157882.fb2
То были воины, посланные префектом по доносу Ювентиновой матери, чтобы отыскать мятежных сабеллиан, исповедников Единосущия, врагов императора.
Солдаты ударяли железным ломом в двери колумбария. Здание дрожало. Стеклянные и серебряные урны с пеплом умерших звенели жалобно. Воины уже сорвали половину дверей.
Анатолий, Мирра и Арсиноя бросились во внутренние галереи катакомб. Христиане бегали по узким подземным ходам, как муравьи в разрытом муравейнике, устремляясь к потайным дверям и лестницам, сообщавшимся с каменоломней.
Арсиноя и Мирра не знали в точности расположения катакомб. Они заблудились и попали в самый нижний ярус, находившийся в глубине пятидесяти локтей под землей. Здесь трудно было дышать. Под ногами выступала болотная вода. Изнеможенное пламя лампад тускнело. Зловоние отравляло воздух. Голова у Мирры закружилась; она потеряла сознание. Анатолий взял ее на руки. Каждое мгновение опасались они натолкнуться на воинов. Была и другая опасность: выходы могли завалить, и они остались бы под землей заживо погребенными. Наконец Ювентин окликнул их: - Сюда! Сюда!
Согнувшись, нес он на плечах своих старца Дидима. Через несколько минут они достигли тайного выхода в каменоломню и оттуда - в Кампанию.
Вернувшись домой, Арсиноя поспешно раздела и уложила в постель Мирру, все еще не приходившую в себя.
В слабом мерцании зари, стоя на коленях, старшая сестра долго целовала неподвижные, худые и желтые, как воск, руки девочки. Странное выражение было на лице спящей. Никогда еще не дышало оно такою непорочной прелестью. Все ее маленькое тело казалось прозрачным и хрупким, как слишком тонкие стенки алебастровой амфоры, изнутри озаренной огнем. Этот огонь должен был потухнуть только с жизнью Мирры.
Поздно вечером, в болотистом дремучем лесу, недалеко от Рейна, между военным укреплением Tres Tabernae Три Таверны (лат.). и римским городом Аргенторатум, недавно завоеванным аламанами, пробирались два заблудившихся воина: один неуклюжий исполин с волосами огненного цвета и ребячески простодушным лицом, сармат на римской службе, Арагарий, другой - худенький, сморщенный, загорелый сириец, Стромбик.
Среди стволов, покрытых мхом и грибными наростами, было темно; в теплом воздухе падал беззвучный дождь; пахло свежими листьями берез и мокрыми хвойными иглами; где-то вдали куковала кукушка. При каждом шелесте или треске сухих веток Стромбик в ужасе вздрагивал и хватался за руку спутника. - Дядя, а дядя!
Арагария называл он дядей не по родству, а из дружбы: они были взяты в римское войско с двух противоположных концов мира; северный прожорливый и целомудренный варвар презирал сирийца, трусливого, сладострастного и умеренного в пище и питье, но, издеваясь, жалел его, как ребенка.
- Дядя!-захныкал Стромбик еще жалобнее. - Чего скулишь? Отстань!
- Есть в этом лесу медведи? Как ты думаешь, дядя? - Есть,- отвечал Арагарий угрюмо. - А что ежели мы встретим? А? - Убьем, сдерем кожу, продадим и пропьем. - Ну, а если не мы - его, а он нас? - Трусишка! Сейчас видно, что христианин. - Почему же христианин непременно должен быть трусом? - обиделся Стромбик.
- Да ведь ты сам мне говорил, что в вашей книжке сказано: "ударят тебя в левую щеку - подставь правую". - Сказано.
- Ну, вот видишь. А ежели так, то и воевать не надо: враг тебя в одну щеку, а ты ему другую. Трусы вы все вот что!
- Цезарь Юлиан - христианин, а не трус,- защищался Стромбик.
- Знаю, племянничек,-продолжал Арагарий,-что вы умеете прощать врагам, когда дело дойдет до сражения. Эх, мокрые курицы! У тебя и весь живот-то не больше моего кулака. Луковицу съешь - сыт на целый день. Оттого у тебя кровь, как болотная жижа.
- Ах, дядя, дядя,- промолвил Стромбик укоризненно,- зачем ты напомнил о еде! Опять засосало под ложечкой. Миленький, дай головку чесноку: я знаю, у тебя осталась в мешке.
- Если я тебе последнее отдам, завтра мы в этом лесу оба с голоду подохнем.
- Ой, тошно, тошно! Если сейчас не дашь, ослабею, упаду и тебе придется меня на плечах нести. - Ну тебя к черту,-ешь! - И хлебца, хлебца! - молил Стромбик. Арагарий отдал другу последний кусок солдатского сухаря с проклятием. Сам он вчера вечером наелся, по крайней мере, на два дня, свиным салом и бобовою квашнею.
- Тише,- проговорил он, останавливаясь.- Труба! Недалеко от лагеря. Надо держать к северу. Не медведей боюсь,- продолжал Арагарий, задумчиво, немного помолчав.,- а центуриона.
Воины прозвали в шутку этого ненавистного центуриона Cedo Alteram - Давай-Новую, потому что он кричал с радостным видом каждый раз, когда в руках его лоза, которою он сек провинившегося солдата, ломалась: Cedo Alteram! Эти два слова сделались кличкою. - Я уверен,-произнес варвар,-Подай-Новую сделает с моей спиной то же, что дубильщик с бычачьей кожей. Скверно, племянничек, скверно!
Они отстали от войска, потому что Арагарий, по своему обыкновению, напился пьян до бесчувствия в ограбленном селении, а Стромбика избили: маленький сириец хотел насильно добиться благосклонности красивой франкской девушки; шестнадцатилетняя красавица, дочь убитого варвара, дала ему такие две пощечины, что он упал навзничь,- и потом истоптала его своими белыми могучими ногами. "Это не девка, а дьявол,- рассказывал Стромбик; - я только ущипнул ее, а она мне едва все ребра не переломала".
Звук трубы становился явственнее.
Арагарий нюхал ветер, как ищейка. Потянуло дымом: должно быть, близко были костры римского лагеря.
Сделалось так темно, что они едва различали дорогу; тропинка исчезла в болоте; они прыгали с кочки на кочку. Подымался туман. Вдруг с огромной ели, у которой ветви увешены были мхом, похожим на пряди длинных седых волос, что-то вспорхнуло, с криком и шелестом. Стромбик присел от испуга. То был тетерев. Они совсем заблудились. Стромбик влез на дерево.
- Костры к северу. Недалеко. Там большая река. - Рейн! Рейн! - воскликнул Арагарий.- Идем скорее!
Они начали пробираться между вековыми березами и елями.
- Дядя, тону!-захныкал Стромбик.- Кто-то меня за ноги тащит. Где ты?
Арагарий с большим трудом помог ему выйти из болота и, ругаясь, взял себе на плечи. Сармат ощупал ногами старые полусгнившие бревна гати, проложенной римлянами.
Гать привела их к большой дороге, недавно прорубленной в лесу войсками Севера, полководца Юлиана.
Варвары, чтобы пересечь дорогу, завалили ее, по своему обыкновению, срубленными стволами.
Пришлось перелезать через них; эти огромные беспорядочно наваленные деревья, иногда гнилые, только сверху покрытые мхом и рассыпавшиеся от прикосновения ноги, иногда твердые, вымокшие от дождя и скользкие, затрудняли каждый шаг. И по таким дорогам, под вечным страхом нападения, должно было двигаться тринадцатиты
сячное войско Юлиана, которого все полководцы императора, кроме Севера, изменнически покинули.
Стромбик хныкал, привередничал и проклинал товарища:
- Не пойду дальше, язычник! Лягу в болото и сдохну; по крайней мере лица твоего окаянного не увижу. У, нехристь! Сейчас видно, что креста на тебе нет. Христианское ли дело,-шляться по таким дорогам ночью? И куда лезем? Прямо под розги богопротивному центуриону. Не пойду я дальше!..
Арагарий потащил его насильно и, как только дорога стала ровнее, опять ПОНЕС на плечах товарища, который сопротивлялся, ругал и щипал его.
Через некоторое время Стромбик уснул невинным сном на спине "язычника".
В полночь пришли они к воротам римского стана. Все было тихо. Подъемный мост через глубокий ров давно сняли.
Друзьям пришлось ночевать в лесу, у задних "декуманских" ворот.
На заре прозвучала труба. В туманном лесу, пахнувшем гарью, еще пел соловей; он умолк, испуганный воинственным звуком. Арагарий, проснувшись, почувствовал запах горячей солдатской похлебки и разбудил Стромбика. Обоим так хотелось есть, что, несмотря на сучковатую лозу, которой успел вооружиться ненавистный центурион Подай-Новую, вошли они в лагерь и присели к общему котлу.
В главной палатке, у преторианских ворот, цезарь Юлиан бодрствовал.
С того дня, как он в Медиолане наречен был цезарем, благодаря покровительству императрицы Евсевии, с ревностью предавался он военным упражнениям; не только изучал, под руководством вождя Севера, военное искусство, но хотел знать в совершенстве и то, что составляло ремесло простых солдат: под звуки медной трубы, в унылых казармах, на марсовом поле, вместе с новобранцами, по целым дням учился ходить в строю правильным шагом, стрелять из лука и пращи, бегать под тяжестью полного вооружения, перепрыгивать плетни и рвы. Преодолевая монашеское лицемерие, пробуждалась в юноше кровь Константинова рода-целого ряда поколений суровых, упрямых воинов.
- Увы, божественный Ямвлик и Платон, если бы видели вы, что сталось с вашим питомцем!-восклицал он иногда, вытирая пот с лица; и, указывая на тяжелые медные доспехи, говорил учителю: - Не правда ли. Север, оружие это так же мало пристало мне, мирному ученику философов, как седло корове?
Север, ничего не отвечая, лукаво усмехался: он знал, что эти вздохи и жалобы - притворство; на самом деле цезарь радовался своим быстрым успехам в военной науке.
За несколько месяцев так изменился он, вырос и возмужал, что многие с трудом узнавали в нем прежнего захудалого "маленького грека", как некогда, в насмешку, звали его при дворе Констанция: только глаза Юлиана горели все тем же странным, слишком острым, как будто лихорадочным, огнем, который делал их памятными для всякого, даже после мгновенной встречи.
Он чувствовал себя с каждым днем сильнее, не только телом, но и духом. Первый раз в жизни испытывал счастье простой любви простых людей. Легионерам сначала понравилось то, что настоящий цезарь, двоюродный брат Августа, учится военному ремеслу в казармах, не стыдясь грубой солдатской жизни. Суровые лица старых воинов озарялись нежной улыбкой, когда любовались они возрастающей ловкостью цезаря и, вспоминая собственную молодость, удивлялись быстрым успехам Юлиана. Он подходил, заговаривал с ними, выслушивал рассказы о старых походах, советы, как подвязывать панцирь, чтобы не терли ремни, как ставить ногу, чтобы не уставать при больших переходах. Распространялась молва о том, что император Констанций послал неопытного юношу в Галлию к варварам на смерть, "на убой", чтобы освободиться от соперника,- что полководцы, по наущению придворных евнухов, изменяют цезарю. Это еще усилило любовь солдат к Юлиану.
С осторожной вкрадчивостью, с умением заискивать, которым одарило его монашеское воспитание, делал он все, чтоб укрепить в войсках любовь к себе, вражду к императору. Говорил им о своем брате Констанции, с двусмысленным, лукавым смирением потупляя взоры, принимая вид жертвы.
Пленять, влюблять в себя воинов бесстрашием тем легче было цезарю, что смерть в бою казалась ему завидною, сравнительно с той бесславною казнью, которая постигла брата его,- которую, быть может, и ему готовил Август.
Юлиан устроил свою жизнь по образцу древних римских полководцев; стоическая мудрость евнуха Мардония помогла ему с раннего детства отучиться от роскоши.