157905.fb2
На разборку этих книг выделили двух-трех преподавателей японского языка и двух аспирантов, в том числе меня. И это стало для меня чем-то вроде манны небесной. В моих руках оказались не только десятки книг, изданных в Японии в годы войны, но самое главное - ряд периодических изданий и прежде всего еженедельники агентства "Домэй Цусин". Именно в этих еженедельниках излагались в хронологическом порядке и со всеми подробностями сведения, касавшиеся тех внутриполитических событий, которые происходили в Японии в 1939-1941 годах, когда японские правящие круги готовились к вступлению в войну за передел мира и установление японского господства над Восточной Азией и Тихим океаном. Поэтому последние полтора года аспирантуры многие дневные часы я проводил в подвальном помещении института сначала за разборкой и сортировкой трофейной литературы, а потом в одной из комнатушек того же подвала, где находился спецхран (т.е. специальное закрытое хранилище литературы, допуск к использованию которой имели лишь преподаватели и аспиранты, да и то не все). Выносить эти японские книги в общий читальный зал и тем более за пределы библиотечных помещений тогда категорически запрещалось. Но это уже не было существенной помехой для работы.
Ощущая под рукой такое количество информации о японской внутренней жизни предвоенных и военных лет, какой наверняка не обладал в те годы никто в Москве, я чувствовал себя первопроходцем, проникшим в неизведанные соотечественниками дебри истории, и это ощущение окрыляло меня. С этого времени работа над диссертацией стала двигаться быстро вперед, увлекая меня все больше и больше. Все, что я находил в японской литературе, казалось мне тогда крайне важным, заслуживающим упоминания - в результате рукопись моя стала разбухать как на дрожжах. К моменту вынесения диссертации на защиту ее объем превысил 400 машинописных страниц. А что касается ее содержания, то я настолько углубился в детали событий, предшествовавших вступлению Японии в войну с США и Англией, что не смог уже охватить своим исследованием последующие годы - годы самой войны на Тихом океане. Пришлось в связи с приближением срока окончания аспирантуры срочно просить руководство кафедры о сокращении хронологических рамок моей темы. Мой научный руководитель Э. Я. Файнберг и заведующий кафедрой стран Дальнего Востока Г. Н. Войтинский дали на это согласие, и в результате я подготовил диссертацию на иную, чем было намечено ранее, тему: "Установление военно-фашистского режима в Японии накануне войны на Тихом океане (1940-1941 годы)".
Тема диссертации оказалась не столь простой, как это могло показаться со стороны. Дело в том, что вскоре я столкнулся с принципиальным теоретическим вопросом, широко обсуждаемым и по сей день, спустя полвека после окончания второй мировой войны, и не получившим до сих пор однозначного и приемлемого для всех ответа. Суть этого вопроса сводится к следующему: "Что такое фашизм?" О фашизме в Германии, Италии, Испании и в некоторых других странах Европы в то время были уже написаны кое-какие книги и статьи. Однако о японском фашизме в 30-х годах была написана лишь одна книга двух авторов: Танина и Иогана. Но два обстоятельства ограничивали возможность использования этой книги. Во-первых, там речь шла лишь о японском фашистском движении начала 30-х годов, а во-вторых, это было закрытое издание, известное больше за рубежом, чем среди нашей научной общественности. У нас она замалчивалась, как видно потому, что ее авторы, писавшие под псевдонимами, были в то время репрессированы. Что же касается книг и статей советских авторов второй половины 30-х - начала 40-х годов, то там серьезного анализа внутренней политики правящих кругов не давалось, хотя вскользь эта политика именовалась либо "милитаристской", либо "фашистской".
Что же касается японских консервативных государственных деятелей и историков, то в их высказываниях, относящихся к истории довоенной и военной внутренней политики японских правящих кругов, термин "фашизм", как правило, отсутствовал. Избегало применять этот термин и большинство американских авторов, писавших о том, что происходило в Японии накануне ее вступления в войну с США и Великобританией. Установленный в этот период в Японии режим именовался ими чаще всего "тоталитарным". Этим термином продолжали пользоваться американские историки и в послевоенные годы. В условиях усиливавшейся "холодной войны" употребление этого термина дало им возможность ставить на одну доску антиподные по своей социальной природе режимы: советскую власть в СССР и фашистскую диктатуру в Германии и Италии. К тому же, как я вскоре обнаружил, в послевоенной японской литературе, включая и книги некоторых членов Коммунистической партии Японии, прочно возобладала тенденция отмежевывать Японию от гитлеровской Германии и именовать установленный в Японии накануне войны на Тихом океане режим "средневековым милитаризмом". Именно в конце сороковых - начале пятидесятых годов по этому вопросу развернулись в Японии острые дискуссии, как в рядах Коммунистической партии, так и в среде японских историков-марксистов.
Все это поставило меня перед необходимостью задаться и самому тем же вопросом и попытаться разобраться в том, чьи взгляды на военную диктатуру, установленную в Японии в 1940-1941 годах, были для меня более убедительными. И если это был фашистский по сути дела режим (а мое убеждение свелось именно к этому), то от меня как диссертанта требовалось доказать, почему это было так.
Пришлось мне тогда танцевать от печки - и начинать диссертацию с попытки внятного определения того, что понимать под фашизмом как историческим явлением ХХ столетия.
Исходной основой для моих умозаключений стали материалы Седьмого конгресса Коминтерна и речь Г. Димитрова на этом конгрессе, в которой подчеркивалось, что фашизм это "не надклассовая власть и не власть мелкой буржуазии или люмпен-пролетариата над финансовым капиталом", а "власть самого финансового капитала"3. Я думаю, что и теперь, спустя шестьдесят с лишним лет, такое понимание фашизма нисколько не устарело и вполне соответствует реальному ходу исторических событий всего ХХ века. Среди участников Конгресса было большое число искушенных в политике людей, познавших сущность фашизма на своем собственном жизненном опыте. Нельзя забывать к тому же и то, что именно Коминтерн дал слову "фашизм" обобщающий смысл и превратил это слово из узкого понятия, относившегося прежде лишь к деятельности итальянских фашистов, в понятие более широкое, призванное определять сущность всех тех диктаторских, антидемократических реакционных режимов, которые вслед за Италией и Германией стали возникать в странах Западной Европы в 20-40-х годах.
Конечно же, никто в нашей стране не думал тогда, что вслед за американскими политологами некоторые из наших соотечественников, включая историков и юристов-международников, начнут в конце ХХ века некритически, как попугаи, повторять дилетантские, примитивные, а по существу клеветнические утверждения, будто коммунизм и фашизм - это режимы, одинаковые по своему происхождению, по своим целям и сущности. В те годы такая постановка вопроса показалась бы нашей научной общественности бредом сумасшедшего. Научные коллективы с гневом отвергли бы ее, и отнюдь не из-за страха перед властями, а по той простой причине, что в сознании участников войны - коммунистов, вернувшихся в академические учреждения, учебные институты и книжные издательства, не могла уложиться мысль, будто между ними и гитлеровцами, с которыми они воевали, существовало нечто общее и притом криминальное. Не могли они расценить тогда иначе как возмутительное кощунство, как плевки им в душу любые высказывания по поводу того, что-де Гитлер и Сталин - это одного поля ягоды. Да и весь ход второй мировой войны опровергал подобные высказывания, если бы они кем-то и делались. Те документы, мемуары современников и сообщения печати, которыми я располагал, работая над кандидатской диссертацией, не подтверждали, а опровергали надуманные версии американских политологов о тождестве внешней и внутренней политики коммунистов и фашистов. В глаза мне бросались тогда вполне явственные различия сущности коммунизма и фашизма. И как нельзя было игнорировать эту разницу в те годы, так нельзя закрывать на нее глаза в наши дни. И в вкратце она сводилась в моем сознании к следующему:
Во-первых, фашизм появился на свет как антипод коммунизма, и притом значительно позже и в иной исторической обстановке, чем коммунистическая идеология. Фашизм как политика правящих кругов европейских капиталистических стран возник в виде ответной реакции на победу коммунистов в России в 1917 году и подъем коммунистического и рабочего движения в таких странах Европы как Германия, Италия, Венгрия и т.д. Цель фашизма с момента его зарождения состояла в том, чтобы подавить коммунистическое движение и упрочить власть имущих верхов названных стран над широкими массами трудового населения. Воинственный антикоммунизм всегда был, следовательно, основной и неотъемлемой частью идеологии фашистских организаций и режимов.
Во-вторых, коммунизм возник и победил в России под антивоенными знаменами - под знаменами борьбы за прекращение войн, развязанных правящими кругами ряда развитых стран мира, в то время как фашизм возник под знаменами милитаризма, реванша, гонки вооружений и приготовлений к войнам за переделы сложившихся в мире границ.
В-третьих, если коммунисты несли на своих знаменах лозунги равенства и братства всех народов мира - лозунги интернационализма, то фашисты утверждали и в Германии и в других странах расовое превосходство одних народов над другими и идеи господства "избранных рас" над всеми остальными.
Далее, в-четвертых, в глаза бросалось различие социальной природы коммунизма и фашизма: коммунисты направляли острие своей борьбы против капитализма, их приход к власти сопровождался сломом капиталистической системы, ликвидацией рыночной экономики, изъятием из частных рук банков, заводов и коммерческих предприятий. Что же касается фашизма, то у истоков власти фашистских диктаторов находились, как правило, те или иные финансовые группировки (к примеру, Круппы и Тиссены в Германии), и фашистские диктаторы нигде и никогда не посягали на право частной собственности как основы капиталистической системы хозяйства.
И, наконец, в-пятых, в борьбе за приход к власти коммунисты повсеместно выдвигали лозунги защиты буржуазных демократических свобод и прав граждан, а парламентские учреждения использовались ими для получения поддержки широких слоев избирателей, в то время как фашисты приходили к власти под лозунгами отказа от демократии, уничтожения парламентаризма и возврата к средневековым самодержавным методам господства.
Перечисленные выше различия убеждали меня в том, что попытки американских политологов приравнивать коммунизм к фашизму под общим названием "тоталитарные режимы" были неправомерными и неубедительными, а в подходе этих политологов к анализу японской действительности мне виделось поверхностное, упрощенное и неверное понимание хода истории. Полемизируя с теми из них, кто не желал видеть в предвоенной и военной политике правящих кругов Японии фашистскую сущность, я отвел в своей диссертации целую главу доказательству того, что установленная в Японии в 1940-1941 годах "новая политическая структура" в сочетании с "новой экономической структурой" представляла собой не что иное, как фашистский режим, созданный, в сущности, по той же методе и с теми же целями, что фашистские режимы в Германии, Италии и Испании. Особенно помогли мне при этом ежедекадники агентства "Домэй Цусин", где публиковались довольно подробные сведения о финансовых кругах Японии, активно содействовавших перестройке страны на фашистский лад. Помогли мне и некоторые англоязычные книги, написанные непосредственными свидетелями того, что происходило в Японии в преддверии войны на Тихом океане. Поэтому поиск подтверждений правоты моих взглядов на внутреннюю политику Японии в 1940-1941 годах не только увлек меня, но и казался мне плодотворным. Не без гордости я тогда считал себя первым советским японоведом, проделавшим данную аналитическую работу в нашей стране, и это внутренне радовало меня, хотя никто из окружавших меня друзей и близких, естественно, не интересовался ни моими творческими муками, ни содержанием диссертации. Кстати сказать, я и сегодня ощущаю, что мой выбор темы кандидатской диссертации был весьма удачным. Достаточно сказать, что вопрос о характере военной диктатуры, установленной в Японии в 1941 году и просуществовавшей до августа 1945 года, не раз всплывал в дискуссиях как отечественных японоведов, так и японских историков в последующие годы. Приходилось участвовать в некоторых из этих дискуссий и мне, причем опирался я в значительной мере на те знания, которые были мной обретены в аспирантуре при работе над кандидатской диссертацией. Взгляды свои по данному вопросу я здесь излагать не собираюсь, так как они подробно изложены в моей статье в журнале "Проблемы Дальнего Востока", специально посвященной характеристике японского фашизма и его отличительных черт4.
О догматизме и научных дискуссиях
востоковедов в годы сталинского правления
В дни моей аспирантской учебы центром советской востоковедной мысли считался Тихоокеанский институт АН СССР, преобразованный в начале 50-х годов в Институт востоковедения АН СССР, или сокращенно ИВАН. Что же касается преподавателей Московского института востоковедения, в котором я проходил аспирантуру, то большинству из них в академических кругах отводились вторые роли.
В качестве аспиранта мне доводилось иногда бывать в библиотеке ИВАНа, а также на некоторых заседаниях ученого совета и отделов этого института. Это случалось тогда, когда там обсуждались вопросы, имевшие прямое отношение к изучению Японии.
В памяти моей осталась с тех пор одна дискуссия, взволновавшая не только японоведов, но и специалистов по мировой экономике и международным отношениям. Состоялась она в стенах Института востоковедения АН СССР. Поводом для этой дискуссии стал выход в свет в 1950 году книги Я. А. Певзнера "Монополистический капитал Японии (дзайбацу) в годы второй мировой войны и после войны", в которой исследовалась роль японских монополий (дзайбацу) в экономике, политике и в государственном аппарате милитаристской Японии. Диспут проходил в отделе Японии Института востоковедения, возглавлявшемся в то время заместителем директора института, тогда еще членом-корреспондентом АН СССР Жуковым Е. М.
Главным инициатором этой дискуссии, как я узнал тогда, выступила старший научный сотрудник ИВАНа М. И. Лукьянова, пользовавшаяся большим влиянием на членов дирекции института. Влияние это объяснялось не ее подвигами на научном поприще, а тем, что ранее она избиралась секретарем партийной организации Института экономики, а в 1937-1939 годах прослыла тайным доносчиком на тех сотрудников названного института, кто чем-то не понравился ей. Подоплека этой дискуссии была многим известна: автор обсуждавшейся книги, Я. А. Певзнер, опередил М. И. Лукьянову, которая готовила к печати одноименную рукопись, и притом собиралась защищать ее в качестве докторской диссертации. Далеко не научная задача, которая ставилась М. И. Лукьяновой при организации дискуссии, состояла поэтому в том, чтобы опорочить конкурента ее собственной книги, еще только готовившейся к изданию, причем опорочить так, чтобы опубликованная книга Певзнера впредь уже не мешала бы Лукьяновой защитить докторскую диссертацию на ту же самую тему.
Но, разумеется, на словах все выглядело иначе: Лукьянова и некоторые сочувствовавшие ей сотрудники отдела объявили себя борцами за чистоту марксистско-ленинской теории и в ходе дискуссии обрушились на Певзнера с обвинениями в том, что он-де идет на поводу у буржуазных идеологов, преувеличивает влияние военных кругов и преуменьшает подлинную роль монополий в развязывании японской агрессии.
Но группе сторонников Лукьяновой не удалось тогда изолировать Певзнера: ряд участников дискуссии выступил в его защиту. Это были профессор К. М. Попов, старший научный сотрудник Е. А. Пигулевская и несколько незнакомых мне тогда работников Института экономики АН СССР, хотя это и не сулило им ничего хорошего, ибо о злопамятном и коварном характере М. И. Лукьяновой они, наверное, имели достаточное представление. К тому же сторону Лукьяновой поддерживал присутствовавший на дискуссии представитель Международного отдела ЦК КПСС И. Калинин, ответственный за политику с Японией. Для любого японоведа вступить с ним в спор было делом чреватым неприятными осложнениями отношений с названным отделом ЦК, осуществлявшим контроль над публикациями, касавшимися зарубежных стран Востока.
Особо агрессивно выступали заодно с Лукьяновой бездарные и неполноценные в профессиональном отношении сотрудники отдела Японии ИВАНа. Их выступления были пронизаны догматизмом и буквоедством. Упор ими делался не столько на выявление в книге Певзнера каких-либо фактических неточностей, сколько на "теоретические вопросы", а проще говоря на догматическое цитирование классиков марксизма-ленинизма с целью "уличения" автора книги в отходе от ортодоксальных постулатов марксистской теории. Самыми крикливыми союзниками Лукьяновой в нападках на Певзнера стали тогда выпускницы Академии общественных наук при ЦК КПСС Кирпша М. Н. и Перцева К. Т., слабо владевшие японским языком и не имевшие за душой сколько-нибудь солидных публикаций. Очень резко обрушился тогда на Певзнера и один из специалистов по аграрным проблемам Японии Н. А. Ваганов. Что же касается сторонников Певзнера, то их выступления носили более интеллигентный и более цивилизованный по форме характер.
На дискуссии, продолжавшейся два дня, присутствовало много людей, воздержавшихся от выступлений. Среди них было несколько еще не оперившихся птенцов-аспирантов, в том числе и автор этих строк. Примечательно, что довольно аморфную, фактически "нейтральную" позицию занял председательствующий на дискуссии член-корреспондент Е. М. Жуков.
В конечном счете формально дискуссия завершилась победой сторонников Лукьяновой. Свидетельством тому стала опубликованная вскоре в газете "Правда" большая статья упомянутого выше ответственного работника Международного отдела ЦК КПСС Калинина под заголовком, выглядевшим приблизительно так: "Об ошибках в освещении монополистического капитала Японии", в которой отдельные высказывания Я. А. Певзнера квалифицировались как "серьезные ошибки". Главная из этих ошибок, по словам автора статьи, состояла в том, что Певзнер, якобы, переоценил самостоятельность японской абсолютной монархии и военной верхушки и недооценил ведущую роль монополий - дзайбацу в определении внешней и внутренней политики Японии. Статья эта, как показал дальнейший ход событий, позволила Лукьяновой спустя год-два защитить докторскую диссертацию на одноименную с книгой Певзнера тему, хотя, по сути дела, положения ее диссертации существенно не отличались от оценок Певзнера: расхождения просматривались лишь в отдельных формулировках.
Когда сейчас вспоминаешь дискуссии научных работников того времени, то они кажутся довольно схоластичными и примитивными. Уж очень мало было в них конкретного анализа фактов и собственных выводов. Цитаты становились тогда зачастую более важными аргументами, чем ссылки на какие-либо факты.
Дух догматизма и начетничества витал в тот поздний период сталинского правления не только, разумеется, среди японоведов. Этим духом была пронизана работа всех гуманитарных научных учреждений страны, будь то институты Академии наук или же высшие учебные заведения. Вспоминается в этой связи волнующее заседание Ученого совета Московского института востоковедения, созванное дирекцией в связи с выходом в свет небезызвестной работы И. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания". Речь на этом заседании шла о темах кандидатских и докторских диссертаций, готовившихся к защите в стенах института. Руководство института сочло тогда необходимым заново просмотреть и обсудить на Ученом совете темы и структуру всех аспирантских работ и срочно внести в них коррективы во избежание возможного несоответствия их содержания "основополагающим" указаниям, содержавшимся в новом только что опубликованном сталинском труде. Ведь институт наш был одним из ведущих лингвистических центров страны, а следовательно все умозаключения Сталина по поводу языкознания имели непосредственное отношение к научным трудам лингвистов - востоковедов.
Курьезно, но из-за отсутствия по какой-то причине обычного председателя Ученого совета - директора института заседание Совета в тот день вел не ученый-лингвист, а заведующий военной кафедрой генерал-майор Попов. Сначала заседание шло спокойно как по накатанной колее. Один за другим выступали заведующие языковых кафедр (кафедры китайского языка, кафедры турецкого языка и т.д.) и научные руководители аспирантов-лингвистов института. Все они воздавали должное "мудрости" тех или иных высказываний Сталина, содержавшихся в его новой публикации, и вносили какие-то поправки либо в заголовки, либо в структуру незавершенных диссертаций аспирантов и преподавателей института. Но затем случилось неожиданное: одна из аспиранток, лингвист-индолог по специальности, в своем выступлении заявила о том, что тема ее кандидатской диссертации вполне отвечает сталинским указаниям, а потому и не требует внесения в нее каких-либо корректив. Такое заявление вызвало сразу же возражения заведующего кафедрой турецкого языка А. Федосова, известного всем в институте своим непомерным угодничеством перед власть имущими, будь то директор института или генералиссимус Сталин. Смысл его возражений сводился к тому, что заголовок предполагавшейся диссертации был отнюдь не безупречен в свете новых сталинских высказываний и что вообще аспиранту-индологу следовало бы не торопиться и еще раз подумать и над темой, и над структурой, и над содержанием своей диссертации. Вслед за этим слово взял сидевший на сцене актового зала за столом президиума научный руководитель аспирантки - известный индолог профессор А. М. Дьяков, почитавшийся всеми как один из самых именитых востоковедов страны. Вежливо отклонив, как необоснованные, наскоки Федосова на тему и структуру диссертации, он поддержал свою аспирантку и предложил оставить все без изменений. В ответ Федосов тотчас же снова поднялся на трибуну и обрушился с критикой теперь уже на Дьякова, которому-де не следовало поощрять легкомысленное отношение подопечного аспиранта к серьезнейшим вопросам, поднятым в новом труде И. Сталина. И вот тогда Дьяков, человек пожилой, тучный и подверженный приступам гипертонии, густо покраснел от возмущения, порывисто встал из-за стола президиума и держа почему-то в руке свой портфель направился во второй раз к трибуне. Но до трибуны он не дошел: к ужасу всех сидевших в актовом зале он вдруг остановился и стал неистово бить себя портфелем по голове, потом упал ничком и начал биться головой о пол. Сидевшие в первом ряду зала члены Ученого совета бросились к нему на сцену, подняли, подхватили под руки и вынесли в бессознательном состоянии за двери зала. На какое-то мгновение зал оцепенел, там воцарилась тягостная тишина, но тотчас же в этой тишине раздался зычный голос председателя, генерал-майора Попова: "Ну, что вы притихли? Человеку стало плохо, и сейчас ему помогут. А времени у нас маловато. Продолжим же заседание". Коррективы в аспирантские диссертации были внесены, а отчет об этом был направлен в соответствующие академические и партийные инстанции. Вот такие бывали научные диспуты в те времена.
Иногда нынешние молодые работники российских научных учреждений при ознакомлении с диссертациями, статьями и книгами востоковедов старшего поколения не без осуждения отмечают излишнее обилие во всех тогдашних трудах цитат из ленинских и сталинских произведений, бросая своим предшественникам упреки в догматизме, схоластике и слепом преклонении перед трудами классиков марксизма-ленинизма. Что можно сказать по поводу этой критики? Так то оно так. Но нельзя забывать при этом другую сторону упомянутого явления: ни одна диссертация по истории, экономике или внешней политике стран Востока не получила бы утверждения ни на ученых советах соответствующих научных учреждений, ни тем более в Высшей аттестационной комиссии, если бы в ней не было таких цитат, а списки использованной литературы не начинались бы с перечисления трудов классиков марксизма-ленинизма. Обилие ссылок на труды корифеев марксистско-ленинской теории было обязательной данью эпохе культа личности - эпохе, когда писать иначе практически никто не мог. Иначе говоря, цитатничество было не виной, а бедой отечественных ученых-гуманитариев, вступивших в научную жизнь в 40-50-х годах при жизни И. Сталина и в первые годы после его кончины. Поэтому не стоит свысока судить о диссертациях, статьях и книгах японоведов старшего поколения, будь то Е. М. Жуков, Х. Т. Эйдус или А. Л. Гальперин. Теми же жесткими идеологическими установками определялись и первые наши аспирантские публикации, в которых обязательные цитаты занимали едва ли не самое видное место.
Но, осуждая догматизм и порочную цитатническую практику, навязанную нашей науке поборниками культа личности, я отнюдь не склонен считать, что все взгляды и высказывания Ленина, Сталина, Димитрова и других видных деятелей мирового коммунистического движения были никчемны, ошибочны и не отвечали научному пониманию общественных явлений тех лет. Так, в частности, если говорить о развитии событий в Азиатско-Тихоокеанском регионе, то в ленинских трудах можно найти немало весьма интересных и прозорливых суждений по поводу японо-американского соперничества, которое, как это неоднократно предсказывал Ленин, вылилось в 1941-1945 годах в крупномасштабное военное столкновение. Да и в докладах Сталина на партийных съездах, а также в его выступлениях, касавшихся советско-японских отношений, неоднократно давались верные оценки агрессивной политики милитаристской Японии, вполне соответствовавшие тогдашней действительности. Эти оценки отражали мнения опытных специалистов-японоведов, направлявших свою информацию в Кремль. Да и личные суждения самого Сталина не стоило бы сбрасывать со счетов. Справедливо осуждая сталинский деспотизм, зарубежные аналитики, включая У. Черчилля, отдавали должное умению Сталина ясно постигать суть международных конфликтов и трезво ориентироваться в сложных политических ситуациях. И по этой причине также не следует высокомерно пренебрегать трудами советских японоведов, опубликованными в сталинские времена, лишь потому, что в этих трудах слишком часто цитировались те или иные высказывания тогдашнего руководителя страны.
Аспирантам-востоковедам в мои времена приходилось вести обычно уединенный образ жизни. Сама аспирантская учеба обрекала их на сидение долгими часами либо в читальных залах, либо за домашним письменным столом. Изредка на первом году аспирантуры бывали, правда, семинарские занятия аспирантов по теории марксизма-ленинизма. Временами надо было встречаться с моим научным руководителем Э. Я. Файнберг для отчетов о ходе работы над диссертацией. Кроме того, полезные консультации по японскому языку мне давала Г. И. Подпалова, пришедшая на работу в наш институт из какой-то военной организации и появлявшаяся иногда в военной форме - в мундире с офицерскими погонами.
Аспиранты-одиночки оставались также в поле зрения партийной организации института. Из всех возможных партийных поручений я предпочел работу за пределами института в качестве пропагандиста РК КПСС Сокольнического района Москвы. На первом курсе аспирантуры раз в неделю я вел семинарские занятия по истории КПСС в кружке работников Сокольнического райпищеторга. Учебой в этом кружке занимались более 25 членов КПСС директоров местных продуктовых магазинов. По складу ума и характеру это были типичные торговцы, и хотя история партии их, разумеется, нисколько не интересовала, тем не менее кружок они посещали более или менее регулярно, чтобы не осложнять свои отношения с райкомом КПСС. Большинство из них были старше меня по возрасту и тем более по своему житейскому опыту, но внешне проявляли ко мне уважительное отношение. Я же в ходе занятий с этими "дядями" учился тому, как растолковывать политическую историю нашей страны людям, не проявлявшим к этой истории ни малейшего интереса, хотя и делавшими вид, будто их что-то интересует. В ходе подготовки к занятиям приходилось много думать, как развлечь моих слушателей и рассеять их сонливое состояние. Нескрываемую радость проявили члены моего кружка в мае 1950 года на последнем итоговом занятии, после которого на три летних месяца в сети партийного просвещения наступал каникулярный период. Не знаю, может быть, это было некоторое отступление от норм партийной морали, но я не смог отказать в тот день их дружной просьбе посидеть с ними за одним столом в небольшом ресторанчике рядом с метро "Сокольники". Там они настойчиво пытались споить своего молодого преподавателя, подымая один тост за другим и уговаривая меня все время пить "до дна". Но их коварный замысел не удался: внятность речи и твердость поступи сохранились у меня до окончания застолья. А напоследок они вручили мне под аплодисменты новенький солидный кожаный портфель с дарственной надписью, в портфель положили бутылку виноградного вина и коробку конфет, подогнали заранее оплаченное такси, которое и довезло меня до дому.
В райкоме партии говорили, что руководство райпищеторга просило райком оставить меня в том же кружке директоров и на следующий учебный год. Но я категорически отказался и попросил дать мне кружок с иным составом слушателей на каком-либо промышленном предприятии района. Моя просьба была выполнена, и в следующем году я вел семинар по истории партии на Сокольническом вагоноремонтном заводе СВАРЗ. Там в числе слушателей семинара преобладали рабочие. Это были люди другого склада: не такие тертые калачи, как торговые работники. К занятиям в кружке мои новые слушатели относились серьезнее. Между ними разгорались даже споры по тем или иным теоретическим вопросам. Сидеть на занятиях после восьми часов работы было им, конечно, трудновато, тем более что многие из них работали зимой не в теплых цехах, а на морозе. Трудно было и мне преодолевать сонливое состояние некоторых слушателей, особенно тех, кому было уже за пятьдесят. Один раз на моих занятиях присутствовал представитель райкома партии, прибывший познакомиться с положительным опытом партийной учебы на заводе. Все было бы ничего, но подвел меня тогда один обычно активный старик-рабочий: поработав в тот день на холодном ветру, он размяк в теплой комнате и заснул на глазах у райкомовского представителя, о чем тот и написал в своем отчете. В том учебном году в списке лучших пропагандистов РК меня, естественно, не оказалось.
Защита диссертации, безработица
и поступление на работу в ИВАН
В годы аспирантуры чаще всего из моих друзей мне доводилось встречаться с однокашником Д. В. Петровым, с которым мы одновременно учились в институте, а затем вместе поступали в аспирантуру на кафедру стран Дальнего Востока. Да и научный руководитель был у нас один и тот же доцент Э. Я. Файнберг. Только Петров писал диссертацию по новой истории Японии (темой его диссертации была экспедиция американского коммодора Перри в Японию и последовавшее в результате "открытие" страны), а я писал по новейшей.
В те годы у нас у обоих явственно прорезался интерес к журналистской и научной работе. И Петров, и я стремились проявить в диссертациях свои творческие способности и как можно скорее выйти на финишную прямую, т.е. вынести диссертации на защиту. Поначалу Петров довольно сильно опережал меня, но потом в первой половине 1952 года мне удалось с большим напряжением сил догнать его. И финиш у нас был совместным: мы оба защищали наши диссертации в один и тот же день, в одном и том же актовом зале института в присутствии одних и тех же членов Ученого совета. Первым в тот день защищался я, а вторым после пятнадцатиминутного перерыва - Петров. Мы были с Петровым первыми и единственными аспирантами института, защищавшими наши диссертации досрочно - 28 июня 1952 года. Голосование членов Ученого совета было вполне благоприятным для нас: из 30 опущенных бюллетеней против было лишь два.
В те времена праздничный банкет по случаю успешной защиты диссертации проводился обычно в тот же день. Поскольку у меня и у Петрова научный руководитель и члены кафедры, а также большинство друзей были одни и те же лица, то мы с ним приняли неординарное решение - проводить банкет совместно в одном зале, за одним столом. И это было удобно для всех, кто был приглашен на это застолье, состоявшееся в банкетном зале гостиницы "Советская" на Ленинградском проспекте.
Став кандидатом исторических наук, я оказался безработным. Дирекция института заранее поставила в известность как Петрова, так и меня о том, что свободных вакансий для преподавательской работы в институте не имеется и что работу нам придется подыскивать самим. Петров, установивший заранее контакты с Японской редакцией Государственного комитета по радиовещанию, вскоре приступил к журналистской работе в этом комитете в качестве политического обозревателя, и эта престижная работа принесла ему, судя по всему, хорошие заработки и имя в журналистских кругах.
У меня же дела пошли не столь гладко, как у Петрова. Ни одно из научных и практических учреждений, связанных так или иначе с Японией, мной не заинтересовалось: ведь в ту пору всякие отношения Советского Союза с Японией были прерваны. Со вступлением в силу Сан-Францисского мирного договора (28 апреля 1952 года) японские власти стали пресекать въезды в Японию советских граждан и практически блокировали контакты японцев с сотрудниками советской миссии, оставшимися в Токио со времени союзной оккупации. Поэтому и специалисты-японоведы оказались мало кому нужны.
Меня, правда, в то время более всего интересовала не практика, а научная работа. А потому свои надежды я стал возлагать на поступление в Институт востоковедения Академии наук СССР, в стенах которого существовал отдел Японии, возглавлявшийся самым известным в то время историком-японоведом, членом-корреспондентом АН СССР Евгением Михайловичем Жуковым. Именно в этом отделе работал один из официальных оппонентов по моей кандидатской диссертации Петр Павлович Топеха, который изъявил желание помочь мне устроиться на работу в названном отделе и поговорить по этому поводу с Жуковым.
Однако устройство на работу в Институт востоковедения АН СССР оказалось делом трудным и долгим. После первой встречи с Е. М. Жуковым, который в то время не только заведовал отделом Японии, но и занимал пост одного из заместителей директора института, стало ясно, что вакантных мест в институте не имеется, что штатное расписание этого учреждения строго ограниченно и что ожидать моего зачисления на работу мне придется, наверное, очень долго, во всяком случае, до тех пор, пока кто-либо из научных сотрудников института не скончается или не уйдет добровольно в какое-либо иное учреждение. В ходе беседы с Жуковым я ощутил к тому же отсутствие у него большого интереса к моей персоне. Внешне Жуков был учтив и вроде бы доброжелателен, но в то же время он не задал мне никаких вопросов по содержанию моей диссертации. "Ждите",- сказал он холодно. А на мой вопрос, когда мне снова его побеспокоить, ответил весьма неопределенно: "Ну, через месяц или два".
А для меня тогда "месяц или два" был очень долгим сроком: ведь аспирантской стипендии я уже не получал, а никаких других заработков у меня не было. Поступать же на работу, не имевшую отношения к японоведению, я не хотел, так как это увело бы меня надолго, если не навсегда, от только что приобретенной мною редкой и полюбившейся мне профессии. Поэтому я решил твердо ждать и далее. И эти ожидания затянулись на пять месяцев.
Несколько раз я приезжал в институт к Жукову с одним и тем же вопросом и всякий раз получал от него один и тот же сухой ответ: "Вакансий нет, а когда будут, не знаю". Возможно, так оно и было, да к тому же какой-либо особой заинтересованности в приеме меня на работу у Жукова не было. Более участливо относился ко мне П. П. Топеха, мой бывший официальный оппонент. Он обещал мне поговорить с кем-то из других членов дирекции института.
По прошествии пяти месяцев мое пребывание без работы стало морально невыносимым. В это время о моем безработном существовании узнал директор Издательства иностранной литературы П. Чувиков, которому рассказал обо мне профессор К. М. Попов, заведовавший тогда по совместительству географической редакцией издательства. Пригласив меня к себе, Чувиков предложил мне должность старшего научного редактора Исторической редакции издательства с окладом в 3000 рублей, что по тем временам было для только что испеченного кандидата наук пределом возможного. Я был в нерешительности и откровенно рассказал Чувикову, что вот уже несколько месяцев ожидаю зачисления меня научным сотрудником Института востоковедения АН СССР, где намерен работать в соответствии со своей узкой профессией, то есть заниматься изучением Японии. В ответ Чувиков улыбнулся и сказал: "Не дождаться вам зачисления в этот институт. Они еще год будут кормить вас обещаниями. Поэтому давайте договоримся так: вы безотлагательно поступаете к нам на работу, а если вдруг вопреки моим прогнозам вакансия там для вас откроется, то я сразу же подпишу приказ о вашем отчислении без всяких претензий и обид. Даю вам слово". На этом и порешили. Спустя несколько дней, в ноябре 1952 года, я вышел на работу в Издательство иностранной литературы.
Но в жизни судьба мне все-таки часто улыбалась. Улыбнулась она мне и тогда: буквально через два дня ко мне на дом пришла почтовая открытка от заместителя директора Института востоковедения АН СССР И. С. Брагинского, с которым, как потом выяснилось, обо мне говорил П. П. Топеха. Брагинский ведал в институте вопросами издания трудов научных сотрудников. В открытке мне предлагалось зайти в институт для беседы по вопросу возможной работы. Я тотчас же направился в ИВАН и получил от Брагинского следующее предложение: работать не в отделе Японии, где вакансий не было, а в редакционно-издательском отделе того же института. Объяснялось это предложение тем, что один из сотрудников названного отдела (Н. М. Гольдберг) надолго заболел, а интересы дела требовали, чтобы кто-то его заменил. "Пусть вас работа в редакционно-издательском отделе не огорчает,сказал мне И. С. Брагинский,- сотрудникам этого отдела разрешается совмещение редакционной работы с научной по своей востоковедной специальности. Это значит, что только часть дней недели вы будете заниматься чтением и редактированием чужих рукописей, а в оставшиеся дни занимайтесь изучением Японии. Может быть, со временем вас переведут и в японский отдел. Важно, что вы попадаете сразу же в штат сотрудников института". Доводы Брагинского выглядели убедительными, и я согласился с его предложением. Неприятно было только снова идти в кабинет Чувикова, который всего лишь два дня тому назад подписал приказ о моем зачислении в Издательство иностранной литературы. Но Чувиков оказался истинным джентльменом: "Ну, раз я обещал не препятствовать вашему поступлению в Академию наук,- сказал он,- то я свое слово сдержу. Сегодня же будет приказ о вашем отчислении из издательства". И вот на доске приказов издательства рядом с приказом о моем зачислении на работу появился приказ о моем отчислении, что, наверное, вызвало в те дни у издательских работников немало насмешек по адресу своего директора. А я, к своей великой радости, получил возможность перейти с должности старшего научного редактора с окладом в 3000 рублей, на должность младшего научного сотрудника ИВАНа с окладом в 2000 рублей. Кому-то из моих друзей это могло показаться чудачеством. Но это было, как я теперь уверен, одно из самых важных и верных решений, принятых мной в те далекие годы моей молодости.
Глава 3
ЯПОНОВЕДЫ ИНСТИТУТА
ВОСТОКОВЕДЕНИЯ АН СССР