в манеже Шкуро, в красной казачьей черкеске с золотыми погонами, развлекал сытую буржуазную публику диковинными верховыми трюками, и сам с этого сыт был. Бывший командир Дикой дивизии. И сейчас, дурак, не понимал, что Абакумов старше его не только по званию, но и по должности -- командовал наш министр не дивизией, а Дикой армией. Диковинным фронтом. Дичайшим из всех существовавших на свете легионов. Старчески-немощно плакал Краснов, подскуливал тихонько, упрашивая взбеленившегося Шкуро: -- Не надо, Андрей Григорьевич... Не надо... -Окстись, Петр Николаич, -- сердито зыркпул на него Шкуро: -- Плевал я на него! Дважды не повесят... -- Да-а? -- удивился Абакумов и сделал пальчиком знак Ков- шуку, а Семен неуставно кивнул -- солистам-маэстро даются поблажки в служебной субординации. Подвинул ближе к грузовику табурет, кряхтя, влез на него, потом, задрав толстую ногу, шагнул в кузов и, прикинув на глаз наиболее симпатичную из свешивающейся гирлянды петель, выбрал крайнюю левую. Медленно, основательно развязал узел лштыка" на конце, перекинутом через балку, и приспустил на метр. И снова затянул узел, намертво. Шкуро смотрел на маневры Ковшука с петлей остановившимся взглядом. Он начал наконец соображать, что командир Дикой армии может повесить командира Дикой дивизии дважды, трижды -- сколько захочет. Но не успел ничего сказать Шкуро, потому что конвой привел Власова с его ососками. Одного, помню, звали Жиленков, а второго -- забыл. Кажется, Трухин. Или Труханов. Эти двое служили в армии Власова. Когда он еще был советским командиром. Жиленков, бывший секретарь обкома, -- комиссаром. А Трухин -- особистом. Или Труханов. Так втроем, суки продажные, к Гитлеру и переметнулись. Да, кажется, Трухин была ему фамилия. Но там, во дворе тюрьмы, у них у всех был вид обтруханный. Конечно, самой главной фигурой из всех пятерых был Власов, дорогой наш Андрей-свет-Андреич. Как-никак -- личный враг Великого Пахана! Прихвостни его совсем мало кого интересовали, а белогвардейцы-недобитки оказались с ними в компа- нии в общем-то случайно. Но Пахан на казнь не явился, а Шкуро своей дерзостью взъярил лично товарища Абакумова, и внимание присутствующих всецело сосредоточилось на генерале-наезднике. Власов выглядел неубедительно. Кургузый он был какой-то полувоенный китель-сталинка с отложным воротником, тощие ноги в грязных бриджах болтались в широких голенищах сапог. Остатки лысоватых кудрей ветвились рогами на квадратной голове, тяжелые роговые очки на трясущемся полумертвом лице. Жиленков, увидев виселицу, упал на замусоренный асфальт и стал истошно, по-бабьи причитать... Шкуро толкал его несильно сапогом в бок, негромко, с ненавистью приговаривал: -- Встань... Встань... Гадость ты этакая... Прокурор быстро, бубнино, заглатывая концы слов, прочитал отказ н помиловании, все замерли, и приговоренных стали подсаживать на табурет, оттуда -- в кузов. Их принимал там и расставлял, сообразно своим художественным представлениям, Ковшук. Атамана Краснова и Жиленкова пришлось на руках закидывать на грузовик, они не могли влезть в кузов сами: один -- от старости, другой -- от ужаса. Конвойные ассистировали режиссеру Сеньке, пока он не выстроил их в итоговую мизансцену: лСправедливое возмездие изменникам Родины". Слева -- Шкуро, потом -Краснов, в центре -- Власов, дальше -- Жиленков, крайний справа -- Трухин. Истерический вой Жиленкова, яростное соление Шкуро, всхлипывание Краснова, предсмертная икота Власова, немой об- морок Трухина, негромкий матерок конвойных, тяжелый топот Ковшука... Трухин мотал головой, отталкивая петлю, Жиленков упустил мочу, Власов фальцетом крикнул Семену, снявшему с него очки: -- Па-азвольте!.. -- Не нужны, не нужны они тебе боле, -- деловито сказал Ковшук и спрятал окуляры в карман. Абакумов махнул ему рукой, Семен подошел к кабине, постучал по железной кровле шоферу: -- Давай трогай!.. Завыл стартер, рявкнул двигатель, клубом синего дыма газанул нам в морду, задрожал грузовик, зазвенела с визгом пружина сцепления. Висельники стояли плотной шеренгой на краю кузова, как бегуны на старте, дожидаясь отмашки, чтобы броситься в долгий путь длиною в один шаг, на финише которого Ч пустота. Конвойные спрыгнули с кузова, чтобы не мешать фотографу, не портить своими безмозглыми мордами изысканную композицию, выстроенную Ковшуком. И сам он присел на корточки за спиной Власова. Полыхала безостановочно вспышка-блиц фотографа.... Поехал медленно грузовик, какой-то миг осужденные изгибались над пропастью глубиной в полтора метра, тянули шеи, будто надеялись превратиться в жирафов, и в эту последнюю секунду, когда намыленная завязка не шее стала стягиваться, Шкуро -- у него поводок был длиннее -- крикнул Абакумову: -- Попомни! Так же подыхать будешь... И все сорвались разом с края борта, задергались, заплясали, до звона натягивая белые веревки, заботливо увязанные Ковшуком в глухой лштык" на балке. Жилистый, мускулистый Шкуро доставал до земли. Немного, сантиметра на два-три, достаточно, чтобы толкнуться каблуками, чуть ослабить удавку, и снова натянувшаяся петля вышибала из него дух. Выкатились из впадин кровяные глаза, дыбом стояли на синюшной роже усы, из-под которых полз наружу искусанный мясной ломоть языка. И слезы бежали из глаз неостановимо. Не знаю, сколько времени он дрыгался на веревке -- пять секунд или пять минут. Время исчезло, и мы все оцепенели. Мир не видел такого увлекательного марионеточного театра. На веревочках перед нами прыгали не куклы, а генералы, и спектакль длился бесконечно, пока главный кукловод не толкнул меня в спину: кончай! Шкуро был еще жив. Невыносимая, небывалая мука стояла в его обезумевших глазах, но я видел, что он в сознании. И, толкнув меня в спину, Абакумов подарил ему великую милость -- избавление от жуткого страдания. Я шагнул вперед, обнял Шкуро за плечи, и лицо его, залитое слезами, уткнулось мне в грудь, и бессознательно прижался ко мне старый младенец-людорез, ибо понял, что в этом объятии он получит наконец покой. И резко подсев, я рванул вниз измученное напряженное тело Шкуро, и в мертвой тишине у него оглушительно треснули кости шеи. Оттолкнул от себя кукольный куль задушенного вольтижировщика, глянул -- а у меня вся гимнастерка на груди залита его слезами. Очнулся, когда Абакумов мне в спину постучал согнутым пальцем, как в запертую дверь: -- Але, завтра полетишь в Берлин... Ч... Почему в Берлин?! -- встревоженно спросила Марина. -- Я? ЯЧв Берлин? Я потряс головой и от боли, шибанувшей в темя, окончательно пришел в себя. Вот сейчас очнулся по-настоящему. Господи, как трещит башка -- будто швы черепные расходятся. -- Нет, Мариночка, травинка моя весенняя, никуда мы не едем... Помстилось тебе... Это я спросонья бормотал... Сон нелепый снился... Будто мотала ты своей головкой прекрасной неосторожно, и от воспаления жевательного сустава у тебя шея хрустнула... Хря-ясть! И в аут... -- Не дождешься, гнусняк проклятый! Скорее у тебя, сво- лочь, голова с плеч соскочит, чем у меня шея сломается, -- сказала она с ленивой злобой. Ч- А ты в Берлин хочешь? -- спросил я. -- А кто туда не хочет? -- поджала Марина губы. -- Да от тебя, пожалуй, дождешься... -- Кто знает, может, дождешься, -- туманно пообещал я. Правду сказал -- ведь Кэртис тогда дождалась встречи со мной в Берлине. На станции унтербана лЦоо". Или ее звали Кертис?.. Встал с трудом и, раскачиваясь, побрел на кухню. Ах, бесконечная наша гастрономическая пустыня! Открыл холодильник -- сиротский дом. На тарелке лежат две сморщенные сосиски, уже покрытые малахитовой патиной, как купол Исаакия. Плавленный сырок, похожий на слоновий зуб. Бутылка кетчупа. Все. Тьфу! Гадина. Не повезло мне с суженой. В хлебнице нашел серую горбушку, превратившуюся в солдатский сухарь. Размочил под краном и стал с наслаждением разжевывать его в ржаную кашу. Ел с удовольствием эту нищенскую еду и с такой же острой мазохистской радостью жалел себя. Вот -- пришли старость и болезни, и некому стакан воды подать. Хотя мне стакана воды не хотелось, а нужен мне был стакан водки. Да где его взять! Мариночка, спутница жизни нежная, сука красноглазая, как ворон, крови моей алчет, от жадности сустав жевательный вывихнула. А дочечка Майка, гадюка, где-то шастает по городу со своим сионистским бандитом, позор и погибель мне готовят. Положил я на вас, родня моя дорогая! Это вам только кажется, что вы папахена своего, старенького фатера, за жабры ухватили. Ты, Майка, глупая и молодая, а фанаберии у тебя сумасшедшие от твоей мамани Риммы, а колдовской силы своей не передала мамашка тебе. А у меня ее и сроду не было -- прожил я просто- душным мотыльком жизнь довольно сложную, прихотливо за- крученную, ежедневным смертельным риском вздроченную, и службой своей обученный -- мы не знаем не только своего завтра, мы и про вчера свое плохо представляем. И того, кто этого не понимает, ждут неожиданные сюрпризы. Вон у Марины одно в жизни страстное желание -- стать моей вдовой, а ты. Майка, без памяти любишь своего мерзостного жидовина, пархитоса проклятого. На все пошла Ч- папку своего единственного, родителя кровного, продала за тридцать свободно конвертируемых сребреников. Горе горькое, скорбный срам, больный стыд фатеру своему пожиловенькому не постеснялась причинить. Да только воли вашей и желания в такой игре маловато. Тут ведь надо разуметь тайный ход карт, и как колоду мы ни стасуем, и как ни раскинем, а все выходит теперь одно: Марина, ненавистная, по-прежнему остается моей женой, а ты, Майка, завтра будешь вдовой. Не знаю уж, можно ли невесту считать вдовой на случай безвременной кончины жениха. Да только я же тебя предупреждал: не нужен он тебе, Майка! Не пара он тебе. Вот видишь, и сейчас выйдет по-моему -- на кой тебе выходить замуж за покойника? И зря ты на меня сердишься. Я ведь тебе юлько доброго желаю. И всегда желал. Я тебя спас для жизни в утробе твоей матери. Да и после рождения спас -- умерла бы ты, хилая, полугодовалая, в тюремном детдоме. Я, я, я спас тебя оттуда... Нет, не подашь ты мне стакана воды в дряхлости моей и немощи. Самому управиться надо. Дожевал хлебную кашу и, тяжело шаркая, побрел в ванную. Достал из аптечного шкафчика коричневый пузырек с настойкой для ращения волос. Это Марина все беспокоилась, что у меня стала плешь маленько просвечивать, отжалела грамм двести спирта, на перце и женьшене настаивала. Ей, наверное, совестно быть вдовой плешивого. Я и во гробе должен буду поддерживать своей статью и красотой ее репутацию. Дудки, любимая моя! Неутешный и лысый буду я стоять у твоего скорбного одра, очень опечаленный, но совершенно живой. А на будущую плешь мне совершенно плевать -- сейчас здоровье важнее. Не считая того, что мы -- антинаучные идеалисты -- чего не видим и не осознаем, то считаем несуществующим. Предполагаемую намечающуюся плешь я не вижу и не ощущаю, а похмелье и отсутствие выпивки -- ого-го-го! Налил в пластмассовый стакан из-под зубных щеток жидкость для ращения волос на своем затылке -- до половины, долил из крана холодной воды, все это пойло замутилось, побелело, пузырями пошло, будто взбесилось. Смотреть боязно, да и что смотреть на него -- не арманьяк же это в хрустальной наполеонке! Вонзил в себя, как раскаленный нож... Ухватился за притолоку, держался за дверь, чтобы не упасть, мыча от ярости и боли. Волосяная жидкость во мне ревела, кипела и взрывалась, шипела желтым пламенем, кремируя мое нутро быстро и без остатка. О, утонченная радость полуденных аперитивов! Присел на борт ванны, передохнул изнеможенно и почувствовал, как из кратера этой палящей муки поплыл наверх пар расслабленности, туман забытья, первое облачко подступающего покоя. Пустил струю из крана и долго пил, чмокая, как лошадь, заливая лицо и грудь водой. Сейчас хорошо будет. Вот видишь, дочурка, и обошелся сам без этого пресловутого стакана воды. Обошелся вполне стаканом жидкости для ращения волос. И ладушки. Я на тебя сердца не держу. Не понимаешь ты многого. И многого, к счачтью, не знаешь.. Например, как я тебя вез из дома малютки, куда тебя сдали после ареста Риммы, твоей мамки. Некому мне было помогать -если бы кто-нибудь дознался, что я тебя забрал оттуда, мне бы голову оторвали. Нельзя было по закону забирать тебя оттуда, ибо предначертано было тебе помереть в этом самом доме малютки, куда собирали младенцев политических преступников, врагов нашего народа, чтобы их злое семя не проросло в лазоревую голубизну нашего светлого будущего. Нет, конечно, не все там помирали дети, отнюдь! Но выживали, как правило, младенцы постарше -- кто уже мог есть сам или пожаловаться на свои болезни. А груднички -- те, естественно, плохо были готовы к классовой борьбе. Они ведь поступали в дом малютки не только без всяких медицинских справок и анализов, но и без имени. Только с номером. За ужасные преступления родителей дети не отвечают Ч заверил нас всех Великий Пахан. Сын за отца не ответчик. А уж дочка -- тем более. И нечего без- винным малюткам нести позор грязного имени своих преступных родителей. Поэтому имя забирали, оставляя номер. А уж потом, коли он обживался в доме малютки, ему официально давали новое имя, новое отчество и новую фамилию. Дом Малютки Скуратова. И если бы я тогда не забрал тебя из этого инкубатора, выводящего Хомо новиус, а ты, Майка, вопреки предписанной участи умудрилась все-таки не вымереть в этом дитячьем концлагере, то жила бы ты сейчас припеваючи, не подозревая, что ты -- Майка, что ты -- =Павловна, что ты -- Лурье или Хваткина, как там тебе будет угодно, и не собиралась бы стать фрау Магнустовой, она же фон Боровитц. И не грозила бы тебе сейчас легкая печаль превратиться скоро в невесту-вдову. Ты бы прожила совсем другую жизнь... А тогда я вез тебя в своей лПобеде", положив на заднее сиденье крошечный кулек с твоим тельцем, завернутым в байковое одеяло с пропечаткой черного номера. И чтобы ты не скатилась на пол, я подвязал кулек своим офицерским ремнем и пряжку закрепил на ручке двери. Меня трясло от уходящего испуга и напряжения. Из-за этого байкового свертка с ничем -шесть кило мощей, покрытых псо- риазными лишаями, -- я чуть не разрушил свою жизнь дотла. Директор детского дома Алехнович сказал, запинаясь и краснея, что выдать мне на руки младенца без письменного указания начальника ГУЛАГа генерал-лейтенанта Балясного не имеет права. Господи, какие мне потребовались осторожные и хитромудрые ухищрения, чтобы точно узнать твой номер -- 07348! У тебя ведь уже не было ни имени, ни фамилии. А у меня не было доступа к твоим документам. И расспросить поточнее затруднительно, ибо за один настороживший кого-нибудь вопрос мне бы жопу отломали. Великая благодать всеобщего стукачества, сытная манна тотального осведомительства, свежий воздух агентурной информации! Через третьи, четвертые, пятые руки дознавался я, под каким номером сдали тебя в дом малютки, -- иначе найти тебя в этом месиве безымянных человеческих детенышей было невозможно... У этой игры были два условия. Первое -- ни третьи, ни четвертые, ни пятые, никакие другие лруки" не должны были и на миг допустить мысль, что я играю в своем интересе. Иначе по непостижимым и неумолимым законам обязательного доносительства мой источник, агент, осведомитель, трясущаяся передо мной тварь, пыль, гниль, роженец -- сразу стал бы моим хозяином, владельцем сокровенной тайны. И у тайны этой была цена Ч- моя жизнь. Потому что в игре существовало второе условие: о маневрах моих ни при каких условиях не должен был знать Минька Рюмин, который уже изготовился для охоты за мной по всему полю. Да, сейчас он уже был не прочь уничтожить меня бесследно, но при всей своей кровожадности рыночного мясника понимал, что проглотить меня сейчас -пока еще пасть у него мала, подавиться может. Нужен ему был безусловный и безоговорочный компромат. И тогда этот тупой хитрожопый бандит сделал блестящий ход. Вилку. Перекрыл меня с двух сторон... Тут надо иметь в виду одно сложное обстоятельство. С того момента, как я в цирке отдал рапорт о преступной связи с Риммой Абакумову, он положил меня на хранение в ломбард своего кителя, взяв под заклад мою карьеру и жизнь. И пока этот кровяной ломбардец был в порядке, я тоже был неприкосновенен, как его подучетное имущество. Но по нелепому сочетанию жизненных путей его покровительство моей судьбе, его личная охрана моей безопасности закончились в тот момент, когда именно я водворил Абакумова в камеру No 118 блока лГ" Внутренней тюрьмы. И понимая смертельную опасность дальнейших отношений с Риммой, не мог заставить себя бросить ее. Заколдовала меня еврейка проклятая, заворожила, заволховала, гадина. Ненавидела она меня остро, зверино, но терпела -- за папаньку давно умершего сердцем теснилась, все надеялась, что вызволю я его из узилища. Ей и в голову не приходило, что улетел он серым дымом в те просторы вольные, откуда его и новому нашему министру Семену Денисовичу Игнатьеву было не докликаться... А Минька Рюмин враз решил все эти мои проблемы. Он понимал, что закладной квитанции, которую я когда-то написал Абакумову, ему от меня не получить ни в жисть. И он решил ее взять у Риммы. Меня командировал на неделю в Киев и вызвал к себе Римму. Не бил, не орал, не пугал своим страшным кнутом. Говорил почти ласково, участливо, сочувственно. А сочувствовать было чему -- он ведь дал ей посмотреть тоненькую папочку с делом профессора Лурье, обвиняемого в шпионаже и вредительстве, но прекращенного в связи со смертью обвиняемого. Да-да, умер давно наш отец, Римма Львовна, от сердечной недостаточности скончался, почил, можно сказать, ваш родитель от сердечного приступа, вот и справочка в деле... А почему вы были уверены, что он жив-здоров?.. Вас информировали по-другому?.. Кто?.. А вы видитесь с Павлом Егоровичем Хваткиным?.. Не знаете такого?.. Ну как же так?.. Зачем вы неправду говорите?.. Вообще-то, я, конечно, мог вас арестовать сейчас же... Но мне не нужны ваши страдания... Вы подумайте на досуге... И напишите все... Я вам гарантирую... Этот осел, не зная Риммы, не мог понять, что она категорически отказывается от меня не по любви и не из страха, а от стыда. Ну все равно как он просил бы ее рассказать ему искренне, душевно, совершенно чистосердечно, каким образом она сожительствует с собакой, с кобелем. Или с козлом. Ничего она ему не написала. И не сказала. Минька ведь не мог знать того, что я с удивлением и беспокойством в ней уже давно замечал. В ней медленно, неотвратимо зрело ужасное состояние -- бесстрашие. Явление всегда и везде патологическое, а в наших условиях -- чистое безумие, ибо имело единственный, не имеющий вариантов результат -- мучительную, позорную смерть. Выбора между достойной смертью и бесчестной жизнью не существовало. Качели судьбы мотало между грязным умиранием и позорной казнью. Минька с гордостью пересказал мне анекдот, за который посадили двух студентов из театрального института: лЖивем, как в трамвае: половина сидит, остальные трясутся"... Всеобщий страх, конечно, никого не гарантировал от репрессий, но тот, кто его утрачивал, был, безусловно, обречен на скорый конец. Бесстрашие в те поры проступало, очевидно, как су- масшествие -- в поступках, в репликах, в выражении лица. Я ведь и заметил симптомы ненормальности у Риммы по выражению лица. Как-то совсем незаметно оно утратило скованно-задумчивую покорность, испуганную замкнутость в круге своих тайных забот и горестей.... Она подняла, как Вий, свои тяжелые семитские веки, всегда опущенные долу, и посмотрела мне в лицо. Господи. Боже ж ты мой! Это были огромные озера, коричнево-сладкие, как сливочные ириски. И в них не было страха, смятения. Даже презрения и ненависти не было. Наверное, тогда она узнала, что их еврейское время -- не проточная вода, а бесконечная кольцевая река и нет смысла бояться меня, Миньку Рюмина и нового министра Семена Денисыча Игнатьева. Она и Пахана не боялась. Она была безумна. Тихим голосом сказала: -- Маме ничего не говори об отце. Пусть надеется... -- Хорошо, -- покорно согласился я. -- Я ведь и тебе не говорил... -- Я знаю, -- мотнула она головой, и я впервые увидел в огромной копне ее чернокудрых волос белоснежные прядки, и сердце мое сжалось от любви и жалости, от страстного желания броситься к ней и прижать эту прекрасную, эту любимую, эту проклятую голову к своей груди. -- Я знаю, Ч- сказала она. -- Я собрала твои вещи в чемодан. Забери его и уходи. Навсегда. Больше никогда мы не увидимся... -- Увидимся, -- заверил я. -- Мы с тобой колодники на одной цепи... Никуда не денемся... И у нас с тобой ребенок... И тут она засмеялась. Она засмеялась! Впервые! Я никогда, ни разу не видел, чтобы она смеялась! Но сейчас она смеялась, и лицо ее, озаренное злым смехом, стало еще прекраснее. Это было лицо совершенно незнакомой мне женщины. И я тогда подумал, что если мне не досталось ни разу это смеющееся неповторимое лицо, то хорошо бы увидеть еще одно выражение -- под пыткой. -- На моем конце цепи можешь удавиться, -- сказала она спокойно. -- И ребенок этот -- мой. Надеюсь, что она никогда не узнает, кем был ее отец... Ч- А кто же я есть, по-твоему? -- глумливо спросил я, хотя мне было совсем не до смеха. Еще не понял, а интуицией звериной своей ощутил -- ушла она, вырвалась из моих силков, для меня пропала. Насовсем. Ч- Ты -- палач, -- сказала она просто. Тихо и ровно. -- Тюремщик, мучитель, палач. Убийца. Равнодушный, спокойный убийца. Будь ты проклят во веки веков... И семя твое будет проклято... -Замолчи, идиотка! Что ты молотишь? Ты своего ребенка проклинаешь Римма покачала головой: -- Мы не знаем, чьи грехи искупаем. И Майка уже проклята, и я проклята за то, что не умерла, а дала ей жизнь...... и бился синий свет в окне, как жилочка на шее... О, террор воспоминаний! Она отсекла меня мгновенно, без малейших колебаний, и впервые в жизни я впал в постыдный мандраж. Я думал только о Римме и удивлялся себе, ибо никогда не испытывал такого странного чувства -- я плакал о ней во сне, а проснувшись, безостановочно считал варианты, как бесследно убрать ее. Дело в том, что по здравому смыслу мне надо было давным- давно покончить с ней. Римму надо было давно убрать, она должна была бесследно исчезнуть. Особенно если учесть стремительно возрастающее могущество Рюмина и его твердое решение ущучить меня. Связь с Риммой была замечательным компроматом, и, поддерживая наши отношения, я играл в самоубийственном аттракционе похлеще лрусской рулетки". Но пока она не вышибла меня, я выдумывал каждый день новые поводы и отговорки -- только бы продлить еще это непроходящее колдовское наваждение, ароматный блазн, сказочный морок, долгий волшебный сон наяву... Но оставить Миньке в качестве свидетельницы свою пришедшую из мечты проклятую любимую жидовку -- я не мог. Да и обида -- воспаленный струп на сердце -- не давала покоя. Я отдирал Римму от себя с треском, как доску от забора. Я замечал вдруг, что у меня непроизвольно сжимаются и разжимаются кулаки, и я ловил себя на том, как мысленно душу Римму, рву ломтями мясо с ее рук, выдавливаю пальцами глаза, бездонно-коричневые, сладкие, как ириски. Красное умозатмение избиения, наркотический кайф соленого вкуса чужой крови, душный восторг убийства! Ничего этого я себе позволить не мог, я ведь был профессионал. Надо было бесследно похоронить Римму -- до того, как к ней подобрался Минька. И когда я нашел беспроигрышный вариант, выяснилось, что я опоздал -- Минька-посадник упредил меня и посадил Римму. Прихотливость хитрозавитых выкрутасов судьбы! Я любил Римму, как никого и никогда больше не любил, и твердо решил ее убить. Минька ненавидел, презирал ее -- =====семечко от всего противного иудиного племени -- и, арестовав Римму, спас ей жизнь. Господи, какое счастье, что от своего вулканического взлета этот стоеросовый долболом ни на йоту не поумнел! Ведь он мог, используя правильно Римму, шугануть меня так, что я вовек бы костей не собрал! Но мне повезло -Сергею Павловичу Круговнову не нужен был умный подх- ватчик за спиной. И Минька, побившись неделю с Риммой и не получив ни одного показания на меня, кинул ее на заседание ОСО. ОСО. Магическое слово -- лОсобое судебное совещание при министре государственной безопасности СССР", знаменитая лтройка". Вершина мировой юриспруденции, пик развития правовой мысли, справедливейший из всех трибуналов, ареопажный суд, мудрейший из всех синедрионов! Тройка! Судбище, где не нужны сентиментальные глупости прений сторон, совершенно излишни банальности доказательств, где не бывает адвокатов, где нет самого дела и не нужен обвиняемый. Осужденный лтройкой" узнает о том, что его судили, прямо перед расстрелом или -- если повезло -уже в лагере. лЭх, лтройка"! Птица-лтройка", кто тебя выдумал? " -справедливо отметил наш народный классик. И совершенно резонно указал, что, знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета... Подчеркнул провидчески Николай Васильевич, что тройка -- и не хитрый, кажись, дорожный снаряд, собранный не то ярославским, не то вологодским мужиком, и ямщик Рюмин не в немецких трофейных ботфортах и сидит черт знает на чем, а привстал да замахнулся кнутом -- только вздрогнула дорога да вскрик- нул в испуге остановившийся пешеход... Полторы сотни лет назад спросил писатель в некотором недоумении: лНе так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дай ответ! " Не дает ответа. Несется. Двенадцать с половиной миллионов человек прокатила на себе лтройка" -- в Сибирь, на Колыму, на тот свет. Остановился, пораженный этаким чудом созерцатель по фамилии Гоголь: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение? И что за неведомая сила заключена в этих неведомых светом конях-воронках? Подумал-подумал этот созерцатель хренов, не дождался ответа -- лтройка" не дает ответа, и сказал нам по секрету, как мне сообщали в рапортах мои осведомители: лЛетит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства"... А Римме лтройка" дала дорогу на БАМлаг и срок отмерила десятку. Но отбыла она всего три года и семь месяцев... Я узнал об аресте Риммы только на третий день, и совершенно случайно. Благодаря курьезу, из которых складывается долгая скучная драма нашей жизни. В канцелярии я услышал краем уха, что капитан Дамкин из второго оперотдела подвергнут административному аресту на гауптвахту и против него возбуждено служебное расследование по факту мародерства. Я выбирал из картотеки нужные мне документы и слушал, как со смехом Кирьянов рассказывал Кате Шугайкиной о нелепой истории -- Дамкин украл на обыске пишущую машинку и вчера отнес ее в комиссионный. Только в магазине выяснилось, что машинка необычная: у нее каретка ехала не справа налево, а совсем наоборот, и буквы там были не латинские, и не кириллица, а корявые еврейские каракули. В обстановке общего недоверия к евреям этот факт показался торгашам из комиссионки подозрительным, они вызвали ментов, те задержали Дамкина, он предъявил удостоверение оперуполномоченного МГБ, менты дали спецсообщение, наши выслали наряд... Я слепо перебирал бумажки, я не видел света, я весь превратился в слух, и сердце с грохотом колотилось возле горла. Я знал, я предчувствовал, я понял, на какой квартире был обыск, во время которого шустрый капитан Дамкин тяпнул старый черный лУндервуд" с кареткой, ползущей в обратном направлении. Эта машинка стояла в бывшем кабинете бывшего профессора Лурье, безвестного бродяги, лнарядного" крематорского клиента, серым дымом улетевшего в ночное осеннее небо полтора года назад. Машинкой никто, естественно, не пользовался -- это была память о профессорском папаше, талмудическом умнике, философе и писателе, сочинявшем свои еврейские басни на лУндервуде" с задним ходом и тарабарской знакописью вместо нормальных человеческих букв... Конечно, это могло быть совпадением, может быть, в Москве была еще одна такая машинка, но Катя Шугайкина от души посочувствовала Дамкину: -- Не повезет -- на родной сестре триппер поймаешь! Это же надо, какая непруха! Такая машинка Ч- одна на мильон может попасться... А Кирьянов предположил: -- Это жиды парню специально такую подлянку кинули... Я вышел из здания, перешел площадь, из вестибюля метро лДзержинская" позвонил в старый домик в Сокольниках. Дрожали в трубке гудки, а я стоял в будке, закрыв глаза, и во рту у меня была горечь от вкуса косточек подмерзших яблок. Уперся лбом в стекло, слушал долгое мычащее гудение в телефоне и чувствовал, как у меня жарко горит и першит под веками, я не помнил, что с утра собирался застрелить Римму из пистолета капитана Сапеги, маленького никелированного браунинга, врученного мне бывшим министром, а ныне зеком В. С. Абакумовым, и этот пистолетик должен был сомкнуть судьбы двух бесследно исчезнувших людей. Я думал о той жуткой участи, которая ждет мою безумную еврейскую дурочку, самую любимую, царевну мою ненаглядную, колдунью мою распроклятую. Я думал о том. как ее будут часами держать на лвыстойке", бить на допросах, морить голодом, будут насиловать конвойные и вертухаи, ллизать" уголовницы-коблихи, и от этих мыслей меня разрывала судорога такой нестерпимой адской боли, что я вдруг громко застонал, и какая-то проходящая женщина спросила: -- Вам плохо? -Нет, нет, ничего... Все в порядке... Никто не снимал телефонную трубку в Сокольниках -- я еще не знал, что в день ареста Риммы ее мать разбил инсульт, и Фира исчезла без следа и памяти в одной из братских могил для людей без роду, племени и имени. А Майку отвезли в дом малютки и сдали по ордеру за номером 07348. И этот картофельный белорус Алехнович вякал трусливо и угрожающе, что без резолюции начальника ГУЛАГАа отдать мне Майку не может. Не имеет, мол, права. Ах ты, ботва бульбяная! Я засмеялся снисходительно и достал из верхнего карманчика удостоверение вишневого цвета с золотым тиснением лМГБ СССР". Раскрыл его и показал Алехновичу так, что большой палец прикрывал -- совершенно случайно -- верхнюю часть фотографии. Алехнович протянул трясущуюся ладошку, а я совершенно спокойно отодвинул ксиву назад. -- Без рук! -- рявкнул негромко. -- Ты что, грамоте не разумеешь? Подслеповато всматриваясь, Алехнович прочитал вслух цепенеющими губами, и голос его постепенно падал, пока не замер в сиплом шепотке: лНачальник Следственной части по особо важным делам МГБ СССР полковник Рюмин Михаил Кузьмич"... Да, пришлось мне у бывшего друга одолжиться. И нынешнего начальника. Собственно, не у него -- он был на трехдневной диспансеризации в госпитале, ведь таким ценным людям надо следить за своим здоровьем особенно тщательно. А его жена Валя Цыбикова диспансеризовала в это время меня. Исчезнувшая в небытии мать бедного городского кенгуру, мечтающего о пенсии за своего геройского папашку. Не говорил я ей, конечно, что взял из стола в домашнем кабинете Миньки его ксиву. Смех да и только! Мы ведь всегда жили в языческом мире с тотальной системой амулетов, табу и священных символов. Одним из самых священно-неприкосновенных атрибутов были наши удостоверения -- за его утерю сотрудник вылетал из органов, опережая собственный испуганный визг. Конечно, Минька набрал такую мощь к этому времени, что его из-за такой глупости, как кожаная книжица, не выперли бы, но даже для замминистра утрата служебного удостоверения была бы большой неприятностью. А я хотел просто нагадить Миньке, еще не догадываясь, как мне понадобится его ксива в разговоре с Алехновичем. И, взяв ксиву, я веселился от сознания своей безнаказанности, поскольку Миньке и в голову не могла прийти такая пакость -- полная потеря бдительности возлюбленной его супругой Цыбиковой, которая не только садуна в койку запустила, но и дала ему возможность спокойно шарить в письменном столе ее руководящего диспансеризующегося мужа. Мироустройство -- очень хитросвязанная конструкция. Упирающийся Алехнович избавил Миньку от неприятностей, поскольку, вдоволь попугав белобрысого, белоглазого белоруса, вырвав Майку из его дома Малютки Скуратова, я в тот же вечер поехал к Цыбиковой и тихонько положил удостоверение на место. Теперь мне нужно было, чтобы оно дальше жило при настоящем его хозяине... Я сказал почти ласково Алехновичу: -- Вы мою фамилию слышали-конечно? -- Так точно, товарищ полковник... -- шевельнул заколевшими губами Алехнович. Медленно закрыл я ксиву и неспешным движением засунул в карман. -- А фамилию ребенка за номером 07348 вы слышали? -- Никак нет, товарищ полковник, -- качнул головой директор спецдетконцлагеря. -- Нам ведь их передают по ордеру... -Это очень хорошо, -- кивнул я и добавил: -- Для вас. -- Почему? -- удивился этот свинопас в белом халате. -- Потому что вам теперь лучше всего -- для вашего же спо- койствия -- забыть даже этот номер -- 07348... Считайте, что в интересах государственной безопасности страны, -- и тут я ткнул пальцем в портрет Берии на стене, -- этого ребенка вам не сдавали, его у вас никогда не было, и никто его у вас не забирал... Забудьте все, навсегда... -- Но без резолюции генерала Балясного... -- слабо заблекотал Алехнович. ~ Ребенок на моем подотчете... Ч- Это ваши проблемы, -- засмеялся я. -- =====Они у вас тут, наверное, болеют, умирают... А что касается Балясного, то это не его ума дело... Все... Срочно давайте ребенка... И запомните еще одно, как лОтче наш"... Об этом младенце никто и никогда спрашивать не может. Но если возникнет кто-то, интересующийся его судьбой, направьте его в Секретариат Лаврентия Павловича Берии, там его любопытство удовлетворят... Я никогда больше не видел Алехновича. Не знаю, что с ним стало, -- может, спился, может, стал академиком педагогических наук, может, умер. В одном не сомневаюсь -- и на страшном суде, перед лицом Божиим, он пасть не разверзнет о судьбе ордерного младенца за No 07348... В аэропорту лВнуково" вручил этот верещащий прописанный кулек -- свое пархатое запаршивленное псориазом семя -- своему отцу, которого вызвал накануне телеграммой в Москву. Посадил их без очереди в вечерний самолет, и они улетели в Адлер, где, прикрываясь моими связями, вели свое курортно-кулацкое хозяйство мои старики. А через месяц мой батька за небольшую взятку в поссовете выправил на Майку документы и оформил ее удочерение. Так что, видишь, Майка, как все не просто -- ты мне и дочка, ты мне и сестра. И до слез обидно, что после всех этих трудностей придется твоему Магнусту нареченному завтра умереть, сделав тебя неформальной вдовой, а мне-то причинив двой- ной удар: дважды зятя потеряю -- по жениху дочери наплачусь и о женихе сестры загорюю. Тихо и покойно было мне в зеленоватом сумраке ванной. Ветвистые водоросли воспоминаний укрыли меня, спрятали, согрели и. разволновали приятно, потому что растрогали. И напрасно Римма называла меня убийцей и извергом. Неправда, не люблю я это все. Нужда заставляет. Я ведь не искал Магнуста, это он сам меня нашел. Нашел и визгливым голосом Марины стал орать под дверью ванной: -- Выходи, черт бы тебя побрал! Там тебя твой немец еврейский по телефону домогается... Вот видишь, сынок, это не я палач, а ты дурачок, если так меня домогаешься.

ГЛАВА 20. НЕТ, ТЫ НЕ ПРАВ, ФАУСТ...

Свербящий пронзительный голос Магнуста бормашиной прорвал барабанную перепонку, сверлом вошел в мой дремлющий мозг, убаюканный воспоминаниями, затуманенный жидкостью для ращения волос на затылке. Интересно, а изнутри, через кровь, действует эта жидкость на плешь? Или только при втирании?.. -Что вам интересно? -- переспросил Магнуст. -- Интересно, куда ты пропал, зятек мой дорогой! Мы с тобой теперь всегда вместе -- как попугайчики-неразлучники... -- Вот уж не подумал бы, что вы соскучитесь по мне, дорогой фатер, -- сухо засмеялся Магнуст. -- И не прав ты вовсе! -- =всполошился я. -- Мне разговоры с тобой -- и боль острая, и радость светлая! Душа воскресает... -- Я готов вам помочь на этом пути, -- хмыкнул недоверчиво Магнуст. -- Вот именно! Стучите -- и будет вам отворено, как сказано в Писании, -- благостно призвал я. Магнуст на том конце провода от удовольствия, видно, башкой замотал -- мне послышался дребезг его цепочек, звонил и бряцалец: -- Не сомневаюсь, что вы в своей Конторе широко попользовались этой заповедью! -- Было дело, было... -- легко согласился я. -- И сами лстучали", и на лстук" отворяли. Да ты и сам знаешь -- в нашей с тобой работе без лстука" никуда. -- У нас с вами работы разные, -- отрезал он холодно. -- А никто этого не знает никогда. До конца работы, во всяком случае. Да дело не в этом... Мне тут намедни мыслишка одна важная в голову пришла... -- Я заметил, что в вашу голову не важные мыслишки не приходят, -серьезно заметил Магнуст. -- Правильно, сынок, заметил. Тут и тебе есть над чем подумать. Фауст-то был не прав! -- В каком смысле? -- обсскуражился Магнуст. -- В самом главном -- не с тем он обращался к Мефистофелю, не надо было в молодость проситься... Магнуст задержался с репликой, наверное, быстро считал- прикидывал еврейским своим хитрожопым разумением: какую подлянку я ему заготовил? -- А о чем ему надо было просить Мефистофеля? послушно задал он наконец предписанный ему вопрос. -- О долгой жизни. Понимаешь? Не о возвращенной молодости -- в этом нет проку, а о продленной старости. Надо было торговаться не за прошлое, а за будущее... Магнуст думал одно мгновение: -- Нет. Эта мыслишка у вас не очень важная. Ч- Почему? -искренне удивился я. -- Потому что вы не понимаете условий игры. Я не Мефистофель и покупать, вашу душу не собираюсь. Да и, скорее всего, вам и продавать-то нечего. Нет у вас товара... -- А чего же ты хочешь? -- Чтобы вы за свое будущее расплатились из своего прошлого... ЧЧ Глупая сделка, -вздохнул я. -- Обычно за свое прошлое расплачиваются будущим... -- Да, -подтвердил Магнуст. -- Это когда хотят мести... -- А ты? -- А я хочу суда. Правды. Научения людям. -- Трудную тогда ты сыскал себе работенку, Ч посочувствовал я ему. -- Ничего, не жалуюсь. -- И заверил меня: -- Она мне по силам... Глупый, самонадеянный зверь, дерзко рвущийся в силки. Ладно, если тебе нужен суд, я готов. Приду с адвокатом своим, с Сенькой Ковшуком. А Магнуст, обеспокоенный моим молчанием, быстро сказал: -- Давайте встретимся, погуляем, поговорим... Потом, если захотите, вместе пообедаем... Ага, я еще давешний обед наш не переварил. Погуляем... Боится прослушивания... Ладно... -- С радостью, -- готовно откликнулся я. -- Называй время и место... -Через час. Около вашего дома, на улице... Суда он хочет! Тоже мне, хрен с горы, свалился на мою голову! Я, может быть, и не возражал бы, чтобы он моим прошлым дал научение будущим людям, кабы в этом великом правдосозидании не затерялся один мелкий пустяк -- мое настоящее. Мой горестно-немощный, безвидно-похмельный сегодняшний день. Простым будущим людям, которые при содействии Магнуста будут жить теперь только по правде, и героям страшного прошлого, исчезнувшим как бы навсегда -- им на мое настоящее, ищущее только покоя, забвения и опохмелочки, -- им на него наплевать. А мне -- нет. И прошу не забывать незначительную, но довольно важную подробность: я единственный мост, соединяющий пропасть между настоящим вчера и непришедшим завтра. Поэтому со всей сердечной искренностью и партийной принципиальностью я крикнул на весь мир шепотом: не хочу! Не хочу, чтобы бессчетные орды умерших, замученных, убитых шли по мне -- по мосту -- из прошлого в будущее. Их так много, и так согласно они будут просить суда, справедливости, возмездия, что возникнет -- как в школьном учебнике -- резонанс. И мост -я, мое настоящее -- разрушится, распадется, рухнет в пучину небытия. Нет, дорогой зятек, не могу я вам пойти навстречу. Я вам отказываю. А в трибунале, который вы учинили незаконно, неконституционно, неправово, мои интересы, я уверен, сможет достойно представить мой старый адвокат, мой верный правозащитник Сенька Ковшук. Он должен достойно и глубоко аргументированно пояснить: почему, при каких обстоятельствах и с какой целью был лишен жизни на спецкомандировке Перша Печорской лагерной системы Главного управления лагерями МГБ СССР зек Наннос Элиэйзер Нахманович, 76 лет, отбывающий по статьям 58^ 58, д, 58^, 59д небольшой срочок наказания в 25 лет. Необходимо отметить, что поскольку пенитенциарная политика советского права никогда не делала наказание самоцелью или, упаси Боже, местью и карой, а пеклась только о перевоспитании недостаточно сознательных сограждан, то предполагалось, что полностью перевоспитавшийся Элиэйзер Наннос в цветущем возрасте -- ему будет всего 101 год -- выйдет на волю и заживет счастливой жизнью. Никаких препятствий для этого не просматривалось. Но он сам не захотел, он по глупости своей и еврейскому упрямству предпочел умереть. Как говорится, вольному -- воля... АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. В те поры пришел уже Семен Денисыч Игнатьев, новый наш министр. Вот уж действительно как гром с ясного неба! Этакий беззвучный, не очень заметный гром... После ареста Абакумова в Конторе стало ясно, что всей компании Берии сказано громкое лфэ! ", и на авансцену вылез маленковский свояк и выкормыш Крутованов. Он вывалил из тележки Абакумова, по его материалам вседержитель нашей безопасности помещен в 118-ю камеру блока лГ", и ни у одного человека не было сомнений, что не сегодня-завтра Крутованов пересядет в кабинет председателя правления страхового общества лРоссия". А ведь никакого приказа об отстранении Абакумова от должности министра не поступало! И никакого распоряжения о назначении кого-либо исполняющим его обязанности тоже не было. Чудеса, да и только! Чистая фантастика! Поезд из проклятого прошлого в светлое будущее катился без машиниста. Великая ав- томатика -- дисциплина ужаса гнала наш паровоз вперед. В коммуне, надо полагать, будет остановка! Опустела только приемная Абакумова -- длинный лвагон", сгинул бесследно кондуктор Кочетров, и всю утреннюю почту уже носили на подпись к Круту. А в приемной его напуганно и возбужденно сопела толпа генералов, мгновенно перекочевавшая сюда из абакумовского лвагона". Не знаю, когда спал в эти дни Крут, потому что уезжал он с Лубянки около семи утра, а в десять тридцать, свежий, аккуратно причесанный, в шикарном костюме, пахнущий английским лавандовым одеколоном, он начинал ежедневное оперативное совещание. В три часа отправлялся обедать, а в шесть возвращался в кабинет и до утра -доклады, рапорты, накачки, вздрючки, указания, поручения. Он взял игру на себя. Не знаю -- и никто не узнает никогда, -- обещал ли ему что-то Великий Пахан, говорил ли ему о чем-то свояк или это как-то само собой подразумевалось, а может быть, своей инициативой, ярко продемонстрированной верностью, гигантской работоспособностью хотел он показать, что нет и быть не может другого претендента на кресло главного страховщика России. И вся бериевская шатия откатилась в глухую оборону. Их будто паралик схватил -власть утекала из рук на глазах, и они были бессильны что-то сделать. Совершенно очевидно, что Всевышний Пахан в этом раунде бесконечного соревнования решил дать по ушам брату своему мингрельскому Лаврентию и основательно приподнять бабьемордого холуя Маленкова. Смешно, что в руках бериевских кровожадных бойцов было три четверти сил самого страшного карательного механизма в мире, и им достаточно было лишь быстро и легонько обернуться -- не только от Маленкова с его компанией, но от самого полудохлого дедугана Сосо Джугашвили не осталось бы вонючего пара. Но универсальность этой гениальной бесовской машины и состояла как раз в том, что они не могли сговориться между собой даже перед реальной угрозой их общей катастрофы. Они сидели по своим роскошным кабинетам и покорно, терпеливо ждали приказа о назначении министром Крута, после чего все они будут выгнаны, разжалованы, брошены на понизовку, часть арестована, а кто-то убит. Ибо знали -- сговариваться нельзя! Тридцать лет с лишним -- без выходных, каникул и праздников -- они изо дня в день суще- ствовали удивительной жизнью, которая полностью, всецело, тотально состояла из лжи, вероломства, обмана, интриг, корыстного доносительства, всеобщего предательства, обязательного лицемерия, льстивого криводушия, лакейской униженности и палаческой безжалостности. И усвоили, как лОтче наш": любой человеческий поступок, любое нормальное душевное проявление караются тюрьмой и смертью. Поразительный факт -- миллионы людей здесь были казнены за участие в заговорах. А я утверждаю, что первый настоящий заговор в этой стране возник только тогда, когда перестали карать за несуществующее! Да, да, да! Я это утверждаю, потому что я был выдумщиком, пружиной, исполнителем этого заговора! Свидетельствую: это был вовремя задуманный, правильно организованный и грамотно осуществленный заговор. И назывался он -лликвидация врага народа, английского шпиона, муссаватиста и дашнака, члена Президиума ЦК КПСС, первого заместителя Председателя Совета Министров СССР Л. П. Берии"... Но это все было через два с половиной года, а тогда все эти кровавые трусы попрятались по норам и ждали с ужасом приказа о назначении нового министра государственной безопасности. И наконец он грянул... И товарищ Сталин показал всем, почему ни Лавруха, ни Маленков, ни Каганович -вообще никто из его шайки -- не может с ним тягаться. А назначил он министром Семена Денисовича Игнатьева. Не лихого бесстрашного проходимца Крутованова, не хитро- умного палача Кобулова, не террориста Судоплатова, не шпиона Фитина, не убийцу Рухадзе и не своих подрастающих тонкошеих молодых вожденят. Игнатьева! Министр государственного ничтожества Семен Денисыч -не личность и не профессионал политического сыска -- мог гарантировать Пахану одно: бесшумную и безжалостную борьбу кланов в Конторе с неизбежным доносительством наверх о любом нелояльном слове или поступке конкурента. И ладушки! Великая изощренная прихотливость изгибов судьбы -- почернел, закаменел от ярости и унижения Крут, а я наконец впервые за эти недели смог облегченно вздохнуть. Ибо ключи от главного хранилища тайн Абакумова, где лежало мое досье на Крута, попали в карман к этому сумрачному тяжелоносому существу, новому главному страхователю России с бесприметным лицом понятого. На второй день работы Игнатьев назначил расширенное совещание руководства и актива министерства. Минька сквозь зубы процедил мне: лСергей Павлович Крутованов приказал тебе присутствовать". По его роже было видно, что он не одобряет своего шефа -- на кой черт понадобилось присутствие второстепенных служащих, когда мы с вами, товарищ генерал, и так уже почти у самого кормила... Но я сразу понял, что этот неукротимый бес задумывает новый виток нескончаемой интриги в борьбе за это скользкое, манкое кресло. Из всех государственных добродетелей Игнатьева на меня самое большое впечатление произвела его чистоплотность. На столе около него лежала стопка белых бумажных салфеток, и, когда раздавался звонок правительственной связи, Игнатьев брал салфетку, аккуратно оборачивал ею телефонную трубку и тогда подносил к уху: лИгнатьев слушает... " С несколькими из присутствующих он поздоровался за руку -- и тут же побрызгал на ладонь из синего флакона духами лОгни Москвы" и тщательно протер салфеткой. И молвил свое первое слово нам веско и грозно: -- Ф-фатит! Мы все замерли, а он разъяснил: -Ф-фатит, товарищи, либеральничать! Пора всем нашим врагам, врагам нашей Родины, партии и лично товарища Сталина, накрутить ф-фосты по-настоящему... Я взглянул на счастливое лицо Миньки Рюмина и понял, что отныне из уважения к дикции нового министра он станет меня называть лФ-фаткин". А Игнатьев упоенно вещал: -- Ф-фатит ф-фастаться и рапортовать об успехах! Надо их продемонстрировать... Да-тес, это была сильная речуга. Квакающее, булькающее бормотание. До вчерашнего дня он был завотделом партийных, профсоюзных и комсомольских органов ЦК ВКП(б). Игнатьев был узкий специалист -- по органам. Ч... и тогда партия нам всем поставит пятерку, если все будут так отдаваться работе, как полковник Рюмин... -- докладывал министр. Минька горделиво-застенчиво опустил долу поросячьи очи. -- А работать на тройку с минусом или на двойку с плюсом нам не позволит товарищ Сталин... Угроза сионистской агрессии налицо... Наверное, Игнатьев раньше был учителем. Нет, учителем был батько Нестор Махно. А этот наш батька говорит, что начал свою карьеру с престижной должности постового милиционера в Херсоне. Ах, папаша Джо, изысканный кулинар острых блюд! Какой необычный испек ты всем слоеный пирог -- из злодеев и дураков, изуверов и ничтожеств. Игнатьев С. Д., Служебный Дурак, нашей безопасности, все говорил, булькал, объяснял, расставлял всем оценки, и на его плоском пухлом лице с тонкими злыми губами беспокойно ползали широкие серые брови, как сытые мыши по тарелке. Ему явно нравилось быть министром, потому что, во-первых, можно было всех учить и ставить оценки, а во-вторых, он ни на миг не задумывался, чем это может кончиться. А подумать, ей-богу, было над чем. Неискупимый Каинов грех убийства ближнего своего поста- вили на государственный поток, индустриально-механическую основу. Логика событий, а точнее сказать, безумный абсурд происходящего подсказывал, что скоро, очень скоро в нашей кочегарке будет большая смена вахты. В общем, это довольно естественно, когда сажают авиаконструктора Туполева за то, что он, оказывается, продал Мессершмитту чертеж истребителя. Пусть он даже причитает при этом, что никогда истребителей не делал, а строил бомбардировщики. Это не страшно, это детали. Ничего особенного нет в том, что приземлили профессора Гумилева, который отказался добровольно дать деньги на памятник Ивану Грозному. Приходите, сказал, когда на памятник Ма- люте Скуратову будете собирать. Ясно, на что намекал. Нормально арестовали личного врача Сталина, собиравшегося его медленно отравлять мышьяком. Этот самый Виноградов признался во всем, когда его взяли, и добавил при этом: только люди и крысы убивают себе подобных, не испытывая чувства голода... Конечно, не страшно, что побрали уже почти всех -- от педиков до эсперантистов, от немцев до гагаузов, тринадцатилетних девчонок и дремучих стариков. И вполне естественным казалось, что пожар и чума террора вырвались на братские сопредельные территории. В Болгарии их Контора -- лВытряшние работы" -вытрясала кишки из Косты Трайчева и его сообщников. В Румынии славная лСекуритатная сигуранца" раскрыла шпионскую паучью сеть Анны Паукер. Чехословацкая лСтатни беспечность" обеспечила благополучное выпадение из окна Массарика и взялась за стати Рудольфа Сланского. И Ласло Райк полетел прямо из Будапешта в рай. А титовская лГлавняча" молотила кого ни попадя, всех подряд. Мне нравилось название югославской Конторы -- лГлавняча"-хотя они, конечно, были самозванцы, ибо настоящая Главняча была у нас. Вот именно -- Главняча. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. Но постепенно становилось жутко. Очень жутко было от мысли, что в этом же здании в камере 118 лГ" Внутренней тюрьмы сидел вчерашний министр Абакумов и соседние камеры стали помаленьку набиваться его клевретами и приспешниками. А когда в одночасье опускают из кабинетов в камеры сразу двадцать девять генералов Конторы -- значит, всю вахту скоро заменят. И не понимали этого только такие дураки, как новый министр Игнатьев, или кто просто боялся думать об этом, или кто был оглушен гремящим над страной призывом: лТит! Иди жидов молотить! " -- лозунгом, полюбившимся в мире со времен разрушения ихнего Храма. Я знал, что грядет огромное, просто всеобщее смертоубийство, где полягут все -- и правые, и виноватые. Тем более что никаких правых не осталось. Все были виноваты, поскольку и на людей-то перестали быть похожи, а превратились в странные существа, будто не появились они в обычных родилках, а вынули их из диковинных обжиговых печей или машинных конвейеров и принимали их не повитухи, а контролеры ОТК. Да, жизнь подвела черту на пороге общего расчеловечения. Голодные, измордованные до идиотизма граждане, проснувшись поутру, возносили благодарственную молитву Всевышнему Пахану и начинали клясть жидов-космополитов, из-за которых мир корыстно-неблагодарно забыл, что порох придумали не китайцы, а русский мастеровой Василий Порохов, а компасом пользовались во времена князя Игоря, и паровоз у Ползунова пополз и запыхтел раньше, чем у Фултона, а Маркони, гад, спер радиоприемник у Попова, и никакого не было Гуттенберга, а первопечатником был дьяк Федоров -- пусть через сто лет после немца из Майнца, но первопечатником, и электролампочками Париж освещался Яблочкова, а лучшие в мире яблочки вывел Мичурин, которого вейсманисты-шпионы убили, столкнув с выращенной им клюквы, а первый в мире самолет построил Можайский, и пускай никогда не взлетал этот самолет, а был, по существу, крылатым плровозом, но все равно -- по задумке -- это был наш приоритетный самолет... А во всем осталбном эти люди должны были быть счастливы, ибо мы сделали их беззаботными, как птицы. Они боялись вспоминать про вчера и не смели думать про завтра. Беспечно-странная жизнь -- никто, начав утром борозду на поле, не знал, закончит ли ее вечером. И, разведя в очаге огонь, не ведал, доведется ли попробовать похлебку. Да, в целом все было неплохо. Этот мир был готов к тому, чтобы мы его убили. И мы были готовы. И надеялись, что нам не будет мешать новый министр С. Д., который пообещал сейчас: -- Нет препятствий для успешной нашей работы! С государственными вопросами выйдем на товарища Сталина, с ведомственными смело выходите на меня, рассмотрю, не мешкая... Вот так-то! Войдем и выйдем... Да, так оно и получилось: вошли в свое прошлое, а вышли в будущем. Мы вошли в него с огромным оперативно-следственным делом лВрачи-убийцы", а сейчас Магнуст вышел на меня с вопросами и претензиями. Мне ли отвечать на них? Боюсь, многовато чести для меня, скромного специалиста по технике безопасности -- государственной безопасности, я имею в виду. Идея моя -- что правда, то правда. Ну, а уж само дело -- задачка для меня непосильная. Я думаю, что только на первое установочное совещание по разработке лВрачи-убийцы" Игнатьев С. Д. собрал больше людей, чем во всем твоем МОССАДе вонючем работает, дорогой ты мой зятек, Магнуст!... Игнатьев молча, не перебивая, слушал доклад Крута. Наверное, С. Д. очень хотел перебить, поучить и выставить оценку своему быстромыслу-заместителю, но министр явно плохо петрил в специфике оперативных комбинаций и опасался вслух ляпнуть какую-нибудь профессиональную глупость. А как всякий партийный работник, он привык вкладывать всю душу в любимое дело, которое ему поручили позавчера, и сейчас он демонстрировал нам свое душевлагалище тяжелыми вздохами по поводу вероломства и душегубства профессоров-отравителей. Игнатьев размечал доклад Крута вздохами, как знаками препинания -- у него были даже вопросительные вздохи. Когда Крут резюмировал предложения, С. Д. был похож на вспотевший от горестного волнения асфальтовый каток. -- Нам народ, нам история не простят, коли мы этим проф- фостам шкуру до костей не спустим, -- напутствовал он нас. Животное! Неприятный тип, конечно, но все равно лучше пусть будет этот серый безмозглый скот, чем кровоядный разбойник Абакумов! Я читал это на лице Крута и соглашался с ним. А выяснилось чуть погодя, что мы с ним оба крупно ошибались. Но это потом выяснилось. Недооценили мы тогда С. Д. Неукротимый боец Крут, уже затевая новый круг интриги, шепнул мне товарищески, доверительно: -- А он неплохой мужик, Семен Денисыч! -Помолчал, пожевал губами и добавил почти поощрительно: -- Жаль только кургузый какой-то... А кургузый мужичок Игнатьев, оглядевшись помаленьку, обжив не спеша министерское кресло, ознакомившись с игрой и игроками, разобрался неторопливо с кладовой тайн в своем сей- фе, принадлежавшем некогда Абакумову. Нашел мое досье на Крута, извлек его из пустоты и безвременья главного тайнохранилища державы и приделал ему ноги. И как ловко!.. Но это потом было, а тогда мы занимались формированием дела. Работенки хватало -- созданная специально для Миньки Рюмина Следственная часть по особо важным делам выделилась из Следственного управления на правах главка и росла как на дрожжах. Скоро на Миньку пыхтело более ста следователей. Ну, а уж оперативников-то никто и не считал! Если бы эти ребята не были такими остолопами, они могли бы экстерном в два счета выучиться на врачей, потому что ежедневно по многу часов занимались со всем цветом советской медицинской мысли в полном составе. Мне кажется, что ни одного настоящего головастого профессора мы не пропустили, всех спустили к нам в казематы! Вместо почившего Моисея Когана подтянули его братана -Борис Борисыча. Вместо забитого ногами Этингера взяли его сына. Вместо казненного Шимелиовича -- этого по-честному, по приговору -- дернули Раппопорта. Чтобы профессор Михаил Егоров не скучал, подсадили ему профессора Петра Егорова. К Преображенскому -- Зеленского. К Виноградову -Шерешевского. Фельдмана к Фейгелю, Гринштейна к Гельштейну, Серейского к Збарскому, одного Незлина к другому Незлину... И конца и края им было не видать, всем этим светилам и шишкам. И все они в камерах светили довольно тускло... Да и странно было бы ждать от них, чтобы они там сверкали, лучились и светились, когда их медленно, но верно подвигали к участию в спектакле, который заканчивается довольно необычно для исполни- телей главных ролей: под занавес, под бурные несмолкающие аплодисменты, переходящие в овации, под восторженные крики и возгласы миллионов зрителей -- всех актеров вешают. Не в каком-нибудь там переносном смысле, а буквально, как говорилось в старину, лповесить за шею". Да, за шею. Для этого предусматривалось сценарием даже принятие Верховным Советом специального закона -- лподвергнуть смертной казни через повешение". И не где-нибудь в темном закоулке, сыром подвале, безвидном подземелье, а на Лобном месте, на Красной площади, в самом пупе первопрестольной нашей столицы. Честное слово, не шучу! Святой истинный крест! Это Лютостанский придумал. Я смотрел на истерический азарт моего гнойного полячишки и видел, с какой страстью, с какой искренней горячностью пробивает он среди наших недоумков этот бредовый план, и видел, что он близок к торжеству двух основных идей своей жизни Ч- унижению и мучительству евреев и окончательному позорному посрамлению советской государственности. Лютостанский сипел, убеждал, агитировал и доказывал, и как-то постепенно так получилось, что иного финала этому кровавому представлению уже и не предвиделось. Не знаю, понимал ли кто-нибудь, что если эта публичная казнь свершится, то наше Отечество будет навсегда исторгнуто из сообщества цивилизованных народов и всему нашему будущему будет нанесен невосполнимый урон, но ни один человек не возразил Лютостанскому. И я сдержанно, но тепло, чуть-чуть завистливо нахваливал эту замечательную режиссерскую находку в предстоящем небывалом спектакле. Правда, моим мнением уже никто особенно и не интересовался. Произошла любопытная штука -- я стал незаметен на сером фоне кулис, откуда старался не высовываться, пока на авансцене разворачивались такие яркие события и орудовал первый герой-любовник Минька Рюмин с призванной им компанией хищных ничтожеств. Для театра это вещь довольно обычная. Когда пьеса принята и утверждена к постановке, любимец всех -- драматург -начинает мешать своим присутствием. Он хочет давать советы, указания, он считает возможным вмешиваться в решения и задумки режиссера, он поправляет актеров, недоволен реквизиторами, сетует на гримеров и возмущается осветителями. Лучшая участь для автора -- пропасть до премьеры. В те поры я ничего не знал про театр, но хорошо все понимал про нашу Контору, и потому сделал все от меня зависящее, чтобы не только исчезнуть из виду, но и свое авторство этого кошмарного действа изгладить из памяти живущих. Тем более что соискателей бессмертной авторской славы в представлении лУбийцы в белых халатах" было предостаточно. Надо отдать должное Лютостанскому -- он проявил недюжинные организационные способности. Он был так занят, что пришлось бросить даже любимое занятие -- вырезание бумажных цветов. Пользуясь вакуумом в нежной рюминской душе, похожей, наверное, на свинячий кишечник -я ведь отошел на вторые роли, -- Лютостанский Владислав Ипполитович поселился там как друг-солитер. Он просиживал у Миньки часами, делясь своими выдумками и планами, которые на другой день Рюмин обнародовал в виде приказов, распоряжений и указаний. Лютостанский правильно надоумил его специализировать работу аппарата: одни занимались только следствием, другие -- планированием версий внутри следственного дела, третьи -- перспективными разработками, четвертые -- подготовкой общественного мнения. Вот эта группа была занята мифотворчеством. Они сочиняли злые глупые сказки, и агентурный аппарат, сексоты и стукачи, разносили их мгновенно по городу и стране. А учитывая диковинную дикость нашего народонаселения, эти кошмарные басни воспринимались как евангелические откровения. Так, например... Жидовка-врачиха в детском саду запустила ребятам вшей с брюшнотифозной инфекцией. А молодой врачонок-жиденок добавлял во внутренние инъекции полграмма ацетона -- 36 человек парализовало... Ну, а бывший главврачище-жидовище выдал бригаде малярш, красивших поликлинику, на опохмелочку два литра древесного спирта -- одна баба умерла, семеро ослепли... Жидолог-уролог под видом операции кастрировал фронтови- ка, молодого парня, героя-инвалида... Евролог-нефролог совершенно здоровому человеку вырезал почку... А рентгенолог -- жидила красноглазый -- по часу держал людей под экраном, у 47 человек белокровица открылась, в медсанчасти на заводе лДинамо" дело было... И в 13-й горбольнице анестезиолог -- тварь сионистская, -- как только хирург отворачивался, так он русским людям кислород из баллона перекрывал, на столе кончались, в сознание не приходя... В сознание не приходя. По-моему, мы все жили, в сознание не приходя. Страна была полна этими слухами -- люди отказывались идти на прием к врачам-евреям, кого-то сильно поколотили, кого-то прибили совсем. Но все эти штучки были лишь легким дуновением приближающейся бури народного гнева, невесомыми зефирами, обогнавшими ураган всечеловеческого негодования. Потому что впереди предстоял процесс, а после процесса должна была быть прилюдная казнь, а после казни -- Великий ПОГРОМ, а уж для оставшихся -- ИЗГНАНИЕ. Господи Боже, из-за этого несостоявшегося изгнания мне и надлежит сейчас надеть штаны и идти на встречу с Магнустом. Ибо из-за предполагавшегося изгнания мне и пришлось познакомиться с его дедом -- рабби Элиэйзером Нанносом... Пора надевать штаны. Штаники вы мои серенькие, брючата мои фланелевые, порты вы мои, у Ив Сен-Лорана домотканые! Куда запропастились? Не могли же вы исчезнуть в небытие вместе с моими форменными темно-синими бриджами с голубым кантом. Пропали в пропасти времен мои бриджи вместе с щегольским полковничьим мундиром с набивными ватными плечами. Не жалел я никогда денег на одежку -- не унижался ношением казенных кителей. Мне форму шил выдающийся портняга -- рижский еврей Яшка Гайер. Ах, хорошо шил! По-настоящему работал -- как сейчас уже никто не работает. Ибо старался не за совесть, а за страх! Страха иудейского ради ткань этот еврюга пластал, ласкал, лепил -- я себя впечатывал в защитного цвета френчик без складочки, без морщиночки. Не так давно встретил я на улице Яшку Гайера. Старый стал, жалуется, что работы нет: никто больше не шьет костюмов. Все мои клиенты или умерли, или уехали отсюда, или носят заграничное. Как вы, например... Не пример я тебе, Яшка. Ничего ты не понимаешь, глупый портняжка. Мой карденовский твидовый пиджак -- внук давно истлевшего, сшитого на заказ полковничьего мундира. Его правопреемник. Наследник и законный представитель. Как галстук Тревира. А телячьей паленой кожи башмаки фирмы лЕТ" -- воспитанные элегантные потомки моих до черного сияния наблищенных хромовых сапог. И вместо копны чуть вьющихся темно-русых волос -- аккуратная стрижка лСасон видаль", прикрывающая намечающуюся на затылке плешь, которой так стесняется моя славная женушка Марина... Да и сам-то я, застенчивый деликатный интеллектуал, вялый безобидный тихоня, -- отдаленный мутант, неузнаваемый последыш моего далекого пращура -- полковника П. Е. Хваткина, старшего оперуполномоченного по особо важным делам при министре государственной безопасности. И ты, в ухо, в рог долбанный Магнуст, не буди во мне голос предка, не тревожь моего анабиозно-спящею зверя, не заставляй переобувать мягкую обувь лЕТ" на подкованные сапоги-прохоря! -- Марина! Я ухожу, буду к вечеру... -- крикнул я куда-то в глубь квартиры, где обитала моя рыжевато-белокурая Баба Яга, плавно летающая по кухне в ступе и гугниво отмахивающаяся алым помелом своего грязного языка. Пойду, пожалуй. Пойду на встречу с моим будущим покойным зятем Магнуст Теодорычем. Щелкнул лифт пластмассовой челюстью дверей, заглотнул меня, как мясную крошку, спустил по гулкому пищеводу шахты в подъезд, чтобы выкинуть в мир. Желудок, переваривающий самого себя. И последний оплот на берегу этой прорвы -- Тихон Иваныч, родная душа. Консьерж, украшенный разноцветными планками вохровских орденов, сержантских медалей, со значком ветерана войны. У меня есть такой же. Только не скажем мы с Тихоном никому, где и с кем воевали, какие мы удержали рубежи, где тот фронт, где у нас всегда без перемен. -- Вольно! -скомандовал ему лениво, и дед душевно рассупонился, заулыбался, кивнул мне неуставно фамильярно. -- Подали вам машину, Павел Егорыч, -- сообщил мне, намекнул, что видит, мол, какие за мной зарубежные авто заезжают. Ах ты, упырек мой дорогой, вечнослуживый! Не лижи свои бледно-синие губы от радости, не радуйся, простодушный конвойный! Не твоего стука опасаюсь я сейчас, не от твоей хитрой ухмылки сердце теснит! Черноватый курчавый ариец, что дожидается за рулем поданного мне лмерседеса", -- не дичь которую ты вовремя засек и высмотрел. Охотник он! На меня и на тебя, дубина ты старая, стоеросовая. И чтобы переиграть его, надо мне все свое былое мастерство, все секреты моего необычного ремесла припомнить, оживить в себе дремлющие инстинкты -- умение и готовность убить первым. Не буду с тобой разговаривать, конвойный ты мой, стороже- вой, караульный ты наш, охраняющий. Нельзя силы тратить. Только палец воздел указующий и предупредил строго: Ч- Бди! Распахнул дверцу мерседесовскую, тяжелую, лакированную, бесшумную, бросил свою измученную похмельем плоть на упруго-тугие подушки сиденья, посмотрел в ехидную морду Магнуста и сказал ему деликитно: -Здравствуй, сынок дорогой! Как у вас говорится -- гут шабэс! А у нас есть песня такая: лСегодня мой родной Абраша -- выходной, сегодня я иду к нему домой... " Магнуст покачал головой, вздрогнули-звякнули его цепочки и бряцальца: -- Нет, сегодня вы еще не идете ко мне домой. Рано... Вы еще не готовы... Машина сыто, басовито рявкнула мотором, помчалась по грязному, расплеванному слякотью проезду, вспарывая с сиплым сипением густые снеговые лужи. -- Ну, не готов так не готов, -- смиренно развел я руками. -- А если не секрет, поделись, Магнустик, сокровенным: когда, интересно знать, удостоюсь я вашего сердечного, широкого, традиционного иудейского гостеприимства? Магнуст проскочил на красный свет, вывернул на Ленинградское шоссе, погнал в сторону центра. Он вздыхал, цокал языком, мотал башкой, будто сам с собой советовался, решение важное принимал, пока наконец не надумал: -- Когда я получу от вас аффидевит... -- Господи, это еще что такое? -- переполошился я. Магнуст, не отрывая взгляда от дороги, скосил на меня зрачок, дрогнул змеистой губой: Ч- Я помню, что вы учились на медные деньги. Но думаю, что как профессор права вы прекрасно знаете: аффидевит Ч заверенный документ, официальное свидетельство, имеющее силу судебного доказательства... А-а-а, вон оно что! -- вздохнул я облегченно, прикрыл глаза в похмельной истоме и, подремав одно мгновение, спросил тихо: -- А судить-то кого собираетесь? -- Вас лично, обстоятельства и время! -отчеканил Магнуст, будто из пистолета над ухом шмальнул. Ч- Снова-здорово! -- устало вздохнул я. -- Вот навязался ты на мою голову! Дался тебе я со своими ничтожными делишками... Машина вписалась в плавный поворот перед Красной площадью, миновала Манеж, оставила олеворучь зубчатый багровый булыжник Кремля, легко взлетела на Каменный мост. Магнуст молчал и грязно-русофобски ухмылялся. Вот уж воистину -- дал мне дьявол послушание! -- Слышь, сынок, а ты меня приглашал прогуляться -- так и будем в машине моцион принимать? -- поинтересовался я. -- Нет, не будем, -- успокоил Магнуст.

-- Мы погуляем на воздухе. Мы с вами на дачу едем... В санаторий, так сказать... лМерседес" гнал в сторону кольцевой дороги по Калужскому шоссе. -- Да-а, это замечательно! Мне нужен воздух. Здоровья нет совсем. Старость, сынок, не радость. Ты молодой, здоровый, ты этого пока не понимаешь. А когда человек ~ вот как я -- на пороге своего биологического ухода, распада тканей, гниения плоти, испарения духа -- это тогда тяжело... Магнуст сочувственно вздохнул: Ч- При таком самочувствии вам будет легче принять неизбежное... -- Ой, Магнустик, ты о чем это? -- притворно всполошился я. -- Никак ты меня убивать собрался? Смешно, как все возвращается на круги своя -- тысячу лет назад точно так же я вез в машине своего агента-ювелира. Но в отличие от агента Дыма я не боялся, что Магнуст меня застрелит или утопит. Дело в том, что мне надо было, чтобы агент Замошкин замолчал навсегда, а Магнуст хотел, чтобы я разговорился во всю мочь памяти. Магнуст похмыкал, помычал и неожиданно серьезно сказал: -- Вас убивать бессмысленно. Мне кажется иногда, что вы бессмертны, как людское зло... -- Ну и спасибочки тебе, сынок, на добром слове! А едем-то мы куда? Санаторий-то чей? Не поворачиваясь ко мне, Магнуст сухо обронил: -Санаторий имени Берии... Елки-моталки! Вот он, гад, что удумал! Следственный эксперимент -- реставрация совершенного преступления с выездом обвиняемого на место происшествия. Мелькнул дорожный указатель направо: лДом творчества архитекторов лСуханово" -- 1 км". лМерседес" промчался мимо облезлого дома дворцового типа, свернул налево и остановился с визгом, вознеся по сторонам волны мокрого грязного снега. Трехэтажная постройка за забором, много снующих мышино-серых людей в милицейской форме -- здесь сейчас какая-то школа милиции. Я слышал об этом, а сам не видал. Не видал и не бывал здесь множество лет. Пожалуй, с тех самых пор... лСухановка". Санаторий имени Берии. Самая страшная следственная тюрьма МГБ. Да, немного, пожалуй, людей вышло отсюда. Наверное, не осталось никого, кто мог бы внятно рассказать, что здесь вытворяли много лет подряд... -- Итак, дорогой фатер, я вижу, мне удалось пробудить в вашем горячем сердце чекиста ностальгические воспоминания об этой юдоли скорби, -- сказал спокойно-уверенно Магнуст. -Давайте погуляем по этим элегическим аллеям и вспомним вме- сте, что здесь происходило с вами незадолго до смерти Сталина... -- Ошибочку даешь, сынок, -- пожал я плечами и вылез из машины на воздух. -- Я к лСухановке" отношения не имею -- мои клиенты здесь не сидели... Я и не припомню, когда я здесь был... Магнуст крепко взял меня под руку и, гуляючи, повел неспешным шагом вокруг лСухановки", мимо бесконечного забора, в сторону Дома творчества. Остервенело орали и дрались в голых кронах деревьев грачи, ветер нес солоноватый запах воды и древесной прели. -- Я понимаю, что на пороге биологического ухода у человека слабеет память, исчезают незначительные пустяки, вроде плана уничтожения целого народа. Но я вам помогу -- я буду вам напоминать детали и частности, и вы сможете вспомнить картину в целом... Итак, январь 1953 года. Вы гуляете по этой аллее с доктором Людмилой Гавриловной Ковшук. Ее-то, надеюсь, вы не забыли? Вы ведь ее создали, как Пигмалион Галатею... Правду говорит жидоариец, пархитос проклятый. Я изваял из дерьма свою Галатею, оживил ее в картонных корочках уголовного дела, дал ей небывалую, невероятную славу. Но Пигмалион женился на своем ожившем куске камня. А я на Людке не женился, я обошелся с ней совсем по-другому... Как известно советским людям из пьесы прогрессивного английского писателя Бернарда Шоу, девочку-замарашку подобрали на панели профессор Хиггинс и полковник Пикеринг. И сделали из нее вполне знаменитую леди. Я произвел сокращение штатов, совместив полковника и ученого в одном лице -- в своем. И сделал из бессмысленной пухнастой девки национальную героиню, затмившую своей всенародной славой всех знаменитых баб в отечественной истории. Это была звездная судьба -- такая же яркая и такая же короткая. Ее имя знали четверть миллиарда человек -- ей-богу, немало! А вся история с Людкой Ковшук -- от начала до конца, от восхода до заката, от возникновения до исчезновения, -- вся она заняла чуть меньше трех месяцев. И подобрал ее я -полковник-учитель -- не на панели, а в ресторане лМосква". На дне рождения моего боевого друга Семена Ковшука -- ее родного, можно сказать, единоутробного брата. Большая была гулянка! Я приехал с небольшим опозданием, и почти все уже были сильно пьяные. Она сидела во главе стола рядом с блаженно дремлющим Семеном, олицетворяя его родословную, семью и вечное бобыльство. Большая, белая, красивая, с темно-русой косой, уложенной в высокую корону. Я выкинул с места ее правого соседа -- какого-то малозаметного шмендрика, сел рядом и налил себе и ей по фужеру коньяка. -За знакомство! -- и чокнулся с ней. -- Со свиданьицем, -- кивнула она и сделала хороший глоток. -- Павлуша, -- наклонился ко мне ближе Семен, -- это сеструха моя Людочка! Ты к ней грабки свои ухватистые не тяни, она у меня, как цветок чистый... -- Послушай, цветок чистый, -- обратился я к Людке, -что это они тут так быстро нарезались? -- Не знаю, -- пожала она круглыми плечами и сморгнула малахитово-зеленым глазом. -- На работе устают, наверное... Много нервничают... -- А ты на работе не нервничаешь? Ч поинтересовался я. -- Не-а, -- покачала она головой и розовым, кошачье-острым язычком облизнула пухлую нижнюю губу. -- У меня работа хорошая, спокойная... Семен дернул за руку сестру: ЧТы, Людка, держи с ним ухо востро. Оглянуться не успеешь -- он уже между ляжек урчать приладится... -- Отстань со своими глупостями! -- жеманно мотнула своей русой короной Людка. -- Глу-у-упостями! -- обиженно протянул Ковшук. -- Ты его не знаешь! Он у нас орел! Один на всю Контору! Далеко пойдет, коли мне не прикажут остановить его... Я и ухом не повел, легонько погладил ее ладонь, ласково сказал: -- Не обращай внимания. Ты про свою работу говорила... -- Я в Кремлевской больнице работаю. Физиотерапевтом... Ай да цветок чистый! Мы-то знаем, зачем в Кремлевке берут в физиотерапию да в водные процедуры, в массажную таких вот молодых красивых девок! А праздник меж тем бешено развивался. Славные мои коллеги, товарищи и отчасти подчиненные, устав на нашей тяжелой, нервной работенке, теперь отдыхали вовсю. Один спал, аккуратно уложив морду в блюдо с рыбой, другой наблевал на дальнем конце стола, двое мерились силой, уперев локти на столешницу и надувшись до синевы, вязко ругались матом, оперативник Столбов задумчиво ел руками из вазы крабов в майонезе, все жадно пили, а Лютостанский танцевал. Конечно, это надо было видеть. Кажется, он один пришел на гулянку в форме и теперь праздновал свой час. Ломаной, развинченной в каждом суставе походкой он подходил к любому ресторанному столику и, не спрашивая ни у кого разрешения, брал бабу за руку и вел танцевать. И ни один из геройских кавалеров не прогнал его прочь, и бабу силком не возвратил на место, и галантного Владислав Ипполитыча по морде не хряснул. Потому что на этой голенастой лупоглазой саранче был броневой панцирь майора госбезопасности. Забавное это было зрелище -- танцует саранча в человеческий рост. Лютостанский танцевал хорошо, гибко, ловко, легко. И удивительно непристойно. Он прижимал к себе партнершу так, что она входила всеми своими мягкостями во все изгибистые сочленения его остроломаного тулова, он мял ее и тискал, наклонял под собой до самого пола, вздергивал на себя, и в каждом повороте его сухая, тощая нога в синих бриджах оказывалась у нее между ляжек. Это были странные танцы. Он своих партнерш в центре зала, на глазах растерянных кавалеров раздевал, мял, насиловал, и, когда замолкала музыка, у этих баб был затраханный вид. Но никто слова не вякнул -- на Лютостанском была защитная форма с синими кантами. Он так распалился этими танцами, похожими на сексуально-эротическую физкультуру, что с разбега уцепил Людку Ковшук за руку и шаркнул ножкой: -Разрешите?.. Ч- Пошел вон, -- сказал я ему ласково. -- Что-что? -переспросил он удивленно, все еще пребывая в своем пляско-половом экстазе. ЧЧ Ничего, -- пожал я плечами. -- Деликатно предлагаю пойти на хрен... Не по твоим зубам девочка... То ли он выпил в этот вечер лишнего, то ли его вялые гормоны от запаха женского пота и одеколона забушевали, то ли Минька Рюмин его чем-то обнадежил, но вдруг этот говенный лях забыл свою трусливую сдержанность и спросил с вызовом: -- А почему? Интересно было бы узнать!.. И вылупил на меня огромные серо-зеленые глаза удавленника. -- Потому что у тебя сфинктер слабый, -- громко засмеялся я. -- Если узнаешь, кто ее танцует, ты посреди зала обоссышься... Людка испуганно-внимательно посмотрела на меня, и Лютостанский сразу очнулся от припадка храбрости, залепетал что-то невнятное, загугнил, закланялся, и я по-товарищески добро сказал: -- Иди, Владислав Ипполитыч, иди танцуй, не маячь. Тут тебе ничего не светит... Он нырнул в месиво пляшущих тел, а Людка, придвинувшись ко мне ближе, спросила: -- А кто меня танцует? ЧЯ. -- Чего-то не заметила, -неуверенно усмехнулась она. -- Ты просто об этом еще не знаешь. Не успел сказать... Через час все уже напились до памороков. Никто и не заметил, как мы ушли. Была середина ночи, весна. Плотный, тугой ветер ходил колесом но Манежной площади. Город дремал жадно и зыбко, как солдат в окопе. Люди спали тревожным и сладким сном, пластаясь по своим кроватям, судорожно, как любимых, тискали подушки и круче вворачивались в коконы одеял, потому что и во сне помнили: в любой миг их могут поднять из постелей, в которые они не вернутся никогда. И поскольку мы, вынимавшие людей из постелей, знали, что завтра могут вынуть нас самих, то так и получилось, что по ночам мы никогда не спали. Работали или отдыхали, а все равно ночь была нашим днем. Одно слово -- Кромешники. И в ту ночь я не спал. Людка занимала угловую комнату в коммунальной квартире, и, когда мы шли по коридору, она негромко пришептывала: -- Не стучи каблуками... Соседи... Неудобно... Боюсь... А я засмеялся: -- Плюнь... Скоро в отдельную большую квартиру переедешь... Она хихикала тихонько: -- Ты, что ли, отжалеешь? -- Не понимала, глупая, какую роль я ей назначил в будущей пьесе. Не знала, что всенародной героине, можно сказать, спасительнице Отчизны негоже жить в обычной коммуналке... Я лежал, задрав ноги на спинку кровати, а Людка мылась в большом эмалированном тазу, и спазмы похоти накатывали на меня неукротимо, как икота. В полумраке комнаты дымилось белизной ее гладкое тело, по которому с шорохом скатывались струйки воды, тяжелая охапка волос рухнула на спину -- густая русая плащаница до самой круглой оттопыренной попки, похожей на две свежие, наверняка горячие сайки. И гудящие от упругости волейбольные мячи грудей. Сладкий, безусловно, человек. Каких, интересно знать, министров и маршалов умирающую старческую плоть она оживляла своей физиотерапией в Кремлевской больнице? Я этим интересовался не от ревности, а по делу. Если бы мне даже не пришла в голову гениальная мысль ввести ее в комбинацию, я бы ее все равно не отпустил просто так. Эта бабочка при правильном с ней обращении могла бы стать незаменимым агентом. Но я ей придумал предназначение выше. Я наметил для нее роль спасительницы Родины... Да, это был надежный товарищ по койке. Лихая рубка получилась -- с песнями и с криками, с нежными стонами и с воплями счастливого отчаяния. Не знаю -- может быть, изголодалась она от физиотерапевтической нудьбы, именуемой половой жизнью командиров, а может быть, я ей по душе пришелся, но заснула она только под утро. Истекала ночь, неслышно густел свет, и лицо ее на подушке проступало, как на фотобумаге в проявителе изображение. Таяла таинственность сумрака, и мне виделось красиво-грубое лицо ее брата Семена, и в этом было что-то извращенчески-отвратительное, и она мне была противна. А Людка почувствовала, наверное, это во сне, проснулась и, не открывая глаз, просительно-быстро сказала: -- Солдатик, женись на мне -- тебе хорошо со мной будет... Я только тебя любить буду... Я поцеловал ее в закрытые глаза и со смешком шепнул: -- Я тебе не нужен... Я тебя через год за маршала выдам замуж... -- Маршалы старые... -- Через год будут другие маршалы... Новые... Молодые... Она куснула меня легонько за мочку и спросила: -- А на кой я молодому маршалу сдалась? Я прижал ее к себе: -- Если будешь меня слушать, через год маршалы будут считать за честь тебе руку поцеловать...

====== ГЛАВА 21. МАРТОВСКИЕ АИДЫ

Аллея превратилась в снежно-водяное месиво, и я чувствовал, как леденеют промокшие ноги, отнимаются пальцы, стынут и не гнутся колени, как холод поднимается в живот, в сердце, как он заливает меня полностью, вызывая не ознобную дрожь, а спокойное ледяное окостенение. Это не мартовская талая жижа замораживала меня -- это студеные плывуны времени вырывались из глубины и волокли меня по каменистому руслу воспоминаний, чтобы влиться в их проклятущую кольцевую реку времени. В конце дорожки темнел причал -- Дом творчества архитекторов, старинная дворянская усадьба, обезображенная модерновой реставрацией. Да, именно здесь, по этой аллее мы прогуливались с Людкой Ковшук, которую я инструктировал перед большим совещанием с участием нашего незабвенного министра тов. Игнатьева С. Д. Это был прогон, генеральная репетиция предстоящего спектакля, и собрали на это совещание всех участников представления, всю труппу, всех занятых в постановке. А Магнуст легонечко подталкивал меня локтем в бок: -- Вспоминайте, вспоминайте... Вам есть о чем вспомнить... Да, мне есть о чем вспомнить. Но только вспоминать неохота. И я сказал ему дрожащими от стужи и напряжения губами: -- Не могу... Замерз... У меня нет сил... Магнуст коротко, зло хохотнул: -- Это мы сейчас поправим. Мы вошли в вестибюль Дома творчества, и, судя по тому, как он уверенно здесь расхаживал и люди почему-то с ним здоровались, он, видимо, был здесь не впервой. Он вел себя уверенноспокойно, решительно-нагло -- свой человек! Правду сказать, эта железная сионистская морда везде вела себя очень уверенно. Они ведь у нас везде свои люди. В гардеробе на вешалке болтались висельниками несколько шуб. Я бросил на деревянный прилавок свою куртку и, дрожа и теснясь озябшим сердцем, пошел за Магнустом, который растворил большую стеклянную дверь и направился в буфет. Здесь был красно-черный полумрак, тепло, пахло жизнью. Он подтолкнул меня к столику, а сам повернулся к стойке: -- Много кофе и коньяк!.. Алчно глотнул я из фужера золотисто-желтую жидкость, и сердце, будто от валерьянки, впитало счастливый жизненный импульс: оно дернулось, стукнуло, забилось, оно начало колотиться, разбивая объявшую его ледяную корку. Я сидел в тепле, в тишине, в коньячной сумери, ощущал, как утекает из меня холод, и хотел только одного: чтоб исчез Магнуст и я остался здесь один. Но Магнуст не мог никуда исчезнуть, он, видимо, будет жить со мной всегда. -Вспоминайте! -- говорил он время от времени. Ч- Вспоминайте, вам есть о чем вспомнить. Он повторял это как заклинание. И я, ненавидя его и стараясь сопротивляться, все равно вспоминал. Я поднимал свою память, тяжелую, зло огрызающуюся, как зимнего медведя из берлоги. Я не хотел, чтобы эти воспоминания возвращались ко мне, но они назойливо роились, подступали яркими, совсем не потускневшими картинами прошлого, которое, я надеялся, истаяло навсегда. В буфет ввалилась большая группа наших бессмертных зодчих с гостями иностранцами, не то голландцами, не то шведами. Хохот, шутки, громкий говор, хлопанье по спинам. Наши вкручивали им арапа о необходимости сотрудничества для укрепления творческих и культурных связей, а иностранцы, как гуси, блекотали в ответ: л0-ла-ла-ла-го-то-ла-ла-ла... " Буфетчица включила стоящий на стойке радиоприемник, и казенный дикторский голос радостно сообщил, что сейчас будет транслироваться концерт образцово-показательного оркестра комендатуры Московского Кремля и Ансамбля песни и пляски конвойных войск МВД. Я поднял тяжелую голову, посмотрел Магнусту в лицо и сказал ему искренне, от всего сердца: -- Зря ты радуешься, дорогой мой зятек, Магнуст Теодорович! Нет у тебя никакой победы. Хойтэ принадлежит вам, а Морген -- нам. Всю жизнь вы, иностранная гультепа, будете веселиться под музыку ансамбля конвойных войск. Покачал головой Магнуст: -Не всегда. Поэтому я и хочу от вас правды. -- На кой она тебе? -- развел я руками. -- Эта правда теперь уже не страшна, а смешна. -- Вот и посмеемся вместе, -- сказал вежливо Магнуст, и я пригубил еще один фужер. Пролетела стопка-душегреечка. Сладкая горячая волна подтопила ледник, в который я вмерз, мне очень хотелось спать. Но Магнуст въедливо спросил: -- Это совещание в Сухановке было до официального сообщения госбезопасности о врачах-отравителях? Или после? До. До сообщения, -- кивнул я. -- Дня за три-четыре. На этом совещании было принято решение ускорить всю акцию на два месяца. Мне было тяжело говорить. Плохо слушался язык, еле шевелились губы, и слова умирали во рту, их трупики невнятно выпадали на стол. Господи Боже мой, как отчетливо я помню текст этого сообщения! Может быть, потому, что первый вариант его писал я сам? Сейчас, спустя десятилетия, так отчетливо всплыла перед глазами газетная полоса. л... Органами государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза. Шпионы, отравители, убийцы, продавшиеся иностранным разведкам, надев на себя маску профессоров-врачей, пользуясь оказанным им доверием, творили свое черное дело. Группа врачей-вредителей, эти изверги и убийцы, растоптали священное знамя науки, осквернили чудовищными преступлениями честь ученых. Подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей А. А. Жданова и А. С. Щербакова, ставших жертвами банды человекообразных зверей. Врачи-преступники умышленно игнорировали данные обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, назначали неправильное, губительное для жизни ллечение". Органы государственной безопасности разоблачили банду презренных наймитов империализма. Все они за доллары и фунты стерлингов продались иностранным разведкам, по их указкам вели подрывную террористическую деятельность. Американская разведка направляла преступления большинства участников террористической группы. Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие -- эти врачи-убийцы были завербованы международной буржуазно-националистической организацией лДжойнт", являющейся филиалом американской разведки. Во время следствия арестованный Вовси заявил, что он получил директиву лоб истреблении руководящих кадров СССР через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса". Другие участники группы -- Виноградов. М. Коган, Егоров -- являлись давнишними агентами английской разведки, по ее заданиям они давно творили преступные дела. Врачи-убийцы поставили себе задачу вывести из строя любимейших народом военачальников маршалов Василевского, Говорова, Конева, Штеменко. Преступная банда врагов нашей Родины, продавшаяся рабовладельцам-людоедам из США и Англии, поймана с поличным. Презренных наймитов империалистов ждет суровая и справедливая кара. Следствие будет закончено в ближайшее время... " -- А почему пришлось ускорить? -- спросил Магнуст. -- Случилась утечка информации. И на старуху бывает проруха, -- развел я руками. Н-да-те-с, и на нашу старуху -- Контору -- случается проруха. Эта проруха, а точнее говоря, прореха в защитном панцире нашей секретности прохудилась в конце пятьдесят второго года, когда дело врачей уже набрало полную силу и Внутренняя тюрьма, Лефортово и Бутырка были заполнены фигурантами по предстоящему справедливому возмездию. Эту прореху прогрыз в нерушимой стене нашей всеобщей таинственности Джекоб Финн -- старый резидент в Канаде. Почтенный канадец Джекоб Финн, именовавшийся когда-то в миру Яковом Наумовичем Халфиным, был бойцом старого набора, опытным и хитрым шпионом, отбывшим на загранработу несколько десятилетий назад, еще во времена начальника стратегической разведки Артузова. Этакий Янкель при дворе короля Артура Христианонича Артузова. На западе Халфин сделал очень успешную финансовую карьеру, стал преуспевающим капиталистом и отменным организатором шпионской сети во всей Северной Америке. Именно через него установили связь с супругами Розенбергами, когда-то спершими секрет американской атомной бомбы. И вот -- перед генеральной заменой всех еврейских кадров -- Финна дернули в Москву на установочный инструктаж. На самом деле планировалось его послушать, посмотреть его старые связишки в Москве, подверстать данные оперативной разработки для более живописного расклада будущего дела и окунуть в подвал. А Джекоб Финн меж тем, покрутившись неделю в центральном аппарате, быстро смекнул что к чему. Видимо, капиталистически предпринимательские мозги, поставленные на школу чекистского воспитания, крутятся быстрее, чем у всякого остального населения. Во всяком случае, Яша Халфин понял, что именно грозит всему его семитскому племени здесь в ближайшее время. И совершил неслыханный во все времена финт. Этот человек нарушил священный для нас всех закон дисциплины. Никому не могло прийти в голову, что при команде лСесть на снег! Руки за голову! " человек может вместо спокойного сидения на снегу и терпеливого ожидания пули в затылок встать и побежать, или поползти, или потихоньку прокрасться в сторону -- во всяком случае, не выполнить приказ. А Джекоб Финн это сделал. Он оторвался от наружного наблюдения, установленного за ним круглосуточно, выехал в Ленинград и там со своим канадским паспортом пересек границу и убыл в Финляндию, поскольку никому не пришло в голову давать указание в сводку-ориентировку на все контрольные погранпункты о необходимости задержать канадского подданного Джекоба Финна. И выехал! Я вообще думаю, что он привез с собой пару запасных настоящих паспортов с визами. Из Финляндии он дал деру в Америку и там пошел в ЦРУ и сдался, подробно проинформировав их о готовящемся процессе над евреями. В общем-то нам очень помогла дубиноголовость наших контрагентов и постоянных оппонентов -- американских шпионов. В их ученые эгзхедские головы не мог прийти такой уголовно-дерзкий и идиотически-наглый план наказания целого народа через обвинение его врачей. Поэтому информация Джекоба Финни не вызвала надлежащего доверия, хотя кое-что они стали проверять, и отдельные сведения стали просачиваться в прессу, общественное мнение и конгрессменские круги. И тогда у нас было решено -- пока американцы не расчухались совсем -- провести депортацию евреев в сжатые сроки. Для этого нас и собрал всех в Сухановке Семен Денисыч Игнатьев. И моя нежная белотелая голубка Людочка Ковшук уже принимала в нем участие, поскольку моими усилиями она стала одной из центральных разыгрывающих фигур. С той памятной ночи, когда мы вместе уехали со дня рождения ее брата и я пообещал ей славу национальной героини, она сильно продвинулась. Моими ходатайствами и рекомендациями ее перевели в первое терапевтическое отделение Кремлевской больницы. Людка освоила электрокардиографию и стала ассистентом-помощником у всех этих профессоров -- еврейских умников. Мне было необходимо, что- бы она могла по крайней мере исчерпывающе объяснить, каким образом они пытались отравить, убить, замордовать, замучить наших несчастных безответных главнейших командиров. На основании ее свидетельских показаний как основного фактора обвинения и строилось дело. Каждый день она плакала и говорила мне, что не запомнит все, что ей надо говорить, а я успокаивал ее, ласкал, объяснял и обещал твердо, что еще месяц, еще неделя, еще день -- и она проснется знаменитой на весь мир. И эту часть своего обещания я выполнил, потому что через неделю после разоблачения банды врачей -- убийц и отравителей во всех газетах был опубликован Указ Президиума Верховного Совета о награждении ее орденом Ленина за помощь, оказанную правительству в деле разоблачения врачей-убийц. Эх! Сладкая ты моя, безмозглая, любвеобильная мясная патриотка! Разве ты могла представить себе, что в твой адрес пойдут сотни тысяч писем, понесут бесчисленные почтовые сумки с телеграммами, что знаменитые писатели будут печатать в газетах и журналах о тебе восторженные очерки, что борзописцы и пииты посвятят тебе свои вдохновенные строки! Запомнил почему-то одно стихотворение: Позор вам, общества обломки, За ваши черные дела. А славной русской патриотке На веки вечные -- хвала! Но это уже все было потом. А тогда, на совещании в административном корпусе Сухановки, мы сидели рядом, и время от времени я под столом сжимал твое пышущее жаром бедро, успокаивая и напоминая, что я здесь, рядом с тобой и что мы будем вместе до самого конца. Я и это обещание выполнил. Мы с тобой были вместе до самого твоего конца. И Семен Денисыч лично похвалил Людку, нас поучили, выставили нам оценки. -Учитесь, учитесь у простой русской женщины... -- гундел он. -- Как надо любить Родину и ничего не бояться. Произнеся эти слова, Семен Денисыч задумался ненадолго, и жирные мыши его бровей заползали по лицу. Он сказал задумчиво, будто размышляя вслух: -- Она ведь вступила в борьбу с целой группой профессоров со всякими там степенями и званиями, с именами! Академики! Это было трудно ей, очень трудно, и пускай ее стыдили за медицинское невежество или обвиняли в легкомыслии, а она не опустила ни головы, ни рук. И она победила в этой крайне сложной, мучительной борьбе. Ведь у этой своры расставлены везде свои люди. Мы с восторгом и почтением слушали высокую оценку труда Людмилы Гавриловны из уст министра, восхищенно мотали головами, цокали языками, завистливо вздыхали по поводу исполнения ею на репетиции роли, придуманной и написанной нами. Потом от общепатриотической лирики перешли к делам сугубо практическим. Начальник ГУЛАГа генерал-лейтенант Балясный объяснял нам сложность одновременной депортации двух миллионов евреев. -- Это вам не яйца в кармане катать -- два миллиона жидков перетырить из одного конца страны в другой, -- пояснял он. -- Вы сами хотя бы задумайтесь: если только в одном месте построить их в колонну по пять, то на сколько растянется эта колонна! Можете представить? В присутствии министра Балясный всячески хотел показать трудности предстоящей ему работы, стягивая одеяло успеха с нас на себя. Значт, если в уме прикинуть... -- генерал наморщил мудрый лоб, но, не в силах совладать с хитростями арифметики, придвинул блокнот. -- Маршевый шаг в колонне -- один метр, это, значит, расстояние между шеренгами. Если будем считать отряды по пять тысяч человек -- это километровой длины колонна. На ее охрану нужно конвойный взвод. Значит, нам надо перегнать к местам погрузки в вагоны этапные марши длиной четыреста километров. И четыре дивизии конвоя. Ну, тут есть специалист Министерства путей сообщения, он подскажет, сколько нам понадобится вагонов. Я думаю, если взять обычный телятник на сорок человек, ну, туда можно набить человек восемьдесят по крайней мере. Конечно, без вещей. Скорость движения предстоит... Дальше шли бесконечные математические выкладки. Специалист-путеец в форме генерала железнодорожных войск затеял с ним спор. Походя выяснилось, что в нашем традиционном бардаке не решен вопрос, куда все-таки повезем: на полуостров Таймыр -- предварительно намеченную базу расселения, или в конец Сибири Биробиджан. Если далеко на Восток -- в Биробиджан, то ехать почти в три раза дальше, но железнодорожное сообщение позволит их компактнее депортировать. Поэтому после долгого обсуждения было решено предложить правительству сделать центром сосредоточения Биробиджан, там у них существует какая-то их опереточная государственность, там их удобнее будег складировать. Игнатьев прекратил спор, задав вопрос по существу: -- Мне надо входить к товарищу Сталину с вопросом: как быть с евреями-половинками? У кого, значит, только отец или мать евреи? Возник горячий спор. Минька Рюмин категорически настаивал на переселении всех, в ком есть еврейская кровь, без исключения. -- Полумер для полужидков признавать не будем, -- пошутил он категорически. Игнатьев задумчиво спросил: -- Ну, а как быть с семьями? У кого муж или жена -- того, это самое? Минька решительно рубанул: -- Или пусть отказываются, или нехай едут с ними. Но если отказываются, то только через всеобщее оповещение, чтобы никаких недомолвок тут не было.... Генерал Балясный, посовещавшись на месте с мордоворотом из конвойных войск, попросил по крайней мере два месяца на подготовку операции. -- К середине марта будем готовы, -- заверил он. Лютостанский, давно тосковавший от невозможности встрять в разговор -- тут ему не по чину было разговаривать, -- в конце концов все-таки не удержался и тонким голосом спросил: -- А как быть с Левитаном? Все на мгновение остановились и удивленно повернулись к нему. -- А что? -- спросил Игнатьев. -- Ну все-таки любимец народа, еврейский дьякон, как бы голос Советов, -сказал Лютостанский, гадко захихикал и торопливо добавил: -- У меня есть предложение -- может быть, записать на магнитофонную пленку его сообщение о выезде всех евреев к местам нового проживания? Запустим ее по радио, а сам он уже будет в это время трястись в эшелоне, -- и радостно потер руки. Все засмеялись. Ч- Ну что же, идея деловитая, -- кивнул одобрительно Игнатьев. Ободренный успехом, Лютостанский полез дальше и тотчас же получил по сусалам. -- А как быть с Кагановичем? -- спросил он. Игнатьев перевел на него тяжелый взгляд крошечных замешоченных глазок и сказал: -- А вот это не вашего ума дело, майор... И вытряхнул его из разговора, как со стола крошку. Но эта мысль, очевидно, заставила его сосредоточиться на сложной ситуации с главным жидовинским представителем перед лицом Пахановым. Помотал задумчиво головушкой и неспешно сообщил: -- Думаю, что Иосиф Виссарионович, как Христос, явит чудо -- там, в Биробиджане, воскресит он им их любимого Лазаря Моисеича... Все тихонечко заулыбались, захихикали, и я понял, что песенка Кагановича спета. Такие шутки о действующих членах Политбюро у нас произносят вслух, когда их судьба уже предрешена. Начальник разведки Фитин задал вопрос о том, как отразится на международном положении эта акция. Он располагает, мол, сведениями, что правительства США и Западной Европы могут предпринять очень решительные меры в ответ на депортацию евреев. Игнатьев уверенно махнул рукой: -- Ничего не будет! Иосиф Виссарионович мне точно сказал, что из-за евреев войны с Западом не будет... И Минька грубовато подъелдыкнул: -- Фраера всегда боятся жуковатых... Потом начали обсуждать формально-процессуальную сторону исхода евреев из страны в ссылку и их уничтожение. Здесь главным оратором был Минька Рюмин. Он объяснил, что после проведения казни основных обвиняемых на процессе в крупных городах неизбежно возникнут стихийные погромы, длящиеся в течение недели. Это будет нормальная реакция настоящих патриотов, подлинных граждан, простых советских людей на бандитские действия отдельных изменников Родины -- жидов, отравителей, убийц и диверсантов. После этого советское правительство пойдет навстречу пожеланиям оставшихся честных евреев, не причастных к жуткому преступлению, об их добровольном переселении в замкнутую зону для постоянного проживания. Необходимо, чтобы этот исход возглавил какой-то неофициальный авторитетный еврейский лидер... Слушая Миньку, я понимал дальние прицелы Владислава Ипполитовича Лютостанского. Он не оставил своих надежд убить евреев их собственными руками. А Минька уверенно закончил: -- На этот счет у нас имеются интересные разработки, и я их вам в течение недели представлю на утверждение...... Я еще был там, на совещании, в многодесятилетней пропасти прошлого, казалось бы, ушедшего, казалось бы, забытого. Я старался их всех смыть из своей памяти. Я боялся, что Магнуст может расшифровать мои воспоминания и сделать из меня мост между прошлым и будущим. Но он отвернулся от меня, достал бумажник, раскрыл его кожаные пупырчатые створки и добыл пачку купюр, и, когда он разъединял склеившиеся новенькие десятки, на столик выпала его визитная карточка из гостиницы. Я не успел рассмотреть ничего, кроме названия гостиницы -- лСпутник". Я сделал большой глоток коньяка и предложил своему мучителю: -- Давай разойдемся по-хорошему. Незачем все это вспоминать. Там, только тени и призраки. Все это исчезло навсегда. Я пережил их всех, и в этом моя единственная вина перед тобой. А больше на мне вины нету. Я ведь был только солдат этой погибшей армии... Магнуст молча смотрел в стол, двигая неспешно на полированной поверхности мерцающий фужер с коньяком, потом откинулся на спинку стула, усмехнулся и сказал почти с грустью Когда я разговариваю с вами, то я всегда вспоминаю защитительную речь Фукье Тенвиля. -- А он что, тоже у нас служил? -- спросил я. -- Нет, -- покачал головой Магнуст. -- Фукье Тенвиль не служил у вас. Он был генеральным прокурором Франции времен Великой революции. И этот маленький человек, бывший лавочник, добился гильотины для тысяч людей. Среди них были вся королевская семья, Дантон, Камил де Мулен, Жак Ру, Гебер, Шомет, Кутон, Робеспьер, Сен-Жюст, ну просто всем он отрубил голову... Я наклонился к Магнусту: -- Ну и что же сказал этот замечательный человек? -Когда его судили термидорианцы, он объяснил: сюда следовало привести не меня, а начальников, чьи приказы я исполнял... Я думаю, что вы, уважаемый полковник, должны были бы написать на своих знаменах. -- Мне -- не надо! Термидор еще не наступил. А ты меня судить не можешь. -- Я уже говорил вам, господин полковник, что я не суд и определять вашу вину не собираюсь. -- А чего же ты хочешь тогда? Ч- Я хочу правды! Я хочу узнать, как вы убили рабби Элиэйзера Нанноса. -- Не убивал я твоего деда, -- ответил я устало. -- Я вообще о нем ничего не знал, это все придумал Лютостанский. -- Но переговоры с моим дедом вели вы. Лютостанский его только мучил, -- горько вздохнул Магнуст. Это было правдой. Немало подразузнал он о нашем прошлом, надо отдать ему должное. Этот проклятый жидюга Мерзон, видимо, разболтался там всерьез. То ли они вытрясли из него информацию, то ли его пресловутые муки совести ели? Во всяком случае, правду говорят: жид прощеный -- что конь леченый. Зря я пожалел тогда Мерзона! Но объяснять это Магнусту было сейчас неуместно. Я лишь сказал, что, мол, да, конечно, переговоры с Элиэйзером Нанносом я вел, но только как старший по званию, притом выполняя приказ заместителя министра государственной безопасности Рюмина. Магнуст вздохнул и кротко спросил: -- Он же, видимо, приказал вам вести переговоры и с Раулем Валленбергом? -- Нет, он мне не приказывал вести переговоры с Валленбергом. Я их вел по собственной инициативе. И только с целью облегчить страдания вашему народу. Если бы Валленберг принял наши условия, то всем от этого было бы только легче... Видит Бог ~ чистая правда! Если бы Валленберг, содержавшийся в нижнем ярусе Сухановской тюрьмы, принял наши условия, всем от этого было бы только лучше. Но он, варяг жидовский, сука скандинавская, еврейский наймит, не принял наших условий, и всем от этого стало хуже, а уж ему-то -- в первую очередь! Больше года его держали в режимном отделении Сухановки. Это было специальное помещение в полуподвальном этаже -- нижний ярус. Оно было высотою метра полтора, и, конечно, зеку валленберговского роста находиться там было затруднительно. Круглые сутки он жил согбенно -когда Валленберга привели ко мне, то он был уже неисправимо горбат. Нижний ярус обладал еще тем замечательным достоинством, что по стенам шли отопительные трубы, к которым нельзя было прислониться -- от них исходило тугое марево смрадного жара. А вместо пола были уложены чугунные решетки, под которыми с нежным шорохом и романтическим журчанием текли сточные воды. Зимой перепад температур между полом и потолком в этих камерах составлял градусов двадцать. Когда я впервые увидел Валленберга, то невольно обратил внимание, что его руки скрючены жутким ревматизмом. Держался знаменитый герой у нас очень тихо, напуганно, почти затравленно. Но я имел уже некоторый опыт общения с такими тихарями и знал, что сломать его будет трудно, если он сам не пойдет навстречу. -- Вам нужен переводчик? -- спросил я его. -- Или вы уже освоились и говорите по-русски? Он готовно покивал головой: -- Да, я могу говорить по-русски. Я много разговаривал порусски. -В таком случае мы сможем потолковать с глазу на глаз. О чем бы мы с вами здесь ни договорились, это останется, между нами -- в случае если вы примите мое предложение. А если оно вам почему-либо не подойдет, это тоже останется подробностью вашей биографии. Валленберг смотрел в пол. Он уже научился великой зековской науке -- никогда не смотреть следователю в глаза. -- Я вас слушаю, -- сказал он тихо, и меня удивило, что в его голосе, во всей его сгорбленной фигуре не было тревожного ожидания перемены судьбы, которое приходится так часто наблюдать у выдернутых из камеры долгосрочников. Господин Валленберг, я уполномочен сделать вам предложение. Оно несложно, необременительно и вполне нравственно. Дело в том, что по соображениям государственной безопасности, с одной стороны, и руководствуясь заботой о безопасности еврейского населения в СССР -- с другой стороны, принято правительственное решение депортировать евреев в один из отдаленных районов страны для компактного проживания. Это делается в целях сохранения его культурной и этнической общности... Валленберг еле заметно усмехнулся и мельком полоснул меня взглядом. ЧЧ Ах, даже так, -- сказал он. -- Вы сильно продвинулись... У меня не было времени и желания устраивать с ним дискуссию, и я сухо отрезал: -- Да, именно так. Вам предлагается определенного рода миссия. Она состоит в том, чтобы вы переговорили с заключенным Элиэйзером Нанносом, который до ареста являлся одним из главных раввинов на территории СССР и носит самозваный титул Вильнюсского гаона. Применительно к цивилизованным религиям это соответствует рангу митрополита. Так же быстро Валленберг взглянул на меня и сказал: -- Я, как вы знаете, много имел дел с евреями и хорошо знаю, чю такое цадик. Но о чем я должен говорить с ним? -О том, чтобы он возглавил этот еврейский исход. Мы заинтересованы в том чтобы инициациатива исходила от самих евреев и от их духовных вождей. Нам не кажется правильным, чтобы возглавляли это движение казенные, официальные советские евреи. Мы полагаем, что этот позыв должен возникнуть из народных недр, из духовной среды... Валленберг молча рассматривал носы своих арестантских бутсов, долго молчал, потом, все так же не поднимая взгляда, спросил: -- Вы что, боитесь еврейского восстания? Я засмеялся: -- Ну, это уж вы тут совсем в заключении обезумели. Какое может быть восстание? Никакого восстания мы не допустим. Но для всех будет гораздо лучше, если переезд евреев к новому месту жительства пройдет быстро, организованно, в обстановке духовного единения и сплочения всего народа без всяких неприятных эксцессов. Валленберг покачал головой: -- Вы хотите, чтобы евреи подтвердили представителям мировой общественности добровольность их исхода в ссылку? -Нет, -- усмехнулся я. -- Мы хотим предложить Элиэйзеру Нанносу роль нового современного Моисея. Валленберг вздохнул и медленно спросил: -- Я не понимаю, какая роль отводится мне? -- У вас очень простая роль. Наннос наверняка хорошо знает, кто вы такой. Вы своей проеврейской деятельностью достаточно прославились. Мы хотим, учитывая вздорный, тяжелый нрав этого старика, чтобы вы поговорили с ним и объяснили ему преимущества предлагаемого нами плана. -- А если цадик откажется? -- Тогда он погубит свой народ, потому что третьего не дано: или они организованно и спокойно переедут к месту нового поселения, или они должны будут неблагоразумно умереть. Валленберг глубоко вздохнул, как зевнул: -- А почему я это должен сделать? -- Не почему, а зачем, -- поправил я. ~ Если вы сумеете уговорить Элиэйзера Нанноса, то мы разрешим вам выехать на родину... Валленберг не вздрогнул, не дернулся, внешне он оставался так же каменно спокойным. После короткого молчания он сказал: -- Вы держите меня здесь восемь лет, и однажды вы вынуждены будете меня отпустить. Даже если я не совершу эту мерзость предательства. Я готов подождать еще несколько лет. Я встал, прошелся по комнате, подошел к нему и положил руку на его плечо: -- Господин Валленберг, не надейтесь. То, что вы мне сказали, -- это глупость. Для вашей страны и для вашей семьи вы уже давно мертвы. Следы ваши затеряны навсегда. И если вы не проявите благоразумия и не захотите нам помочь, вы никогда отсюда не выйдете, вы безвестно сгниете в этом мешке... Валленберг снова судорожно вздохнул-всхлипнул: Ч- За эти годы я отучился удивляться чему-либо. Во всяком случае, я хочу вам сказать, что я не сделаю этой подлости, ибо вы хотите моим именем и именем цадика Элиэйзера Нанноса прикрыть убийство целого народа. Я не боялся в Венгрии гестапо, я и здесь вас не испугаюсь... И все это он говорил скрипучим тихим испуганным голосом. Я развел руками: -Ничего утешительного тогда вам сообщить не могу. У вас есть возможность поразмышлять пару дней. Если вы передумаете, уведомите меня о том, что вы готовы на переговоры. Если вы не надумаете ничего разумного -- я повторяю снова, -- вы умрете здесь безвестно. Больше я никогда его не видел. Через четыре года после этой встречи Громыко уведомил шведов, что Валленберг скончался семнадцатого июля сорок седьмого года в больнице Внутренней тюрьмы от сердечного приступа. Я не знаю, жив ли Валленберг сейчас или он скончался от сердечного приступа, но спустя шесть лет после его мнимой смерти я разговаривал с ним, и был он горбат, искривлен ревматизмом, почти облысел, хотя дух его был несокрушимо тверд. Он ведь так и не согласился! И пришлось мне с Лютостанским и Мерзоном лететь на лагерный пункт Перша на самом севере Печорской лагерной системы. Печорлаг был сердцем, фактической столицей автономной северной республики Коми. Это была воистину комическая республика, всегда находящаяся в коматозном состоянии. Любой человек, прошедший нашу машину перевоспитания в этой республике, научался комическому отношению ко всем жизненным испытаниям на воле. Для перевоспитания отдельных заблудших душ здесь были созданы необходимые условия, и весьма способствовал этому местный климат: летом -- бездонные болта и беспросветные тучи комаров и мошки, зимой -- мягкий бодрящий морозец до пятидесяти пяти градусов по Цельсию, и нравы здесь соответствовали этому уютному климату, потому что когда мы подъехали к воротам лагкомандировки Перша, то на вахте увидели застреленного зека и отдельно лежащую отрубленную голову с вислыми усами. Начальник лагпункта Ананко отрапортовал мне и, проследив за взглядом Мерзона, пояснил: -- Сегодня урки отрубили заступом голову завстоловой. -- А что они так занервничали? -- поинтересовался я. -- Да он не соглашался выдавать им дополнительные лбациллы" на еду, а приварок урки не едят. -- Из политических, что ли, завстоловой? -- спросил Мерзон. -- Конечно, -усмехнулся Ананко. -- С урками бы до такого безобразия не дошло. Он проводил нас в контору и поинтересовался: -- Пообедаем, конечно, сначала? Или хотите поговорить с кем? Лютостанский, хмельной от нетерпения поизгаляться над цадиком, предложил сначала поговорить. А я велел сначала подавать обед. Начальник лагпункта угостил жареной медвежатиной, семгой собственного посола, печеной картошкой, разварным мясом с хреном и большим количеством водки. Потом мы перешли и оперчасть, где нас уже дожидался доставленный зек Элиэйзер Наннос, номер Ж-3116. Элиэйзер Наннос сидел на табурете в углу комнаты, и вид у него был одновременно величественный и несчастный. Ярко-голубые детские глаза под низко надвинутой лагерной ушанкой, серебристая борода на засаленной груди лагерного клифта, значительная неподвижность и поджатые под себя ноги в валяных опорках. У него был вид пророка, упавшего по недосмотру в выгребную яму. Лютостанский быстро повернулся к начальнику лагеря Ананко и спросил трезвым, официальным тоном: Ч- Доложите, пожалуйста, нам интересно знать: почему у вас зек небритый? Ананко от неожиданности заерзал и неуверенно пробормотал: -- Как бы на него разрешение было... согласно его духовному званию. -- Это вы что еще выдумываете? -- подступил к нему Лютостанский. -- От кого это разрешение такое? Существует общий нерушимый порядок -- зек должен быть санитарно-гигиенически чист, побрит и помыт. Сегодня же побрейте ему бороду. Ананко подтянулся почти до стойки лсмирно" и отрапортовал: -- Слушаюсь! Будет исполнено... Наннос покосил выпуклым глазом на Лютостанского и ничего не сказал, хотя явно понял, что тот ему уготовил. Собственно, ничего страшного, ни боли, ни страдания, просто порядок надо соблюдать! Цадик, которого обрили, -- это вещь особенная, вроде ощипанного догола орла. Дед со своим несчастно-горделивым видом изображал, будто не понимает по-русски или не хочет с нами разговаривать. Я заметил Ананко, что, возможно, не надо брить заключенного, если он действительно является духовным лицом. Надо только выяснить, насколько он готов подтвердить это свое состояние. Наннос и бровью не повел, он не хотел клевать на легкую приманку. Тогда я приказал Лютостанскому. -- Владислав Ипполитович, объясните, в чем существо нашего вопроса заключенному Нанносу. Лютостанский, расхаживая по кабинету оперчасти и обращаясь не только к Нанносу, но и к нам ко всем, подробно рассказал о чудовищном преступлении, совершенном евреями против всего нашего народа, Родины и лично товарища Сталина. И пояснил проистекающие отсюда неизбежные последствия для этого злонравного народца. После чего предложил Нанносу объявить всем своим соплеменникам о необходимости под его знаменами добровольно отправиться на поселение в Биробиджан, Наннос слушал его по-прежнему безучастно, не глядя на него, не реагируя. -- Спросите его по-еврейски -- он понял, что ему говорят? -- велел я Мерзону. Мерзон быстро проклекотал что-то, обращаясь к Нанносу, я вычленил из этого рокочущего потока слов обращение лрабби". Это и Лютостанский, видимо, заметил, потому что он глумливо выкрикнул: -- Мы -- не рабы, мы -- рабби. Наннос кивнул и что-то коротко сказал Мерзону. Тот повернулся ко мне: -- Наннос понял, что ему объяснил Владислав Ипполитович. -- И что? -- поинтересовался я. -- Он хочет подумать или готов дать ответ сразу? Мерзон перевел. Наннос не спеша, внятно и медленно проговорил гортанную фразу. Мерзон объяснил: Ему не о чем думать, он готов ответить вам немедленно. Я кивнул, и Наннос что-то долго говорил Мерзону, после чего тот, запинаясь и испуганно отводя от меня глаза, продекламировал: -- Вы хотите убть евреев... Не вы первые в этой истории... К сожалению, боюсь, и не вы последние... Но все, кто пытался за эти три тысячи лет убить евреев, никогда не думали о том, что живой народ нельзя умертвить, пока он не захочет сам умереть... Народы умирают, только выполнив свою функцию... Евреи смогут умереть, только дав миру новый Божий закон, слив землю людей с нашими далекими праотцами... После того как великую благодать и мудрость принесет Мессия... -- Пусть он здесь не разводит свое дурацкое мракобесие, -- сказал Лютостанский. -- Ему предложена четкая программа: или он согласен с ней, или подохнет сегодня же, как собака! Потом он повернулся ко мне за сочувствием: -- Павел Егорыч, подумать только: народ наглецов! Это же ведь у них написано, что Бог им сказал: лВас одних я признал из всех племен земли и взыщу Я с вас за все грехи ваши". Может, это он нам поручил взыскать за все грехи? -- развеселился Лютостанский. Я был не уверен, что Мерзон переводит все, как надо, и переспросил его: Ч- Ну-ка, осведомись еще раз у Нанноса -- он все понял, что ему сказали? Мерзон быстро заговорил с цадиком и через мгновение повернулся ко мне, растерянно-разводя руками: -- Зек сказал, что царь Соломон понимал язык сумасшедших. Мне было жалко смотреть на Мерзона. Он стоял рядом со мной, и мне казалось, что от плющащего и давящего его напряжения он источает острый запах ацетона. -Мерзон, скажи раввину, что, если он откажется от нашего предложения, евреи будут все равно депортированы силой и он станет виновником неизбежной гибели и страданий очень многих людей. Понимает ли он, какую берет на себя ответственность? Выдержка изменила раввину, и он, не дожидаясь мерзоновского перевода, сказал гортанно, с акцентом, но очень ясно: -- Я понимаю... К сожалению, это вы не понимаете, что когда я предстану на суде перед Великим Господином, то он не будет меня упрекать за то, что в этой жизни я не стал Моисеем. Он будет меня упрекать за то, что я не захотел стать рабби Элиэйзером... Вмешался Лютостанский: -- Павел Егорович, да что с ним разводить антимонии! Не понимают они человеческого языка. Он покрутил в руках зажигалку Мерзона, потом чиркнул колесиком, вспыхнул золотистый язычок, он придвинул зажигалку к лицу раввина, и пламя коснулось седой бороды старика. Остро запахло в комнате паленой шерстью, Наннос отдернул голову, и из огромного голубого глаза потекла слеза. Он отодвигался испуганно от Лютостанского, а тот придвигал ближе шипящую зажигалку, но раввин упрямо тихо бормотал: -- Мир зла и скверны порождает забвение... Лютостанский обрадовался: Ч- Для тебя, старик, точно наступает мир забвения. Ты пока не готов к разговору с нами, тебе надо подумать. Сейчас с тебя снимут лагерный клифт, и ты налегке, чтобы думалось быстрее, пока подождешь на улице... -- Потом повернулся к начальнику лагеря и деловито распорядился: -- Вы его слегка подразденьте и отправьте до утра в БУР. Думаю, что завтра он будет много сговорчивее... Старик приподнял голову и тихо сказал: -- Я не буду сговорчивее ни сегодня, ни завтра, никогда... Каждый еврей должен помнить, что он звено цепи от Адама до Мессии, и вы не сделаете меня убийцей народа моего... -- Ты просто старый дурак! -- заорал Лютостанский. -- Не хочешь вести себя по-людски, мы тебе покажем, как с тобой надо обращаться. Старик встал со стула и, наверное, догадавшись, что я здесь старший, окрепшим голосом довольно твердо сказал, и еврейский заискивающий акцент почти исчез из его речи:

-- Вы сами не понимаете, что творите. Завтра, прорицаю вам, наступит конец света! И грех станет великим, как мир... и тогда забрезжит конец времен. Добро и зло станут неотличимы... расвет зальется сумерками... И слово будет, как молчание, а немота покажется истиной... И истина эта -страх, и страх ваш окажется смертью!.. Лютостанский без замаха ударил его костистым кулачком в лицо и закричал: -- В БУР его! Разденьте его, вон отсюда! Я видел, что нам не удастся переломить старика, и поэтому не возражал, когда его, полураздетого, кинули в неотапливаемый лагерный карцер -- БУР. До утра старик окостенел... И этот сумасшедший Магнуст хотел, чтобы я это все сейчас изложил ему! Чтобы я вспомнил все подробности для общественного обсуждения своей роли в смерти Элиэйзера Нанноса. Да не дождется он никогда этого! Лютостанского нет, и Мерзона нет, и Ананко сгнил наверняка где-то давно. Никто нам не судья. Я один пережил их всех и не скажу никому ничего. Никогда! И раскаяния моего не будет. И ответа пусть не ждут...

ГЛАВА 22. ОДИССЕЙ-53

Магнустовский лмерседес" фыркнул всеми фибрами и фильтрами форсированного движка, пыхнул белым дымком из выхлопа и всосался бесследно в серую полутьму натекающего вечера. Только у поворота красноглазо-яростно мигнул габаритными огнями. И исчез. А я остался на этой тусклой улице, продутой сырым едким ветром. Зябко, и нет сил. Нет азарта боя. Этот хренов Магнуст -- мой погубитель, он выцеживает из меня жизненную силу -- прану. Убить его надо к едрене фене, нет другого выхода. Все равно не отцепится подобру-поздорову. В телефонной будке желтоватый пыльный свет, яростно-тухлый дух ссанины -- цвет и смрад безнадежности. Достал пригоршню монет-двушек, обязательный боезапас кобелирующего бездомного мужика. Но бабы мне сейчас были не нужны, а потребен мне сейчас позарез автомобиль. Не такси, не ллевак" и не мой наблищенный прекрасный лмерседес" на почти новой финской резине. Чужой, ничей, безымянный. Серый, невзрачный, неприметный. Пускай плохонький -- мне он и нужен-то на один вечерок. Займу, пожалуй, у кого-нибудь из друзей. Лучше всего -- у Актинии! Мы ведь друзья? Друзья должны помогать друг другу в трудную минуту. А у меня сейчас трудная минута. Тяжелый час. Мучительный день. Кошмарная пора. Истекающая жизнь. Сколько мне там Истопник намерил -- до конца месяца? Чвакнула монетка в телефоне, и сытый котовий голос Цезаря потоком патоки потек мне в ухо. Покалякали о том о сем. -- К бабам поедем? -- спросил я. -- Выпивать, баловаться... Есть две мясные телки. Голос Актинии приглох, зашуршал тихонько, он, наверное, закрывал микрофон ладонью, прятал от жены Тамары Кувалды свой блудливый шепот: -- Не могу, Паш... Вчера сильно прокололся... Тамарка бушует... Буду на диване лежать дома: очки нужно набрать... -- Ну бывай... Тамарке привет... Бросил трубку и быстро набрал номер Ковшука, в его вестибюльную Швейцарию. Кто-то из его прихвостней почтительно ответил: -- Щас Семен Гаврилыча покличут... Кликали долго, наверное, швейцарский адмирал самолично лсливки" готовил, я устал переминаться в тесном холодном зловонии автоматной будки, пока услышал его тяжелое, как упавшая гиря: -- Ковшук слушает... -Это я, Сеня... Признал меня, друг дорогой? Гиря помолчала некоторое время, потом тяжело вздохнула: -- И чего ты, Пашка, так всего боишься? Всех сторожишься, по имени не называешься... Телефон мой все равно не прослушивается... Я это знаю... -- Вот и хорошо, Сеня... А если бы я не сторожился и не боялся, то звонить тебе сейчас мог только с того света, в прекрасном сне-воспоминании... Освободиться сможешь? -- Когда? -- Через час приеду. Ты готов? Гиря с дребезгом хмыкнула: -- Я завсегда готов... А ты приезжай часика через два... Гость на спад пойдет... Мне сподручней отлучиться будет... И еще один звонок -- городская справочная л09". Занято. Занято... Долгие гудки. Отбой. Занято. Ага!

-- Будьте любезны, телефон отдела размещения гостиницы ХСпутник" на Ленинском проспекте... Записываю: 234-15-26... Спасибо... Все, надо ехать за машиной. Быстро перехватил левака и погнал к дому Актинии. Отогрелся в кабине, придремал и сквозь сонную полупьяную дрему думал о том, что лежащий на диване Актиния охотно, конечно, даст мне свой задрипанный лжигуль" цвета винегретной блевотины. Чего там жалеть? Это же не лмерседес". Мы ведь друзья. Я знаю его лжигуль" как свои пять пальцев -- сколько езжено на нем вместе. И тумблер секретки слева от руля под приборным щитком. Если бы Актиния знал, что мне нужна его жалкая машиненка, он бы мне ее сам пригнал, а не заставлял ездить через полгорода. Только беда в том, что он вчера сильно прокололся перед Кувалдой и ему надо набрать в семье очки. И самое главное -- ему ни в коем случае нельзя и не нужно знать, что я буду ездить сегодня на его машине. Это будет наш маленький секрет, интимная дружеская тайна. Остановил ллевака" за квартал до дома Актинии и пошел во двор, где обычно он держал машину на площадке. Вот она, замызганная, нежно-бурая, незаметная! Еще теплая от дневной потной суеты, корыстной беготни Актинии пно его лучезарным грязным делишкам. Достал из кармана газету, сложил пакетом, надел его как варежку на правую руку, резко рубанул ребром ладони в угол ветровика-форточки -- замок отлетел внутрь салона со звяканьем и визгом. Быстро засунул в кабину руку, нащупал крючок дверной ручки, дернул и нырнул на водительское сиденье. Десять секунд у меня есть! За десять секунд надо найти тумблер противоугонной сигнализации, иначе эта вонючка завоет, завопит на весь район, сдернет с дивана моего набирающего очки друга Актинию, всех соседей поднимет, патрульную милицию навлечет... Считаю про себя бегучие секунды -- тысяча сто один... тысяча сто два... тысяча сто три... -- а сам лихорадочно шарю рукой под щитком. Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где- то здесь -- чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью -так спрятать секретный тумблер! От самого близкого друг, можно сказать! Нездоровая все-таки у них привязанность к имуществу... Тысяча сто девять... Сейчас завоет, гадина!.. Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк! Фу! -фу! -- фу! -- фу! Отдышался, нашел не спеша лхвост" -- пучок проводов от замка зажигания -- и выдрал его целиком из-под кожуха. Красный провод -всегда от стартера -- замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок -- поехали, поехали! На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу лСоветская", в ресторан лЯр", в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите -- Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудо-монгольского захватчика. Какое сегодня число? Не помню. Что-то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да-да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа лМартовские аиды". Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами-отравителями. Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь: -- Операцию так и назовем -лМартовские аиды"! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке -- аиды... Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни -- уничтожению евреев. И, безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому-то даже свой час представлял плоховато. Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особоприближенными, внесу в секционный зал неподъемно-тяжелый труп Великого вождя... Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Отца всех народов. У меня кружилась голова и сильно подташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб. У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, лмизинчик", самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу -- выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии -- дьявола. Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо-стремительно бросился навстречу: -- Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов. Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой лПобеде", лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на лты" боится, а на лвы" не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку -- изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду... По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. Все уже знали о кончине Вседержителя нашего, но, пока не было официального сообщения, обсуждать меру всенародной утраты не полагалось. Смешно было видеть, как от сознания непроясненности своей собственной судьбы эти кртые мордобоицы стали как бы бесплотными. Я оставил Лютостанского около приемной Крутованова и велел дожидаться моего возвращения -- неизвестно, какие поступят приказания. Адъютант, тосковавший в пустой приемной, кивнул мне на днерь: -- Проходите, Сергей Павлович ждет вас. Крутованов сидел за большим пустым столом и задумчиво смотрел в окно на загаженную липким грязным снегом площадь Дзержинского. Посмотрел на меня и приложил палец к губам, показал на приемник лТелефункен", из которого доносился скорбно-сытый голос еврейского дьякона Левитана: Ч... Больной находится в сопорозном состоянии... Кома... Нитевидный пульс... Странные слова... Нитевидный пульс... Рвущаяся, путаная нить жизни... Как нитки на протертых штанах. Народу оставляли надежду Ч- их Великий вождь сильно болен, но в жизни может быть все, он ведь бессмертен, он еще вернется к кормилу, он еще будет их воспитывать и покровительствовать им, защищать от всех напастей этого враждебного мира. Миллионы людей, приникших к динамикам, не знали, что их вождь не болен, что нитка пульса оборвана навсегда. Он -- труп. И им придется теперь жить по-новому. Крутованов кивнул на кресло напротив и спросил: Ч- Вы там были? -- Так точно. Я присутствовал при вскрытии. Неожиданно Крутованов усмехнулся: -- Ничего не рассмотрел особенного? Я покачал головой. Крутованов откинулся на спинку кресла и сильно, с хрустом потянулся, и это было единственной приметой того, как он устал. На нем был элегантный широкий костюм, крахмальная голубая сорочка со строгим французским галстуком, а в аккуратном проборе -- волосок к волоску -- и во всем его холено-ухоженном облике не было ни единого признака-следочка того смертельно-страшного напряжения, в котором провел он последние сутки. Медленными, будто ленивыми движениями достал он из пачки американскую сигарету лЛаки страйк", чиркнул зажигалкой, и я видел в этой ленивой медлительности сноровку лесного зверя, притаившегося на засидке. ЧЧ Итак, геноссе Хваткин, сдается мне, как заповедовал Екклезиаст, пришла пора уклоняться от объятий... Я благоразумно промолчал. -- Вы понимаете, что сейчас будет происходить? -- наклонился он ко мне через стол. На всякий случай я сдержанно развел руками: -- Думаю, что этого никто не знает... -Ну почему же? -- пожал плечами Крутованов. -- В целом это нетрудно себе представить. Все, похоже, станет, как в свидетельстве дьяка Ивана Тимофеева о смерти великого государя Ивана Грозного. Он замолчал, рассматривая внимательно свои полированные ногти, и я осторожно спросил: Ч- Есть указание относительно нас? Крутованов хмыкнул: -- Да, по-видимому... Иван Тимофеев написал: лБояре долго не могли поверить, что царя Ивана нет более в живых. Когда же они поняли, что это не во сне, а действительно случилось, вельможи, чьи пути были сомнительны, стали как молодые". Вот так! Нам это надо учесть... -- А что мы можем сделать? -- аккуратно поинтересовался я. -- Ну, для начала хочу вас порадовать. Завтра в кабинет напротив вместо Семена Денисыча Игнатьева придет новый министр... Я дернулся в его сторону: -- Кто? -- Лаврентий Павлович Берия, -- невозмутимо, не дрогнув ни единой черточкой, сообщил Крутованов. -- С сегодняшнего утра нашего министерства вообще не существует... Я замер: -- То есть как? -- Принято решение ликвидировать Министерство госбезопасности. Оно вливается в Министерство внутренних дел на правах Главного управления. Новое министерство возглавит член Президиума ЦК КПСС, первый заместитель Председателя Совета Министров Лаврентий Павлович Берия. Я терпеливо выдержал паузу, прежде чем спросил: Какие из этого следуют для нас выводы? Я понимал, что Крутованова ни в какой мере не интересуют мои суждении. Я должен был только соответствующим образом реагировать на его реплики. Вообще это был не разговор, а инструкция, обязательная для выполнения. Ни о чем не напоминая, Крутованов настойчиво указывал на нашу с ним связанность придуманным и реализованным делом врачей. -- У нас есть два возможных способа существования, -- сказал Крутованов, покручивая на столе зажигалку. -- Первый -- терпеливо ожидать развития событий, и, уверяю вас, развиваться они будут для нас весьма неприятно. Второй путь -- активно поучаствовать в происходящих событиях... -- Это каким образом? -- Каким образом? -- медленно переспросил Крутованов и внимательно посмотрел на меня, будто еще раз оценивал -- пригоден я для серьезной работы или тратит он попусту время. -- Надо сделать кое-какие пустяки, чтобы по возможности обезопасить наше будущее... Ч- Я готов, -- кивнул я. -- Хочу пояснить... Песенка моего выкормыша Рюмина и всей вашей уголовной компашки спета. Вопрос времени, и притом очень короткого. Я с вами так откровенен потому, что мне нужна наша помощь. Во всем этом доме, -- он сделал рукой широкий круг вокруг себя, -- я не склонен доверять никому, а вам в особенности. Но я полагаюсь на вашу сообразительность и думаю, что вы отдаете себе отчет в общности некоторых наших интересов. Не скрою от вас, я очень внимательно прочитал ваше личное дело... -- Спасибо, -- прижал я руку к сердцу. -- Не трудитесь благодарить. Так вот -- я пронаблюдал в вашей карьере некоторую эволюцию. Раньше вы были нашим Скорцени, потом постепенно вы перешли на роль Эйхмана, -- он сделал паузу, и я незамедлительно включился: -- Сергей Павлович, разрешите доложить! Я совершенно не подхожу на роль Эйхмана. Если кто-то станет разбирать эту историю, то Эйхманом у нас будет Рюмин. Я человек не честолюбивый, никогда начальству на глаза не лез и в деле не фиксировал своего участия -- ни в допросах, ни в обысках, ни в очных ставках. Я даже обзорных справок не писал... Крутованов засмеялся: -Я это заметил! И одобряю. Вся эта история с еврейским заговором уже умерла. И похоронит ее в ближайшие дни Берия... -- Почему вы так думаете? -Политика, -- пожал плечами Крутованов. -- Как это ни смешно, но Берия выступит сейчас выдающимся жидолюбом и юдофилом. Я глубоко убежден, что очень скоро он прикроет это дело. Поэтому ваша задача -- опередить его и организовать ликвидком... Я долго смотрел в его ледяные серо-стальные глаза: -- Как вы это себе представляете? -- Ну не мне же объяснять вам детали! сказал Крутованов. -- Вы ведь человек опытный. Нужно, чтобы исчезли Лютостанский и ваша возлюбленная свидетельница Людмила Гавриловна Ковшук. С сегодняшнего дня в связи с похоронами Вождя в Москве начнется невиданный бардак и неразбериха. Используйте это время. Судьбу Рюмина я беру на себя. Об этом не думайте. Вам ясно? Я кивнул. -- Вы согласны? Готовы? -- напирал на меня, обжигая ледяным взглядом, Крутованов. -- Да, я готов. Я это сделаю. -- Это не приказ, -- вдруг мягко, тихо сказал Крутованов. -- Это мой добрый товарищеский совет. Нам надо пережить наступающие времена. Считайте, что мы Ч действующий резерв. До времени мы должны уйти в подполье. Без нас все равно не обойдутся, вспомните когда-нибудь мое слово... -- Да, конечно, обязательно, -- согласился я. -- Хорошо бы только дотянуть до этих времен... -- Дотянете, -- заверил Крутованов, встал с кресла, не спеша прошелся по кабинету, потом остановился против меня и, лениво покачиваясь с пятки на носок, медленно сказал: -- Делайте то, что я вам говорю, и тогда дотянете. Вместе дотянем... Я поднялся, и вдруг этот ледяной злыдень совершил невозможное -- он обнял меня за плечи! Тепло, товарищески говорил он, провожая меня к дверям: Запомните, Хваткин, на всю жизнь: главный подвиг Одиссея в том, что он выжил... Этот любимый школьный герой -- трус, провокатор, грязный прохвост и изменник... Но он пережил всех, улеглась пыль веков, и Одиссей остался в памяти потомков умным, бесстрашным, благородным героем... Надо только выжить... Я выполнил его завет -- -- дотянул. Мы вместе дотянули. Он сейчас замминистра торговли. А я мчусь через мокреть и ночь на встречу с Сенькой Ковшуком. В коридоре неподалеку от приемной Крутованова тосковал, душой теснился, дожидаясь меня, Лютостанский. Он был уверен, что я принесу какие-то черезвычайные новости, руководящие указания, ориентиры на будуйщее.

Но он и представить себе не мог, какие черезвычайные новости и указания для него лично я нес от заместителя министра. Я хлопнул его по плечу и тихонько сказал: -- Ничего! Не боись, все будет в порядке... Он заискивающе смотрел мне в глаза, и на лице его, как холодец, дрожал вопрос: пора переметнуться от Миньки? Или еще можно подержаться за прежнего благодетеля? Я остановился, изображая глубокую задумчивость: Ч- Где же нам посидеть? Покумекать необходимо... -- А что надо? -- готовно подсунулся Лютостанский. -- Да должны мы с тобой изготовить один хитренький документ, усмехнулся я. -- Это будет ловкий крюк твоим друзьям -- медицинским жидам... -- Потом махнул рукой: Ч-Нет, здесь сегодня нам никто не даст работать, тут будет светопреставление. Вот что, Лютостанский, мы, пожалуй, поедем к тебе домой. У тебя никого нет? -- Конечно, нет -- развел руками Лютостанский. -- Вы же знаете, я человек холостой, бытом не обремененный. Мы вместе зашли ко мне в кабинет, и я достал из сейфа бутылку коньяка, положил ее в карман реглана. -- У тебя дома закуска найдется? -- спросил я. Ч- О чем говорите, Павел Егорович! -- обиделся Лютостанский. -- Мы ж вчера только паек получили... -Тогда тронулись... Мы ехали на моей машине через серый, напуганный, загаженный город, притихший перед большой бедой. Свернули с Пушечной на Неглинку, и навстречу нам уже текла к центру людская река Ч тысячи людей собирались прощаться со своим любимым истязателем. С трудом выбрались с Трубной площади, и мне тогда в голову не могло прийти, что через несколько часов в этой городской воронке в течение подступающей ночи будет убито, раздавлено, растерзано больше тысячи человек. Прекрасная тризна уходящего Великого Мучителя. Лютостанский жил на Палихе, в старом четырехэтажном доме с загаженными лестницами. Я с удовольствием отметил, когда мы поднимались, что его квартира в мансарде единственная, на площадке больше не было соседей. В квартире -- одна комната с кухней -- была стерильная чистота и аптечный порядок. Аскетическая строгость, смягченная вазами с бумажными цвегами. Я повесил свой реглан рядом с пальто Лютостанского и в сумраке крошечной прихожей незаметно достал из его кармана пистолет -- я много раз видел, как этот героический оперативник кладет свой лвальтер" в правый боковой карман пальто. А Лютостанский уже хлопотал с закуской на кухне. Там в углу стоял картонный короб с продуктами -- последней пайковой выдачей. Он достал копченую колбасу, красный шар голландского сыра, шпроты, батон, начал строгать нам бутерброды. Я остановил его: -- Погоди! Давай выпьем по стаканчику, помянем великого человека... Душа горит... Я разлил принесенный с собой коньяк в чайные стаканы и попросил-приказал: -- До дна! За светлую память Иосифа Виссарионовича?.. Высосал я свой коньячишко и следил внимательно поверх кромки стакана, как выползают из орбит громадные саранчиные глаза Лютостанского, как он задыхается-давится огненной влагой -а ослушаться не посмел, допил до конца... -- Так, давай поработаем маленько, а закусим и еще выпьем опосля, -- предложил я. -- Дай только несколько листочков бумаги... Лютостанский вынул из дамского вида письменного стола стопку бумаги, достал из кармана китайскую авторучку. -- Ну ладно! Наверное, будешь писать ты, у тебя почерк хороший... Я прошелся по комнате и стал диктовать: -- ... Министру государственной безопасности СССР тов. С. Д. Игнатьеву... Лютостанский вывел рисованные ровные буквы своим замечательным почерком и поднял голову: А от кого? Подожди. От кого не пиши... Это ты пишешь проект заявления от Вовси. В конце мы его подпишем всеми титулами. Мол, он якобы обращается к Игнатьеву как генерал к генералу... Но это в самом конце, ты пиши дальше... -- А не нужно бумагу озаглавить? -- спросил Лютостанский. -- Что это -- заявление, объяснение, жалоба? -- Не надо. Это просто письмо. Ты пиши дальше... лЯ осознал бессмысленность своей дальнейшей жизни. Я совершил много ужасных преступлений, и у меня нет сил больше смотреть в глаза моим коллегам. Важно вовремя и достойно уйти из жизни... " Записал? От усердия Лютостанский высунул кончик языка, украшая особенно хитрыми завитушками и виньетками последние слова. -- Написал, -- кивнул он. -- Дальше... Лютостанский поднял на меня глаза и, видимо, что-то прочитал на моем лице, потому что он быстро моргнул несколько раз, и мгновенно в эго огромных выпученных глазах грамотного насекомого выступила слеза. Что. Павел Егорович? Что? -- спросил он, задыхаясь. Я засмеялся, положил ему руку на плечо: -- Ничего, все в порядке... Пиши дальше... На чем мы там становились? Я уже стоял у него за спиной, а он поворачивал ко мне голову и одновременно испуганно вжимал ее в плечи, пытаясь перехватить мой взгляд. И в этот момент я его ударил ребром ладони по шее. Это был не смертельный, а оглушающий удар. Я не дал ему рухнуть вперед, а плавно повалил его на пол вместе со стулом. Потом достал из кармана его лвальтер", разжал зубы и, немного подняв ствол вверх, упершись мушкой в небо, нажал курок... Выстрел получился тихий, а половина головы разлетелась по комнате. Теперь надо было не суетиться, не спешить, а сделать все аккуратно, вдумчиво, по науке. Вернулся в прихожую, взял из реглана перчатки и носовой платок. Я до этого был внимателен -старался ни за что руками не хвататься. Надел перчатки и тщательно протер платком лвальтер", после чего вложил пистолет в еще теплую ладонь Лютостанского. Труднее всего было запихнуть его указательный палец в спусковую скобу. Предсмертное письмо передвинул на середину стола -- для живописности. На кухне собрал со стола бутерброды, пошел в уборную, сбросил харчи в унитаз и дважды спустил воду -- по моим представлениям, человек, собравшийся умирать, не должен жрать от пуза. Свой стакан положил в карман реглана, оделся и вышел из квартиры, захлопнув без щелчка дверь. Невозвращающийся кочегар закончил свою вахту. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ... Наверное, я приехал к подъезду гостиницы лСоветская" слишком рано, потому что ждать Ковшука мне пришлось долго. От усталости, от дотлевающего жара дневной пьянки, от непрерывного испуганного напряжения я, видимо, так обессилел, что незаметно задремал. Ждал, ждал Ковшука и уснул -- будто мешок накинули на голову. И сон-то этот быстрый, наверное, проглотил меня на три минуты, но был он глубок и черен, как прорубь. А вынырнул я оттуда, увидев перед лобовым стеклом машины грузную квадратную фигуру Семена, неподъемную чугунную гирю в драповом пальто. Я открыл ему дверцу, Ковшук молча тяжело уселся рядом, отвернулся к окну. -- Семен, как настроение? -- У меня всегда настроение нормальное, -- ответил он неспеша, раздумчиво, основательно. -Поехали... Сколько же лет минуло с тех пор? Какой стаж тем давним моим мартовским воспоминаниям? А! Бессмысленно считать! Прошли не годы, не десятилетия -- промчались исторические эпохи, миновали геологические эры Умерло за это время целое человечество, и новое народилось, выросло и счастливо-беспамятно старится. Не надо им всего этого знать... -- Семен, а тебе никогда не хочется на пенсию? Он мрачно кинул через губу: -- А я и так на пенсии... -- Нет, я имею в виду настоящую пенсию -- чтоб совсем уйти на покой, отдыхать. Семен хмыкнул, не то усмехнулся, не то горько вздохнул: -От чего мне отдыхать? Я покамест не устал. Сила есть. И работаю я с удовольствием. У меня работа нормальная... -- Завидую! Я бы хотел уйти на покой... -- На покой захотел! -- лошадино фыркнул Ковшук. -- Тоже мне архиерей. Я толкнул его в плечо: -- Эх, Семен, друг ситный, плохо ты мою жизнь представляешь. -- А я про твою жизнь и представлять не хочу, -заверил Ковшук. -- Она у тебя вся на вранье и пакостях заварена... Ну и ладно, пусть по-твоему, -- легко согласился я. -- Давай по делу потолкуем -Давай, -- кивнул Семен Значит, ситуация такая... Клиент наш проживает в гостинице лСпутник" Я там свободно ориентируюсь -- бывал много раз. Светиться тебе на входе у дежурных не след, поэтому ты пойдешь со двора через подвал ресторана. Там всегда открыта дверь -- служебный ход, никто на тебя не обратит внимания, постоянно таскаются люди. -- И что, я через ресторан в пальто пойду? -- спросил недовольно Ковшук. -- Да нет! Я тебе покажу дверь, как войдешь -- налево лестница, это для обслуги проход. Ты оттуда выйдешь в тамбур склада, а там на грузовом лифте поднимешься на пятый этаж. Его телефонный номер 15-26 значит, он живет на пятом этаже в двадцать шестом номере. Это справа от дежурной, за углом, дверь в номер она не видит. И здесь же выход грузового лифта. Ну, а как войти в номер не мне тебя учить. -- Знамо дело, не тебе меня учить. Это я лучше тебя знаю, -- ответил зло Ковшук. ЧЧ А чего ты сердишься? -- спросил я. -- Мы с тобой доброе дело делаем. Сообща... Ну да! Ты будешь меня в машине дожидаться, а я там один рукосуйничать. Вот и получается -- одно у нас дело! -- Ничего! Я тебе гарантирую -- все будет нормально! Закончишь дело, спустишься по грузовому лифту, а я тебя уже жду у дверей, вся история займет пять минут. ЧПосмотрим, -- сказал мрачно Ковшук. Я переспросил на всякий случай: -- А работать чем будешь? Ковшук молча приоткрыл полу, и я увидел на внутренней стороне пальто, в веревочной петельке, длинный разделочный нож. О чем-то еще вяло поговорили и незаметно доехали до гостиницы. Я свернул с проспекта, через улицу Ульяновой сделал большой крюк, вкатил во двор отеля и притормозил у черного хода ресторана. -- Вот, я тебя за теми сугробами буду ждать, -- показал я Семену. Ковшук распахнул дверь и медведем попер наружу. Потом обернулся: -- Предупредить тебя хочу... Если ты, Пашка, какую-то пакость мне удумал -- ждет тебя большое разочарование. -- Сеня, друг дорогой! Ты о чем говоришь? -- всполошился я. -- Да ни об чем Ч предупреждаю просто. Чтобы помнил. Ладно, пошел я... Я крикнул вслед: -- Семен, все будет в порядке! Ни пуха ни пера... Он ответил злобно, через плечо: Ч- Пошел к черту! И исчез за дверью ресторанной кухни. Я отъехал метров на двадцать в глубь двора, пристроившись за какими-то баками, ящиками, контейнерами. Обзор немного закрывали грязные снеговые кучи, которые, видимо, в течение всей зимы сгребали и свозили со всего двора на это место. Выключил подфарники и сидел в темноте, баюкаемый звуком урчащего мотора. Гудела печка-отопитель, но мне было знобко и нехорошо. Меня раскачивал и морил сон. Странно, что я не испытывал никакого возбуждения и страха. Я знал наверняка, что сейчас придет Семен, вернется с задания швейцарский адмирал, и закончатся все мои терзания. С Ковшуком как-нибудь рассчитаюсь. Главное сейчас -- чтобы исчез Магнуст! Пропадет онЧи вместе с ним растает дремлющая сейчас в груди фасолька с железными створками, кончится это наваждение, истает навсегда воспоминание об Истопнике с его отвратительной внешностью и страшной угрозой... Сидел и подремывал в теплом бензиновом зловонии поношенного Актиньиного лжигуля". Было тихо и темно, с неба густо сеялся не то мокрый снег, не то льдистый дождь. И я вдруг подумал о себе отстраненно -- я неправдоподобно, нереально молод! Старые люди -- пенсионеры, профессора, писатели, лауреаты -- не ездят ночью на помоечные дворы в краденых машинах, не вывозят на операции уничтожения наемных убийц, не ведут смертельных битв с заезжими террористами! Может быть, прав Магнуст -- я молод и бессмертен, как человеческое зло? Тогда чего же мне бояться? Ведь зло, которое я вершил в своей жизни, не доставляло мне наслаждения, это было просто способом моего существования, и от этого так жива память чувств, поступков, событий. И картины прошлого так ярки и свежи, будто все это происходило не десятилетия назад, а только сегодня утром приключилось со мной, со всеми людьми вокруг, с миром, в котором я тогда жил. Лютостанского хватились через пару дней. Как я и предполагал, никто всерьез заниматься его смертью не захотел. В той кошмарной суматохе, в какой-то истерической панике и всеобщей потерянности, что царили во время похорон Великого Пахана, никому не было дела до гнойного полячишки, надумавшего вдруг спьяну застрелиться. Да еще написав при этом позорно-сентиментальное письмо о каких-то преступлениях. Какие еще преступления мог совершить старший офицер МГБ, кроме измены Родине? Никому не нужный человек, никого не любивший и никем не любимый, исчез бесследно. По-своему это было даже любопытно -- ведь в нашей Конторе ничего бесследно не пропадало. Но нам в это время было не до майора Лютостанского, потому что Контору уже захватили хаос и разор реорганизации. Расформирование министерства и включение нас в МВД было не просто большой неприятностью, это была катастрофа. Сейчас должны были начаться персональные перемещения, изгнания, разжалования, отстранения, аресты и ссылки. Все то, что происходит, когда приходит новая метла, которая будет своими железными прутьями выметать нас из всех ячеек и гнезд, куда мы в течение многих лет врастали, обустраивались, приживались, обставляясь постепенно своими людьми. Было совершенно ясно -- сначала разгонят нас и начнут новый крутой поворот. Очередная смена кочегарской вахты была не за горами. Гром грянул наутро после похорон Пахана -- Берия отстранил от работы Миньку Рюмина. лДело врачей" -- сотни томов, десятки арестованных -- было изъято из производства и передано комиссии под председательством генерала Влодзимирского. Бывшего заместителя министра, начальника Следственной части по особо важным делам Михаил Кузьмича не трогали пока. Он сидел дома, все время пьяный, звонил мне иногда по телефону, плакал и просил объяснить, подсказать, помочь, приехать, вместе выпить, как в добрые старые времена... Я приехал к нему -- мне необходимо было с ним переговорить. В квартире были запустение и беспорядок, как после обыска. Похмельно-опухший, как утопленник, Минька долго слюняво целовал меня в прихожей, и, когда он обнимал меня, я почувствовал, что он студенисто-мелко дрожит. Он, видимо, вознамерился учинить долгую пьянь со слезливыми воспоминаниями, но я за руку отвел его в кабинет, усадил и коротко приказал: -- Слушай внимательно, времени нет. Минька готовно закивал. -- Со дня на день с тобой начнут разговаривать, опрашивать, допрашивать, пугать и обвинять. Могут окунуть в камеру. Запомни одно -- раз и навсегда! Однажды я тебя спас, и ты вознесся до самого верха. Если ты выполнишь все, что я тебе скажу, ты снова вернешься на свой уровень. Понял? -- Понял, понял, все сделаю! -- Забудь навсегда имена всех своих подчиненных -- начиная от меня, кончая последним опером. Мы мелкие сошки -- тебе не подмога на следствии и не оправдание на суде. Ты государственный деятель союзного масштаба и старательно выполнял указания трех человек -- Сталина, Маленкова и Игнатьева. За отдельные огрехи и ошибки в деле врачей ты не отвечаешь. Держись этой линии, и Маленков, спасая Крутованова, спасет и тебя. Ты понял? ЧЧ Понял, понял!.. -- И, поскольку у него не было в общем-то другого выхода, он лишь жалобно повторял: -- Я так и буду говорить... Только ты не бросай меня... Позвони обязательно, скажи, что слыхать... Но мне не пришлось утруждать себя звонками -- через пару недель Берия придумал всенародную шутку на первое апреля: арестовал Миньку и приказал выпустить всех подследственных врачей. А я в это время, как настоящий влюбленный, думал только про нежную возлюбленную мою, про замечательную патриотку и всенародную героиню, про придуманную мной боевую подругу Галатею, про сотворенную моими трепетными грабками Элизу Дулитл, именуемую в документах лстарший ординатор кардиологического отделения Кремлевской больницы Людмила Гавриловна Ковшук". Девушка моя была плоха. Совсем плоха. Она, конечно, не могла понять масштаба происходящих государственных пертурбаций, воистину тектонических разломов нашей планеты под названием лЗемля мракобесия", но она интуицией нашкодившей кошки ощущала, что скоро у нее будут большие неприятности. Со слезами она спрашивала: ЧПашенька, что же теперь будет? Ты же ведь обещал, что все будет хорошо... А я обнимал ее, посмеивался, бодрячески говорил: -- Разве я что-нибудь не выполнил из того, что обещал? Все будет хорошо, все будет нормально! Ты знаменитая женщина, любимая всем народом, настоящая героиня... У тебя есть орден Ленина, а у меня нету! Она отталкивала меня в ярости: -- Да на кой он мне! Я бы отдала его к чертовой матери! Если бы сделать, чтобы все было, как прежде... Как прежде, быть уже не может, -- пытался я успокоить ее. -- Надо себя правильно вести и слушать, что я говорю. И все будет в порядке... И тут тающая льдина, на которой мы все обитали, вдруг громко треснула

-- власть не стала ожидать, пока Людка отдаст им обратно к чертовой матери орден Ленина. В газете лПравда" опубликовали Указ о лишении ее высшей государственной награды. Это был неслыханный номер -- на моей памяти, во всяком случае, никогда ничего подобного не случалось. Людка визжала в телефонную трубку, билась в истерике, исходя криком и соплями: Я пойду... все расскажу... мне страшно... Это ты... я не хотела... -- Замолчи! Перестань орать и успокойся! Приезжай вечером ко мне. В десять. Все обсудим, решим, что делать. Не дергайся! До вечера... Стемнело, и я поехал на улицу Горького -- к МХАТу. Здесь круглосуточно работала пельменная. Почему-то именно сюда собирались со всего города ужинать таксисты. Я покрутился там с четверть часа, оглядываясь, на месте оценивая обстановку. Наконец решил. Подъехал очередной таксомотор с зеленым огоньком, водитель захлопнул дверь и нырнул в забегаловку. Он даже не запер дверь, а про лсекретки" тогда еще понятия не имели. Через стекло-витрину я видел снаружи, как таксист стал в очередь на раздачу. И, почувствовав, как все каменеет внутри, скомандовал себе: спокойно! Без суеты! Отворил клетчато-шашечную дверь лПобеды", сел за руль, сунул в скважину ключ от своей машины и, ломая замок зажигания, повернул его на включение. Завелась! Включил первую скорость и на самом малом газу, неслышно отьехал со стоянки. Я твердо знал, что эту машину, по крайней мере в течение часа, никто искать не будет. А потом -- пусть ищут. Это уже не будет иметь значения... Я притормозил недалеко от автобусной остановки -- именно сюда должна приехать Людка. Я сидел в такси с включенным счетчиком, и он судорожно тикал и цокал, насчитывая истекающее время и рубли, которые некому будет платить, и не было в мире прибора в тот момент, который более наглядно мог продемонстрировать бесценок человеческой жизни. Уличный фонарь на столбе раскачивал колкий апрельский ветер, и лампочка в нем, видимо, догорала свой срок, потому что от рывков ветра фонарь то вспыхивал мятым желтым светом, то гаснул, и все заволакивала размытая серая тьма. На улице уже было совершенно пусто. Люди могли появиться только из автобуса, на котором приедет Людка. Она опоздала минут на десять. Но счетчик в моем таксомоторе, наверное, был включен только для нее -- она вышла из автобуса одна. По правде сказать, это уже было не важно -- даже если бы там были еще прохожие, я бы не остановился. Только отход был бы труднее... Но она была одна. Что-то ужасно сиротливое было в ее вдруг сгорбившейся, поникшей фигуре, пропала бесследно ее горделивая стать, обреченно-косолапо загребала она по тротуару своими длинными ногами. Модный белый плащ-пыльник бесформенно висел на ней, и со спины она была похожа на костистую усталую старуху. Фонарь то загорался, то гаснул, и от этих вспышек света казалось, что Людка прыгает -- неуклюже, рывками -- из яви во мглу. Почему-то вспомнил, как, лаская ее, сказал: лТы -- моя Золушка! " А она засмеялась хрипло: лЯ -- Золушка, которую после двенадцати догоняет принц, чтобы дать туфелькой по морде... " Тряхнул головой и потихоньку поехал вперед, дожидаясь момента, когда она будет переходить улицу. Я видел, как она остановилась, оглянулась назад и сошла с тротуара на дорогу. Полыхнул желтый свет фонаря. Включил вторую скорость, бросил сцепление, визгнула пружина, нажал газ. Рев мотора, глухое биение баллонов на мостовой. Погас фонарь Ч только белое пятно плаща посреди дороги. Правее руль! Быстрее! Горячая масляно-стальная смерть с ревом летела на нее из темноты, а Людка медленно, будто спросонья, поворачивалась ко мне, и я включил большой свет -- ослепил ее, парализовал, и запомнилось на всю жизнь ее изуродованное ужасом лицо, распахнутые глаза-малахиты и разодранный немым криком рот. Она еще успела рвануться, пытаясь выскочить с проезжей части дороги, и мне пришлось еще чуть-чуть довернуть руль направо. лПобеда" ударила ее всей левой частью передка, и звук был тяжелый, мокровязкий, тягучий, и в молочном сполохе света я видел отлетевшую в сторону туфлю, и машина подпрыгнула, переехав через нее задним колесом... Надсадный вой двигателя, пронзительный скрип резины на поворотах, бешеный пролет по городу. Остановился на Ордынке, погасил свет, достал платок, долго плевал на него, потом аккуратно, медленно протер руль, рычаг передач, выключатели света, дверные ручки, выдернул свой ключ из замка, вылез из машины, захлопнул дверцу и пошел в сторону дома, негромко бормоча вслух: Женись на мне, солдатик... " Господи Боже ты мой, какое счастье, что Семен не знает о том какие родственные узы связывают нас! Иначе, я думаю, обязательно обиделся бы на меня, зло затаил на старого товарища, а разделочный нож свой наточил бы, наверное, не на Магнуста. Хорошо, что он ничего не знает. Сейчас нужно только одно: чтобы он быстро и тихо заколол Магнуста, вернулся сюда, в сырую вонючую промозглость гостиничного двора -- я с ветерком домчу его до лСоветской", обниму сердечно, и расстанемся навсегда. Навсегда! Навсегда! И встретимся с ним и его сеструхой Людкой только на том свете -- через тысячу лет, -- и все, что происходило с нами здесь, в этой грязной кровавой прорве, будет навсегда забыто и полностью прощено. Я верю в это! По-другому не должно быть! А сейчас я хочу одного -- чтобы Семен быстрее пришел, тяжело ввалился в кабину и сказал: лВсе, конец, поехали... ", чтобы вся эта проклятая история с Магнустом завершилась. Но Семен все не шел. Бежали минуты, уныло валил снег, душа стонала от напряжения, а Ковшука все не было. Я таращился в темноту, рассматривая редкие освещенные окна пятого этажа, пытаясь угадать, где комната Магнуста, что там происходит. Но там будто бы ничего и не происходило -- равнодушно-тускло горел свет в зашторенных окнах засыпающей гостиницы, похожей на каземат скуки и полночной одури. А потом то ли я снова задремал, то ли отвлекся на миг или мигнул не вовремя, но мне вдруг показалось, будто что-то черное, большое пролетело вдоль фасада дома, и плюхнул в тишине матрасноволглый глухой удар. Я подождал еще несколько мгновесний, прислушиваясь, не раздастся ли каких-либо звуков, но все было по-прежнему заунывно тихо. Может быть, мне показалось? Я продолжал таращиться, разглядывая окна пятого этажа, и вдруг увидел с левой стороны фасада, что фрамуга в освещенном стояке лифтовой шахты открыта и ветер пошевеливает раму. Я тихонько вылез из кабины, не глуша машину, и пошел к дверям черного хода ресторана. Дорожка упиралась в огромный сугроб черного талого снега. Осторожно подошел ближе и увидел, что в сугробе сидит Сенька Ковшук. В какой-то странной ломаной позе, откинув в сторону одну ногу и опустив голову на грудь, будто шел- шел и внезапно, испытав страшную усталость, присел в мокрую снежную кучу. Я чиркнул зажигалкой, приподнял ему голову -- Ковшук уставился на меня прищуренными блестящими глазами Изо рта текла струйка крови. Он был мертв. Сердце остановилось. Я боялся повернуться -- эта сумеречная серая мокрая тишина должна была взорваться выстрелом в спину или ударом ножа. Сторожко, будто на цыпочках, пошел я обратно к машине. И не отрывал взгляда от мертво сидящего в сугробе Семена. Но споткнулся, ногой зацепился или поскользнулся, замахал руками, держась на ногах, и не выдержал -- побежал. И свист протяжный, с хрипом и сипением летел мне вдогонку. Добежал до машины, рванул ручку -- и свист смолк. Оглянулся, и в груди что-то булькнуло и снова присвистнуло. Это я гнал себя собственным сипением в груди! Успокаивающе урчал мотор брошенного мной лжигуля". Я прыгнул на сиденье, рывком воткнул заднюю скорость, развернулся и помчался со двора. Быстрее! Быстрее! Быстрее домой! Быстрее скрыться. Этого не может быть! Это сон. Это меня кошмар мучает. Магнуст убил профессионального убийцу Сеньку? Как это может быть? Он его выкинул из окна пятого этажа. Мертвого? Или живого? Господи, что же там происходило у них? Пролетел через город брошенным камнем, заехал в переулок у метро лАэропорт", бросил машину и бегом -- через лужи и наледи -- рванулся домой. Бежал, спотыкался, падал, задыхался, умирал. Грудь разрывала острая полыхающая боль, я обливался горячим соленым потом, и тряс меня ледяной колотун -- я промок насквозь. И когда силы кончились, я наконец со всхлипом рванул на себя дверь своего подъезда Ч- задохнувшийся от усталости и ужаса. Тихон подозрительно поднял на меня свою беловзорую морду, покачал неодобрительно головой и сказал: -- Ничего себе, наотдыхались сегодня, Пал Егорыч... Не было сил разговаривать. Я нажал кнопку лифта, разъехались с тихим скрежетом створки дверей, я вбежал в кабину и вдруг за спиной услышал голос: -- Нет темноты более совершенной, чем тьма предрассветная... Я резко обернулся и увидел, что на месте родного моего вертухая Тихона Иваныча сидит за конторкой Истопник. Немо и страшно смеется. Поводит потихоньку длинным скрюченным пальцем перед собой, облизывается длинным синим языком. -- Нет тьмы более совершенной, чем тьма предрассветная, -- повторил он. -- Запомни это... С криком отпрянул я в глубь кабины, и железные створки поехали с грохотом -- дверь сомкнулась, загудели над головой шкивы и тросы, и я полетел наверх. На лестничной клетке горел пугающий синий свет. Не попадая ключом в щель замка, я долго бился под дверью и чувствовал, что меня сотрясает сухое злое рыдание, что от страха и боли трясется во мне каждая клеточка. Распахнул дверь, ворвался в квартиру, и меня объяла какая-то странная гулкая тишина. Зажег свет в прихожей, крикнул: лМарина! ", и голос мой прозвучал пугающе громко, с эхом и раскатами. На полу валялись какие-то тряпки, бумага, скомканные листы. Я прошел в столовую, включил свет и понял, что сошел с ума -- я попал в чужую квартиру. Нет, это не моя квартира. Совершенно пустая, с ободранными стенами, без мебели. Пошел в спальню -- там тоже пустыня. Или это все-таки мой дом? А где же мир вещей, собранный мной со всего света и заботливо угарнитуренный Мариной? Испарился? На кухне содраны даже полки. На табурете посреди кухни лежал исписанный лист. Трясущейся рукой взял я записку. Знакомыми каракулями Марины торопливо выведено: "Ты мне надоел. Пропади ты к черту. Я от тебя ушла". Я бросил листок на пол и подумал, что этого не может быть, что все это мне снится. Разве можно опустошить дом всего за несколько часов? Может быть, ей помогал Истопник? Я летел в пропасть нечистой силы. Оперся о стену, но стоять не мог -- тряслись от усталости колени, и потихоньку я сполз на пол. Ужасная обморочная пустота охватила меня, я сидел на полу в разоренном, испакощенном доме и плакал от слабости, страха и жалости к себе. И в полубеспамятстве моем шелестел, картавил гортанный голос Элиэйзера Нанноса: -- Ты одумаешься, когда к тебе придет великая мука подступающей пустоты...

====== ГЛАВА 23. НОЖ В СПИНУ

Звон, трезвон, перезвон -- дребезг, визг и грохот металлического обвала. Еще не проснулся и понял, что это беснуется входной звонок на двери. Открыл свои опухшие вежды -- и гнусный враждебный мир прыгнул на меня, беспомощного, лежащего, как разьяренная собака. И сразу зажмурился от страха. Я был повержен. Я был по-настоящему лежачим, лежачим на полу своей кухни. Кому я хотел напомнить, что лежачего не бьют? Затравленно съежился в углу и слушал оглашенный трезвон в дверь. И этот настырный звон. будто дребезжащей цепью втягивающий меня в противный мир, разбудил заодно и разноголосую боль, поселившуюся в моем затекшем теле. Я был больше не человек, не личность. Не Полковник, не писатель и не профессор, не молодец и не Дон Жуир, а жалобное вместилище самых разных болей. Музей разнообразных, непохожих страданий. Пронзительный вой нервов, лохматое уханье печени, налитой черной кровью и желчью, гулкие удары сердца, треск лопающихся грудинных костей. Все дергает, жжет и колет. А звонок неумолимо горланил у входа. Не открывая глаз, стеная и всхлипывая, я стал воздыматься, опираясь руками о стену. Разогнулся с трудом, с оханьем, кряканьем и стоном, обреченно пошел через замусоренный коридор к дверям, скинул собачку замка. Был уверен: распахну сейчас дверь -- а там Магнуст. Или Истопник. Или мертвый Ковшук. Или Марина. Или какая-нибудь иная мерзость. Толкнул ворота своего полуразрушенного хоума, бывшего когда-то моим кастлем, -- а там стоял какой-то вполне симпатичный нормальный урод с почтовой сумкой. -- Вам бандероль" -- объявил он и протянул картонный цилиндр -- полуметровой длины трубу, оклеенную яркими бумажками с почтовыми штемпелями. -- Распишитесь в получении, -- попросил почтарь, а сам, гадюка, смотрел на меня испытующе. -Нечем мне писать, -- буркнул я, и он подал мне карандаш и квитанцию. -Отметьте, вручено в двенадцать двадцать... Я написал, поискал в карманах мелкие деньги на чай, он, паскуда, оскалился презрительно: -- Не трудитесь... Доставка оплачена... И сгинул бесследно. Я захлопнул дверь, вернулся на кухню и тяжело взгромоздился на табурет. И подумал отстраненно, что сейчас я, наверное, не похож, а смахиваю сильно на городского кенгуру Цыбикова, сожителя развеселой проститутки Надьки, сына моего покойного коллеги, сотоварища и начальника Миньки Рюмина. Что за бандероль? Откуда? От кого? Ни от кого я не жду корреспонденции. Я бы хотел, чтобы все забыли о моем существовании. Меня нет, меня нет, я в отсутствии... -- Трясущимися руками содрал клейкую ленту, разодрал бумажку со штемпелем и стащил картонную крышечку. Перевернул цилиндр, потряс -- там, внутри, что-то тихо стукотело, и вдруг с тихим свистом из трубки выскочил длинный нож, пролетел у меня между ног и воткнулся в паркет, коротко раскачиваясь и часто дрожа. У меня не было сил даже пугаться -- это был нож Сеньки Ковшука. Нож, который он вчера наточил на Магнуста. Я заглянул внутрь цилиндра. Там лежали какие-то листочки. Вытащил их на свет, развернул -- письмо от Магнуста. лУважаемый фатер! Препровождаю, безусловно, нужный вам документ и миленький сувенир, который вы мне вчера прислали. Спасибо! В шестнадцать часов я буду ждать у вашего подъезда. Не забудьте! Возьмите с собой ваш загранпаспорт. Магнус Теодор Боровитц". Ну что же, неплохое начало. Я стал читать второй листок, и у меня остановилось сердце. Даже боли, так терзавшие меня, вдруг исчезли, растворились, стали просто фоном кошмарного пробуждения. Я забыл обо всем. Донос мертвяка. Собственно, не само заявление, а, судя по мелко-черному крапу на краях страницы, это была ксерокопия с оригинала. Письмо Сеньки Ковшука. лВ компетентные органы от майора КГБ в запасе Ковшука Семена Гавриловича. Рапорт. Настоящим считаю необходимым уведомить на случай, если со мной что-нибудь случится. Бывший мой начальник полковник П. Е. Хваткин на прошлой неделе уведомил меня, что руководство дало мне поручение ликвидировать американо-израильского шпиона. Хваткин сказал, что он обладает необходимыми правомочиями исполнения этой акции. Однако, зная много лет Хваткина, считаю возможным довести до сведения руководства, что Хваткин является человеком морально и политически неустойчивым и сам мог войти в шпионский контакт с западными спецслужбами и сейчас подчищает концы, избавляясь от неугодного свидетеля. В прошлом Хваткин был одним из инициаторов и организаторов известного лДела врачей", для реализации которого привлек мою сестру Людмилу, работавшую тогда в Кремлевской больнице. После прекращения этого уголовного дела для сокрытия своего участия в нем Хваткин, по моим предположениям, убил ее сам или с помощью кого-то из его подчиненных. Уверен, что он заручился санкцией тогдашнего МВД -- МГБ. Однако никаких убедительных доказательств у меня об этом не существует. Все эти годы я не поднимал данного вопроса, поскольку был уверен, что смерть моей сестры была вызвана оперативными соображениями государственной безопасности страны. И я, как чекист и коммунист, понимая сложность ситуации, молчал. Я знаю, что Хваткин уцелел до сегодняшнего дня и никогда не привлекался к ответственности в порядке поощрения за ту роль, которую он сыграл в заговоре против бывшего министра внутренних дел Л. П. Берии. Считаю нужным оставить этот рапорт в качестве уведомления на случай неожиданных возможных происшествий со мной, если вдруг выяснится, что П. Е. Хваткин не выполнял задание руководства, а работал от себя. Семен Ковшук". Ай да Семен! Значит, все эти годы он или знал, или догадывался, или подозревал. И молчал, ждал своего часа. А видишь, как получилось -- его час все равно пришел раньше. Одно он верно сказал: мне было много прощено и списано за ту роль, которую я сыграл в судьбе нашего дорогого Лаврентия Павловича. Они все пошли на расстрел, под суд или в лразжаловку" без пенсии, а я выплыл...... Тогда, с момента ареста Миньки Рюмина и всей его срамной компашки, я знал, что получил только временную отсрочку, и притом короткую. Берия, оповестив мир о своем правдолюбстве и вопиющей справедливости, отпустил из лвнутрянки" -- тюрьмы -- врачей и теперь должен был примерно покарать нечестивцев, случайно пробравшихся в нашу кристально чистую Контору и осквернивших сияющий храм социалистической законности. Это было объявлено всенародно. А совсем неслышно было спущено в Конторе указание, потрясшее наших бойцов до глубины души, как предвестник надвигающейся катастрофы. До сведения всего следственно-оперативного состава было доведено хоть и устное, но страшное распоряжение Берии: бить -- запрещается! Все виды физического воздействия на обвиняемых -- исключаются! И я вознес молитву к Богу на небеса, ибо, пока Миньку с сотоварищами не бьют, он какое-то время продержится молча, уповая -- дурак! -- на помощь Крутованова и мое содействие. Но чуть позднее Минька Рюмин и остальные на допросах обязательно разговорятся и расскажут о моей роли во всей этой гениальной, но, к сожалению, незавершенной постановке. Мое имя всплывет так или иначе, если я не получу какого-то генерального прикрытия. Через день, через неделю, через месяц со всей неизбежностью меня возьмут за белые руки и окунут в подвал, в соседнюю с Минькой камеру. Мне было необходимо прикрытие. Но какое прикрытие. Господи Ты мой всемилостивый, можно найти от самого Лаврентия, необъятного, как небеса, и неумолимого, как рассерженный архангел? Ужасался и думал, трясся и мерековал, страшился и прикидывал -- непрерывно, неутомимо, всегда. И придумал. Прикрытием от Берии мог быть только сам Берия. Придумал все-таки. Вернее сказать, случай помог. Но я был готов к этому случаю. А был он пустяшный -- в ресторане лАрагви" встретился с пьяным приятелем -- Отаром Джеджелавой. Елки-палки! Ну ведь нельзя поверить в такое Ч Отар Джеджелава, анекдотический персонаж, повернувший ход человеческой истории. Должность в Конторе у него была особая -- адъютант Берии, оперуполномоченный по особым поручениям. Их у Берии было двое -- полковник Саркисов, скользкий жулик с хитрозавитыми губками бантиком, и Джеджелава. Саркисов был адъютант по всем официальным, лделовым" делам. А особость поручений Джеджелаве состояла в том, что он занимался поставкой блядей для своего шефа. В пьяном виде он называл себя начснаб- баб МГБ СССР. Был он человечишка очень красивый, весьма глупый и совсем не злой. И очень близко допущенный к шефу. Можно сказать, интимно. Но и у нас с красавчиком Отаром были кое-какие интимные секреты. Много лет назад Джеджелава, будучи еще рядовым опером, на обыске украл золотую вставную челюсть арестованного. Она плохо лежала в чашке с водой на прикроватной тумбочке, и Отарчик переложил ее хорошо в свой карман и отнес к ювелиру Замошкину, моему агенту по кличке Дым. Вот тогда я прихватил его, отобрав обязательство о сотрудничестве. Видит Бог, я несильно мучил его выдачей конфиденциальной информации. Я понимал, что на моем пигмейском уровне такая информация для меня бесполезна, а в чем-то, может быть, опасна. Сладкий кусок не тот, что откусить можешь, а тот, что сглотнуть способен. И отношения у нас с Джеджелавой сложились товарищески прекрасные, хотя время от времени я тонко напоминал ему, что числится за ним кое-какой должок... И в тот майский беззаботный вечер мы с Джеджелавой и двумя его черножопыми дружками пили в ресторане лАрагви" кахетинское вино, жрали сациви и шашлыки, говорили друг другу тосты и похабные анекдоты, и на двадцатой бутылке Джеджелава сказал мне, что любит меня, как брата. А я поднял рог с вином и ответил, что люблю его, как младшего брата, ибо братская любовь к младшему брату -- она острее, преданнее и ответственнее. А Отар прослезился, расцеловал меня и сообщил: -Брат мой названый! Месяц! Месяц всего остался! Через месяц человек, который для меня дороже отца, важнее Бога, сила ума моего и жар сердца моего, будет первым в этой стране! А я -- генерал? А ты, брат, будешь у меня работать?.. Когда я подсаживал Джеджелаву в дверцу черного лЗИСа", он был уже совсем складной -- без памяти, как дрова. лЗИС" с завыванием сирены умчался по улице Горького, а я дошел до ближайшего телефона-автомата и позвонил Крутованову. Опустил в щель монетку и запустил самую рискованную и страшную игру, в своей жизни. Крутованов нисколько не удивился моему звонку, будто я каждый раз звоню ему посреди ночи. -- Прогуляться немного? -- переспросил он и, ни мгновения не раздумывая, согласился: -- А пожалуй, с удовольствием. Сейчас оденусь и выйду... Продышимся немного, разомнем уставшие члены... Молодец -- он не хотел, чтобы охрана его подъезда видела, как я шастаю к нему ночью. И, конечно, боялся лпрослушки" у себя в квартире. Крутованов понимал, что если я звоню ему домой посреди ночи, то повод для этого звонка лучше обсуждать на улице. Просто два лирических молодых человека гуляют по ночной весенней Москве, продутой тополиными ветрами, и любуются серебряным серпиком ущербной луны. А когда налюбовались импрессионистским пейзажем и я закончил романтическую арию о своем брате меньшом Отаре, Крутованов расчувствовался так, что пожал мне руку. -- В общем, я этого ждал, -- сказал он. -- Я так и предполагал -- месяц-два ему понадобится. Но это очень уместное свидетельство... Какие есть соображения? Я выдержал его рентгеновский взгляд и спокойно сказал: -- У нас сейчас у всех может быть только одно соображение -- упредить... Он усмехнулся: -- А силенок хватит? Кишка не лопнет? -- Это не имеет значения. Если силенок не хватит, то очень многие черепушки лопнут... Крутованов кивнул: -- Не сомневаюсь... И пощады никто не вымолит... Завтра я подберу вас в четырнадцать ноль-ноль на Можайском шоссе, у магазина лДиета"... Я никогда не задавал ему лишних вопросов, понимал, что вряд ли Крутованов намерился продлить наши ночные прогулки отдыхом на пленэре. И не обманулся в своих ожиданиях -- прибыли мы для приятной беседы на дачу к Маленкову. Наш вислощекий премьер в белом кителе-сталинке сидел в саду за чайным столом, а напротив негоЧ спиной ко мне -- раздавил в стороны кресло какой-то лысый толстяк. Я обошел стол поздороваться, оглянулся и увидел, что чай пьет с премьер-министром наш первый секретарь ЦК, сам Никита Сергеевич. И он пожаловал на встречу со мной! Ну что ж, не каждый день доводится мне распивать чаи, лясы точить с двумя первыми лицами державы. Поручкались со мной вожди, усадили промеж себя в плетеное соломенное кресло. А Крутованов остался стоять, по-волчьи -- всем корпусом -- поворачивался, оглядываясь по сторонам, потом поднялся на крыльцо, вошел в дом. -- Хотите чаю? Или кофе? -- спросил Маленков -- это у нас было не совещание, не экзамен мне, а дружеская встреча, приятельский визит как бы. Пока Никита Сергеевич собственноручно наливал мне чай, из дома вышел Крутованов с подносом бутербродов. Не думаю, что там некому было услужить, но, скорее всего, этот волчина ходил проверить -- всю ли обслугу отослали с этой половины дачи. Разговор нам предстоял, конечно, дружеский, но нешуточный -- чего штатных стукачиков в соблазн вводить! Я выбрал бутерброд с сочной розовой ветчиной, точно такие жрал Хрущев в день успения Пахана. Я с наслаждением ел, а Хрущев радушно угощал: -- Кушай, кушай! Раньше, в старину, на Руси работника по аппетиту нанимали. Я усмехнулся: -Ну, с этим у меня все в порядке. -- Да? Вот Сергей Павлович говорит, что у вас и с остальным все в порядке, -- сказал Маленков, натянуто улыбаясь. Я скромно потупил очи. Хрущеву было невтерпеж, он сразу взял быка за рога. -Как думаешь, сынок, можно верить этому черножопому? Как его? Джеджелава? -Думаю, что можно, -- пожал я плечами. -- Он человек внутренний, домашний, можно сказать. У них с Берией вместе развлечения, отдых и радости, а отдыхающий человек раскованнее, разговорчивее, свободнее. Да и поручения даются через близких людей. -- Ну что, вы полагаете, что это может Берии удаться? -- криво усмехнулся Маленков, и я увидел, что от страха у него трясутся студенистые брыла. -- Если не принять предупредительных мер, обязательно должно удаться. Запросто! -- заверил я их, входя в роль правительственного советника. -- А какие такие меры можно принять? -недоверчиво спросил Хрущев. ЧЧ Нужна помощь посторонних. Армейских, например, -- сказал я. -- Много сил не нужно. Тут важно грамотно изолировать Лаврентия Палыча. Ч- А как это ты его изолируешь? -- спросил Хрущев. -- =Таманской дивизией штурмовать Лубянку? -- О-о, это не дело! -- замахал я руками. -- Чтобы поднять дивизию, надо столько людей задействовать, что через день уйдет к Берии информация... -- И что ты имеешь в виду? ЧЧ Отсечь Берию от системы охраны. Если его изъять из системы, то никто с Лубянки не пойдет за ним на баррикады. -- Вы в этом уверены? -- переспросил Маленков. Ч- Конечно, уверен. Проблема в том, как его изолировать, -- сказал я. -Этот вопрос серьезнее, чем кажется. -- Никому ничего не кажется! -рассердился Крутованов: его раздражало, что я уже освоился на площадке и на равных разговариваю с этими задастыми бздунами. -- Здесь все понимают меру серьезности. Армию невозможно подключить, потому что все режимные объекты, куда попадает Лаврентий, все сферы его жизнедеятельности охраняются лдевяткой". А Девятое управление подчинено только ему, и на любой приказ он или наплюет, или откроет стрельбу... Это он правильно говорил. И в Кремль тоже даже небольшая группа вооруженных армейских офицеров не может попасть. Приказом комендатуры Кремля вход на территорию нашего капища с оружием воспрещен всем. Я дожевал бутерброд и сказал: -- Этот вопрос надо расчленить и немного развернуть... -- То есть? -- заинтересовался Хрущев. -- Берию повсюду сопровождает личная охрана из четырех мингрельских амбалов. Это личные телохранители. Плюс пятый -- Джеджелава или Саркисов. Плюс вооруженный шофер. То есть шесть-семь вооруженных и специально обученных людей. Завербовать их невозможно или маловероятно. И уж, во всяком случае, некогда... -- Что же с ними делать -- в жопу, что ли, целовать? -рассердился от беспомощности Хрущев. Я невозмутимо сообщил: ЧЧ Их надо перебить... Насмерть... Операция была назначена на семнадцатое июня. Собственно, она была назначена на двенадцатое число, но Берия улетел в Берлин, где ему надо было быстренько подавить мятеж наших немцев, уже маленько уставших от строительства социализма. Вместе с генералом Гречко они немного помесили танками толпы возбудившихся фрицев, неблагодарных поросят, которых мы недавно освободили от коричневой чумы фашизма, предложив взамен алую благодать будущего коммунизма. Постреляли, конечно, не без этого, побрали кого надо, и, уложившись в сжатые сроки, как на весеннем севе, Лаврентий вернулся в столицу нашу первопрестольную и прямо с аэродрома -- на заседание Президиума ЦК. Надо сказать, что немцы взбунтовались чрезвычайно уместно, поскольку за пятидневку отсутствия Берии здесь удалось о многом договориться в спокойной обстановке. Мне был заказан пропуск в Кремль на полдень. Предъявил удостоверение на внешней вахте у Спасской башни, прошел через турникет металлоискателя -- пункт контроля оружия. Вспыхнула зеленая лампочка -- проход разрешен, оружие не зафиксировано. Вторая вахта, еще двое комиссаров из лдевятки" -- внимательный взгляд в лицо, потом на фотографию в ксиве, снова в лицо; вертухай похлопал меня по карманам -- оружия нет. Эх, дураки вы стоеросовые, мое оружие всегда при мне. Я сам по себе оружие. Повернул направо, вдоль зубчатой красной стены, к зеленым глухим воротам совминовского дворика. Еще одна вахта, здесь стоят трое -- караульный шмон: взгляд в лицо, на фото, снова в лицо, сверил пропись в ксиве с именем, отчеством, фамилией в квиточке пропуска, скомандовал: -- Проходите! При уходе не забудьте отметить пропуск и проставить время. Иначе не выпустят... Задница ты конвойная! Неведомо тебе, что пропуску моему судьба быть неотмеченным. Как бы ни сложились дела, уйду отсюда не своими ногами -- или промчусь со свистом на правительственном лЗИСе", или дохлым выволокут на труповозке. Последняя вахта у входа в палаты -- в стеклянном тамбуре два лейтенанта просмотрели удостоверение, только что не вылизали: -- Можете проходить... Поднялся на второй этаж, медленно пошел бесконечно длинным коридором к большой приемной перед залом заседаний Президиума ЦК. Нашел нужную дверь и застенчиво-тихо всочился внутрь. Два огромных письменных стола, сплошь заставленных телефонами, ковровые алые дорожки на яично-желтом паркете, бронзовые бра, бесчисленные стулья вдоль стен. На стульях -порученцы, помощники и секретари почитывали документы в папочках, листали газетки, лениво позевывали, дожидаясь своих верховных хозяев, заседавших за огромными створчатыми дверьми, -- ареопаг! Неподалеку от входа в зал устроились телохранители Лаврентия -- четверка зверовидных мингрельцев. Они себя чувствовали здесь очень уверенно -- двое сидели верхом на стульях, один уселся на ковре, поджав ноги, а четвертый -- жилистый, юркий, смугложелтый, скаля золотые зубы, громко рассказывал анекдоты погрузински, все остальные нахально-весело ржали. Чернильные крысы-секретари опасливо косились на них. В дальнем углу сидели два армейских офицера. Это, наверное, мои ассистенты -- адъютанты Жукова. Через несколько минут в приемную ввалился, тяжело отдуваясь, рослый толстопузый генерал Багрицкий, командующий противовоздушной обороной Москвы. Да, ничего не скажешь -мощная рать! Помощники, одно слово -- говно! Я уже знал, что успех затеи зависит сейчас от меня, от моего профессионального умения и от моей везухи. Видит Бог, не испытывал ни страха, ни особого волнения. Я знал, что на моей стороне главное преимущество -- дерзкая внезапность. Отворилась дверь зала Президиума, и оттуда на цыпочках вышел Джеджелава с портфелем в руках, направился к телохранителям шефа и, что-то сказав им по-грузински, отдал портфель. Тут он увидел меня и закричал: -- Хэй, бичо! Гамарджоба, брат! Гагимарджос!.. Я приветственно замахал грабками и пошел навстречу, и улыбался я ему лучезарно, а он мне через всю приемную орал, как на тифлисском базаре: -- Что тут делаешь, дорогой? Они здесь чувствовали себя хозяевами. Да, собственно, так оно и было на самом деле. Обнялись мы посредине этой длинной нелепой комнаты под завистливо-неприязненными взглядами стрюцких, плавно развернул я его за плечи и повел обратно в сторону телохранителей. Я ведь раньше к ним сознательно не приближался, чтобы не привлекать их внимания к себе. Генерал Багрицкий -- единственный здесь, кто знал мою задачу, внимательно смотрел за моими маневрами, громко, по-бычьи сопел, и у него было такое испуганное лицо, что я уповал лишь на то, что охранникам и в голову не придет рассматривать выражение лица какого-то армейского дурака. Мы подошли к ним вплотную, и тут моя рука соскользнула с плеча на пояс Джеджелаве, быстро-птичьим касанием выхватил я у него из кобуры лвальтер" и, не останавливая движения руки, резким ударом локтя -- в лицо! Джеджелава беззвучно, сонно заваливался ко мне за спину, а я уже летел в рывке вперед, ибо было у меня теперь только это короткое мгновение, пока все четверо расслабленно сидели. Тогда мы не знали приемов карате, мы про карате и не слыхали -- мы только знали, как надо ударить. Это потом уже стали называть лмайгери": прыжок с земли, удар ногами в живот, переворот и сразу же удар головой в лицо следующему. Выхватил из-за пояса у шутника, маленького, жилистого, смугло-желтого, много зарядный автоматический пистолет и увесистой этой железной машинкой наотмашь в ухо третьему, назамедлительный разворот и удар ногой -- с оттягом в яйца -тому, что сидел, сука наглая, на ковре. В учреждении! Двое лежали на полу рядом с Джеджелавой, один скорчился на стуле, слепо закрывая разбитое лицо, четвертый, маленький, упористый гад, медленно поднимался на ноги, и я, не давая передышки, разбежался и снова ударил его головой в грудь, -- с тяжелым стуком он ударился о стену и сполз мешком на пол. Обморочная тишина, сопение, запах крови и выступившего мигом злого пота, чваканье ударов, шелест бумажек в руках ополоумевших от ужаса секретарей и тяжелый топот армейских, бегущих мне на помощь. Неловкие, в ручном бою неумелые, они падали на лежащих охранников, как вратари на поле. ЧЧ Оружие! Оружие заберите! -- свистящим шепотом командовал я армейским, а они, выхватив у телохранителей из кобур лдуры", от испуга колотили пистолетами их по головам, и кровь брызгала на яично-желтый пакет. Зря усердствовали -- охрана уже отключилась. Джеджелава был в сознании, и он в ужасе и тоске таращил на меня красивые бессмысленно-бараньи глаза. Неведомо откуда возникли еще двое военных, будто из драки родились, -- из карманов они тащили короткие нейлоновые веревки-вязки. С удивительным проворством они повязали еще шевелившихся охранников. Наверное, эти ребята были из Разведупра армии -порученцы маршала Жукова. В этот миг снова нешироко растворилась дверь большого зала, и оттуда выскользнул бледный, озабоченный Жуков при всех своих регалиях, звенящий орденами, как цирковая лошадь наборной сбруей. Он окинул взглядом поле битвы и уперся бешеными зрачками в Багрицкого: Ч Порядок? Налитой дурной апоплексической кровью генерал, тяжело отпыхиваясь, показал рукой на меня: -- Этот... вроде бы... он справился... -- За мной!! -- скомандовал полководец, он не знал еще, что эта горстка головорезов, устремившаяся за ним в большой зал, и есть последняя в его жизни победоносная армия. Все оставшиеся потом битвы маршал проиграл... До сих пор помню лица оцепеневших вождей. Репродукция любимой картины советской детворы -- лАрест Временного правительства". Хрущев во главе стола с лысиной алой, как у мартышки задница. Трясущаяся складчатая морда Маленкова. Схватившийся от ужаса за бороденку Булганин. Мертвенный блеск стекляшек пенсне Молотова... На лице Берии плавало огромное удивление. Не гнев, не злоба, не страх -- гигантское удивление владело им. Он смотрел, как я бегу к нему через зал, и, кроме любопытства и недоумения, его идольская рожа черного демона ничего на выражала. И только когда я уже был за его стулом, он медленно -- как в замедленном кадре, как в навязчивом сне с погоней -- стал засовывать руку в задний карман брюк. Но было поздно. Для него вообще уже все было поздно. Я одновременно ткнул его стволом лвальтера" в складчатый жирный загривок и, прижав ему руку к спинке стула, вытащил из кармана никелированную лберетту". Не давая опомниться, армейцы перехватили его у меня и заломили руки за спину. Наш родной Никита Сергеич спохватился первый, вскочил и сипло, дьячковской скороговоркой затараторил: -- Слушается вопрос об антигосударственной деятельности члена Президиума ЦК, первого заместителя Председателя... -- Некогда! -- заорал Жуков, и мы, подхватив все еще припадочно-молчащего Берию под руки, поволокли его через вторую дверь в комнату отдыха, оттуда на черную лестницу, вниз, по коридору, ведущему к служебному входу во внутреннем дворике. И тут Берия очнулся. Он заорал так, что у меня от ужаса уши к голове прилипли. Не знаю, мне кажется, что от ярости у него во рту должны были золотые коронки расплавиться: -Мерзавцы!.. На помощь!.. Всэх расстрэляю!.. Изо всех сил -- с оттягом -врубил я ему в печень, и он захлебнулся воплем, и я прошипел, трясясь от страха и злобы: -- Открой еще раз пасть, тотчас же пристрелю, сука ты рваная! Он только икал, и что-то громко булькало в его огромном тугом брюхе. Бегом! Бегом! Мы тащили на себе эту стокилограммовую тушу, и жаль только, что во всем огромном дворце были лишь комиссары охраны и ни одного спортивного комиссара, а то бы зарегистрировали они мировой рекорд в беге с препятствиями и министром полиции под мышкой. Лестница плавно спустила нас по мраморным ступенькам к черному ходу, к последней вахте. Здесь скучал одинокий молоденький лейтенант, который, увидев нас, долго обескураженно глазел, а потом неуверенно полез в кобуру. Его вялая нерасторопность простительна -- он не только ничего подобного никогда не видел, но и в устных преданиях слыхом не мог слыхать. И поэтому Багрицкий опередил его -на бегу выстрелил ему в грудь, и лейтенант рухнул около своей стойки, так и не успев достать из кобуры пушки. У дверей стоял, тихо пофыркивая мотором, черный жуковский лЗИС-110" с распахнутой задней дверью -- старшина -- шофер страховал наш выход. Рывком -- ой-ей-ой, какой несусветной тяжести боров! -закинули Берию в салон лимузина, повалили ни дно и сразу же накинули сверху сдернутый с сиденья ковер, попрыгали следом в кабину, а Багрицкий тяжело рухнул на переднее сиденье, щелк-щелк-щелк -- захлопнулись двери, и шофер погнал к воротам Спасской башни. Притормозил у выездной вахты, и охрана, наклонившись к стеклам, взглянула на Багрицкого, узнали, потом на нас -- его сопровождение, караульный махнул рукой -- проезжайте! Бешеный пролет по Москве. Направо -- мимо Храма Василия Блаженного на Москворецкий мост, поперек движения -- налево, на набережную в сторону Раушских военных казарм. Берия, тяжело сопя под ковром, вопил со дна машины: -- Идиоты!.. Подумайтэ!.. Что дэлаетэ!.. Везите на Лубянку!.. Завтра ви всэ -генералы!.. Тэбя, Багрицкий, маршалом сдэлаю!.. Вези на Лубянку... Потом, полгода спустя, я со смехом читал в газетах отчет о суде над Берией и его приспешниками. Боюсь, что ни за какие деньги не сыскать хоть одного живого человека, ну хоть самого завалящего свидетеля-очевидца, который бы собственными глазами видел Лаврентия на этом судебном процессе. И неудивительно -- его расстреляли в подвале казармы в ту же ночь. Из тактических соображений. Для упрощения вопроса. Суд у нас должен быть не только правый, но и -- обязательно -- скорый. Да и стратегически это было правильней -- надо было всю его оставшуюся пока на воле компанию лишить соблазна сопротивляться. Без всякого боя были арестованы в тот же день Кобулов, Деканозов, Гоглидзе, Мешик, Влодзимирский, огромная толпа генералов -- вся его боевая разбойная братия... АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. В советских календарях, наполненных всякого рода чепуховыми датами, придуманными юбилеями несущественных событий, конечно, не отмечен этот день. Что лишний раз свидетельствует о людской глупости и темноте. Была бы у них хоть крупица разума, они должны были бы раскрасить эту дату и мерить время свое не по юлианскому и не по грегорианскому календарям, и не по астрологическим лзвериным" или лнебесным" годам, а считать летосчисление свое от этого дня. Ибо семнадцатого июня 1953 года закончилась эпоха. Эпоха Большого Террора. Бывшего. Длящегося. И того, что предстоял. Но новый великий вождь не состоялся. И начиналась эпоха малого террора, выборного. Потом эпоха реабилитанса. Потом стагнации. Потом... А что, кстати говоря, потом?..... Через неделю меня вызвал Крутованов и торжественно сообщил, что за вклад в дело ликвидации врага народа Берии принято решение о моей высокой награде... партия и правительство приносят мне свою благодарность... Георгий Максимилианович и Никита Сергеевич чрезвычайно высоко оценили мои заслуги... Крутованов подошел ко мне, похлопал по плечу и сказал: -- А я выхлопотал для вас самое большое поощрение в системе нашего министерства. Я настороженно-выжидательно молчал. Крутованов усмехнулся и сообщил: -- Вы увольняетесь из органов в действующий резерв... Мне твердо обещана для вас полная пенсия, и впредь никаких вопросов ни о чем вам задавать, надеюсь, не будут... Думаю, что вы способны оценить масштаб награды... Вот моя исповедь, дорогой зятек, Магнуст Теодорович. Ты это хотел от меня узнать? Или еще чего-нибудь? Спрашивай! Я тебе расскажу. Или напишу. Получишь ты свой аффидевит. И распишусь -- лваш покойный слуга -- Павел Хваткин". И будем мы, как небывшие. Нет у нас с тобой больше игры. Давай сомкнем объятия и закружимся в медленном танце под упоительную музыку сонаты Шопена си бемоль минор, именуемой в просторечье -- похоронный марш. Это для нас лучший шлягер. Я теперь уяснил свой образ действий, мне теперь понятен мой маневр. Ситуация довольно простая. С родной земли, из родимого гнезда ты -- подлюка иудейская -- меня выкурил. Здесь ты меня твердо и быстро ведешь к погибели. Ехать с тобой за кордон каяться в прегрешениях своих, быть уроком и научением другим -- не готов пока. А если нам совершить миленькую шахматную шутку под названием лрокировка"? Ты -- сюда, в мою любимую многострадальную Отчизну. А я -- туда, в твои противные буржуазные пределы. Но -- обмен навсегда! Нам с тобой вместе, что тут, что там, тесновато дышать, неловко двигаться. Давай попробуем. Ты -- сюда. А я -- туда... Это ведь все несложно. Последний пролет вниз на лифте. Улица -- нескончаемый мрак и мерзость заснеженной холодной весны. Сяду в свой голубой лмерседес", ткну в замок ключ зажигания, заурчит мотор, заревет утробно, голодно, задвигаются щетки, сметая капли и снежинки со стекла, включу негромко музыку и кинусь назад, засуну руку в карман чехла за передним пассажирским сиденьем, там лежит холодная стальная машинка, гладкая, маленькая, тяжеленькая -браунинг, пистолет Сапеги, подарок незабвенного Виктора Семеныча: лНоси его теперь всегда... " Сработай, пожалуйста, в последний раз, наследство глупого похотливого Сапеги! Долго бежало время, бесприметное и серое, как это тусклое небо, грязный неуместный снегопад, как наша неустроенная, необихоженная жизнь. Потом появился Магнуст, он шел мне навстречу, и я, глядя на его плывущий шаг мускулистого хищника, думал о том, что скоро должен закончиться весь этот затянувшийся нелепый балаган. Он отворил дверцу, сел рядом со мной и сказал: -- Поехали. -- Маршрут? -- спросил я. -Аэропорт лШереметьево". -- А билеты есть? Магнуст кивнул, похлопал себя по карману. -- А где Майка? -- вспомнил я. -- Она нас разыщет, -- успокоил он. -- Нас разыщут все, кто прошел через вашу жизнь... Их список огромен... Они похожи на похоронный кортеж... Они все дожидаются нас... Мчимся по шоссе через слякоть, дождь, брызги глины. Мне все равно. Столько раз я уже переступал этот удивительный порог лишения другого живого существа жизни, что это таинство перехода из нашей короткой теплой житухи в холодную и неприятную вечность утратило для меня всякую остроту и неповторимость. Да ерунда! Нужны удача, профессия и опыт. Когда будем подъезжать к мосту через Москву-реку, станет уже темно.... Я плавно притормозил машину, встал у бортика. -- Надо протереть стекло, из-за грязи ничего не видно. Еще убьемся на пути к свободе... Наклонись маленько вперед... Магнуст смотрел на меня подозрительно и почему-то неприязненно. А я засунул руку за спинку его сиденья, в карман чехла, нащупал пистолет Сапеги, уже снятый с предохранителя.

Чего вы там ищете -- спросил настороженно Магнуст.

-- Тряпку... Он хотел извернуться боком. Но я, не вынимая руки из кармана чехла, уже повернул ствол вперед и нажал курок... Выстрел был почти не слышен, с этим тихим ватным хлопком слился следующий, следующий, пока не расстрелял всю обойму. Магнуст смотрел, не отрываясь, мне в лицо, и только с каждым выстрелом дергался, будто пугался этого звука. Рванулся последний раз и медленно осел, съехал с сиденья вниз. Я вынул руку из кармана пять раз простреленного сиденья, положил пистолет на щиток перед собой -- спасибо вам, Виктор Семеныч, светлая вам память, дорогой товарищ Абакумов. Потом достал из внутреннего кармана Магнуста толстое портмоне. В кожаных створках лежали два синих конверта лЭр Франс". Я открыл один: билет первого класса -лмсье Павел Хваткин". Вложил его в свой паспорт, вытряс валюту, распихал по карманам. Вылез из машины, отпер пассажирскую дверцу, выволок Магнуста из кабины, подтащил к барьеру и перекинул его через перила... Он летел до коричнево-серой воды бесконечно долго... Потом неслышный всплеск, потом туда же бросил пистолет Сапеги и ненужный мне бумажник. Сел за руль и помчался по плохо освещенной дороге в сторону лШереметьева"... Пойду на прорыв! У меня паспорт с многоразовой визой, у меня билет до Парижа и какие-то мелкие деньжата. Пройду контроль и улечу. Так когда-то прорвался старый резидент Финн... А в Париже -- сдамся. Магнуст, дурашка, ты меня с самого начала победить не мог. Еще колоду не сдавали, а у меня уже все карты на руках -козырные. Я везде буду нужен. И всегда. Всем -- коммунистам, империалистам, антисемитам и сионистам, КГБ и ЦРУ, в СССР и в США, вчера и завтра. Явлюсь завтра к врагам своим вчерашним и объясню, что по идейным соображениям перебежал сегодня к своим бывшим соперникам и противникам. Мол, гражданская совесть замучила. Пробуждалась-пробуждалась, терзала-терзала, пока невтерпеж стало -- не могу жить в условиях тоталитарной несвободы, нераскаянного государственного греха! Да, было дело -- служил на очень ответственной должности в тайной полиции! А теперь вознесся на новый духовный уровень! Вам, остолопам либерально-демократическим, еще в какие времена папа римский Климент говорил: лОдин раскаявшийся злодей Господу угоднее, чем сто праведников". А подвинул меня на этот нравственный подвиг Магнуст Теодорович, родственник мой, можно сказать, родная кровиночка. Да, был он у меня. С радостью я, облобызав его и к сердцу прижав, принял предложение поведать миру, или спецслужбам, или кому там понадобится обо всех злодеяниях режима. Я готов! Все, что знаю, все расскажу, со всеми посотрудничаю, всем помогу! Но режим этот полицейский страшен -- накануне отъезда вышел КГБ на наш след. Эти страшные бойцы из Конторы, видимо, перехватили Магнуста, и на последнюю встречу он не явился. Скорее всего, пал жертвой их профессиональных убийц. А может быть, как Валленберг, сидит где-то в заточении, в безымянном глухом подвале -- надо добиваться его освобождения соединениями усилиями свободного мира. Ох-хо-хо-хонюшки! Эти гладкие мудаки ничего о нас не знают, не понимают, не догадываются. Предложусь я им -экспером, консультантом, советником -- специалистом по советским делам, хитромудрым, загадочным, закамуристым. Я невозвращенец. Невозвращенец в человеческую жизнь. Моя специальность -- обеспечение безопасности государства от поползновений отдельных людишек. Это профессия вечная и везде необходимая... А ты, глупый Магнуст, зря так добивался у меня правды. Твоя ошибка в том, что ты со мной бился, как с человеком, личностью. А я -нелюдь. Я -- держава, я -- режим, я -- мир этот... Когда со дна Москвы-реки дух твой поднимется наверх, рассечет задымленный смрадный воздух нашей загаженной атмосферы вознесется на небеси, разыщи там душу старого клеветника маркиза де Кюстина и попроси его повторить тебе то, что он уже твердил полтораста лет назад.... Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают. А когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо к злоупотреблениям поверженного режима все равнодушны... Я -- поверженный режим. Забудьте обо мне. А я поеду в аэропорт. Дерну на рывок. Я пройду. Я улечу. Сегодня ночью я буду в Париже. Я бессмертен... Что со мной? Где я? В аэропорту? А может быть, я по-прежнему лежу на полу своей кухни? Больной, бессильный, пьяный. Изъеденный раком и ужасом. Может быть, все это мне снится? Может быть, вообще ничего не было? И все это свидетельство -- вымысел? Наверное, вымысел. Кроме того, что действительно было.

1984 г. МОСКВА