156578.fb2 Приключения, почерпнутые из моря житейского - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

Приключения, почерпнутые из моря житейского - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 31

IІІ

Слав по надлежащей в подобном случае форме должность Прохора Васильевича, Дмитрицкий, как вы видели, пропал. Трифон Исаев, опасный товарищ и в добрых и в худых делах, способен был бог знает что сделать, чтоб вынуть у него из кармана вырученный капитал. Может быть, он сжег Дмитрицкого или утопил.

Но герой нашей повести в воде не тонет, в огне не горит, и покуда явится снова на сцену, посмотрим, что сталось с Платоном Васильевичем Туруцким после получения горестной вести о Саломее Петровне.

– Батюшка-барин, ваше превосходительство, не послать ли за доктором? Вам что-то не по себе! – вопил над ним Борис, не смея ни на что решиться без приказания.

Платон Васильевич как будто очнулся, посмотрел неподвижными взорами прямо перед собой и снова закрыл глаза.

– Батюшка-барин, ваше превосходительство! – начал снова Борис взывать к нему, желая удостовериться, не умер ли он.

Платон Васильевич дышит тяжело и ни слова; и Борис то постоит над ним, сложа руки как умоляющий о помиловании, с лицом, плачущим без слез, то побежит, нальет из графина воды и подержит над губами его, предлагая выкушать.

– Господи, господи! – повторяет он долго и потом крикнет снова: – ваше превосходительство!

Платон Васильевич откроет глаза, кажется смотрит, кажется слушает; долго смотрит, долго слушает; но утомленные неподвижностью веки его снова начинают слабеть, опускаться; закрылись, а голова вдруг упала на грудь.

– Умер, умер! – вскричал Борис и зарыдал во весь голос. Хотел бежать кликнуть людей; но ноги его подкосились, и он припал на колени, приполз к барину, схватил его руку и начал обливать горькими слезами.

– Отец родной! На кого ты нас покинул! Батюшка, Платон Васильевич!

– А? – произнес вдруг Платон Васильевич, очнувшись. – Что?

– Ах, господи! ничего, ваше превосходительство! – проговорил тихо Борис, с испугом, – я только хотел спросить, не будете ли раздеваться?

– Что, уж смеркается? – спросил Платон Васильевич, осматриваясь кругом.

– Да, скоро уж будет смеркаться.

– А!… Одеваться скорей, одеваться!… Все ли там готово?…

– Где, ваше превосходительство?

– Новую пару платья… лаковые сапоги…

– Вы бы прилегли, сударь… вам что-то нездоровится.

– Этот проклятый парик жмет мне голову, братец, – проговорил старик, взявшись за голову, – ужасно жмет…

– Лягте, батюшка-барин, – повторял Борис, – я вас раздену да доведу до постельки…

– Да, да, скорее!… Уж смеркается… Сейчас приедут… скорее!

И Платон Васильевич протянул руку. Борис снял с него домашний шелковый сюртук, взял под руки.

– Пойдемте, сударь.

– Пойдем… пора… карету подали?… Постой!… какую заложили? На английских рессорах?… а?

– Да, да, сударь… прилягте, батюшка…

– То-то.

Едва держась на ногах, Платон Васильевич, поддерживаемый Борисом, шел к постели. Больному воображению его она казалась каретой.

– Какие… высокие… подножки, – проговорил он, приподнимая ногу, и почти без чувств свалился на подушки; но все в нем сотрясалось, как будто от колебания и толчков экипажа.

– Заснул! слава богу! – произнес, наконец, Борис, долго и безмолвно стоя над барином. Едва дотрагиваясь до полу, он вышел в надежде, что сон лучше всякого лекарства поможет, и рассуждая сам с собою, от чего бы это так приключился обморок Платону Васильевичу? «Сроду с ним такого казуса не бывало, чтоб так огорчаться… Ох, что-то не в себе, сердечный! А вот с тех самых пор не в себе, как вздумал дом строить… словно кто обошел его… Право! И в клуб перестал ездить… Болен не болен, кажется; заболит что, бывало, пожалуется, пошлет за доктором. Бывало, всякий день порошки принимает; а тут и порошки перестал принимать… А что ты думаешь, ведь что-нибудь да недаром; вдруг ни с того ни с сего дом строить да заводить убранство такое… Уж не жениться ли вздумал на старости лет?… Родители-то, чай, рады – мошна-то у нас, слава тебе господи, не нищенская… Ну, а невеста-то верно… да уж так! верно так!… Тут бы ее к венцу, а она к молодцу!… Эх, барин!»

На другой день Платон Васильевич проснулся как будто здоров, как будто все в обычном порядке. Встал, оделся, покушал бульону, спокойно прохаживался по комнате, брал газеты, читал… Но около трех часов пополудни проявилось вдруг в лице его какое-то беспокойство, он начал бодрее и поспешнее ходить взад и вперед, рассуждал руками, взор его углубился во что-то. Это продолжалось до тех пор, покуда Борис, накрыв и обычный час на стол, спросил, подавать ли кушанье?

– Да, да, хорошо! Поскорее! – отвечал Платон Васильевич и, как будто торопясь куда-то, наскоро перехватил кой-чего, приказал скорее убрать и идти в дом посмотреть, все ли в исправности и все ли люди на местах.

– Там все в исправности, ваше превосходительство, – отвечал Борис.

– То-то, смотри, чтоб все было в исправности, – заметил Платон Васильевич, – я сам приду… сам… только отдохну.

Эти слова произнес он уже в дремоте. Борис помог ему прилечь на постель.

Беспокойный сон, казалось, был новыми заботами для него; по судорожным движениям лица и всего тела можно было отгадать, что он о чем-то все хлопочет. Около полуночи Платон Васильевич очнулся, кликнул Бориса и протянул опять к нему руки. Борис приподнял его и повел к креслам.

– А что ж, Петр, не потрудился встретить меня и помочь выйти из кареты? а?

«Бредит со сна», – подумал Борис.

– Устал немножко, – продолжал Платон Васильевич, – раздевай скорей, да в постелю.

И он снова ложился и засыпал крепким сном отдыха.

В продолжение нескольких месяцев почти каждый день был повторением этого дня, без малейшей перемены. Платон Васильевич просыпался только для каких-то заботливых дум и для принятия пищи. Иногда только, во время утренних его бдений, навещали его старые знакомцы, из приязни и по своим делишкам. Но Платон Васильевич решительно стал недоступен ни для приязни, ни для просьб.

– Извините, – говорил он одним, – я что-то расстроен немножко, голова кружится. – А другим: Не могу, никак теперь не могу!

Все знакомые и все нуждающиеся в его добром расположении отстали, наконец, от него, заключив, что старик спятил с ума и от него нечего больше ожидать.

Так бы, казалось, остальная жизнь Платона Васильевича продолжалась день в день до совершенного истощения сил; но один раз посетил его клубный знакомец Иван Иванович и так неотступно просил одолжить ему двадцать тысяч, что произвел в нем какой-то переворот.

– Борис, – крикнул он, – что ж, готова ли карета?… Доложить мне, когда будет готова… да скорее… Извините, пожалуйста, мне надо ехать по делу.

«Экой старый хрен! – подумал Иван Иванович, – да я тебе покою не дам, покуда не дашь мне двадцать тысяч!… Ведь я у тебя не подарка прошу!…»

– Готова карета, ваше превосходительство, – доложил Борис, – прикажете подавать?

– Подавай, – отвечал Платон Васильевич, извинившись и торопливо выходя.

– Прощайте, Платон Васильевич, – сказал Иван Иванович, следуя за ним.

– Куда прикажете ехать? – спросил Борис, подсаживая барина в карету.

– В дом, – отвечал он.

– Ступай к парадному крыльцу! – крикнул Борис кучерам.

Карета сделала полкруга по двору; Борис отпер дверцы и вместе с Петром высадил барина и повел под руки на крыльцо.

– Постой, постой, – сказал Платон Васильевич, – что ж это значит, что швейцар не одет?

– Он не знал, ваше превосходительство, что вы изволите быть сегодня.

– Как не знал? Как не знал? Я тебе не говорил с утра, что у меня будут гости и чтоб все было в надлежащей исправности к приему?… Нет, этого я не люблю! Я не люблю этого!… Ты должен стоять неотлучно у подъезда!… слышишь? Во всей форме… с булавой в руках!… поди сейчас надень перевязь!

Сделав строгий выговор швейцару, Платон Васильевич как свинцовый поднялся при помощи двух лакеев на лестницу. В передней заметил он также беспорядок. Нет ни одного человека официантов.

– Где ж официанты? – спросил он гневно, остановясь и колыхаясь, как на проволоке.

– Сейчас придут, ваше превосходительство, – отвечал Борис, – вы не изволили сказать, чтоб и сегодня все было готово к приему гостей.

– Я не сказал?… Они будут уверять меня, что я не сказал!… Вы разбойники! Вы острамите меня!… Где они? Подай их сюда!..

Когда собрались все официанты, Платон Васильевич начал им читать наставление, чтоб они не совались за одним делом все вдруг, не смотрели, вылупив глаза, дураками; а когда понесут чай, чтоб глядели под ноги, не спотыкались с подносами и не наступали дамам на подол.

– Лампы подготовлены? – спросил он, проходя по комнатам.

– Подготовлены, – отвечал Борис, мигнув одному из лакеев.

– Чтоб не коптели, слышишь?

– Да как же можно, ваше превосходительство, чтоб лампы не коптели; ведь это не свеча: ту взял да сощикнул, так она и ничего, особенно восковая: а эти ночники, прости господи, черт выдумал! – отвечал Борис, окончив заключение вполголоса.

– Я не люблю умничанья; все умничают, это удивительно!… Только умничают, а дела не делают!… Это для чего заперто на ключ? – спросил Платон Васильевич, подходя чрез уборную к девичьей.

– Как же, ваше превосходительство, оставлять комнаты незапертыми; а в девичью ход с заднего крыльца.

– А где ж горничные?

– Должно быть, здесь,

– Где?

– А бог их знает, ведь они француженки, присмотру за ними нет; так они что хотят, то и делают: так хозяйничают, что боже упаси; перед большим зеркалом вздумали было одеваться… да навели каких-то кавалеров… так я уж сказал: нет, извините, сударыни мои, это не приходится!…

– Да где ж они? – повторил Платон Васильевич.

– Не могу знать; кто ж за ними смотрит, взяли извозчика, да и поехали.

– Ай, ай, ай! – проговорил Платон Васильевич, – без всякого присмотра! Куда хотят, туда и поедут!… Это беспорядок, это беспорядок!… во всем беспорядок! Надо было приискать какую-нибудь степенную француженку заведовать всем в доме. Где теперь вдруг найти? Где теперь найти такую француженку?…

Платон Васильевич, толкуя о необходимости поручить весь порядок в доме в заведование умной, степенной француженки, не заметил, как Иван Иванович снова явился перед ним, крикнув:

– Еще здравствуйте, Платон Васильевич! а я воротился сказать вам слово… Славный дом! О чем это вы хлопочете? Вам, слышал я, нужна француженка! Поручите, пожалуйста, мне, я для вас всё готов сделать; я отыщу, непременно отыщу… Верно, для вашей сестры? Вы, кажется, говорили, помните?

– Да, да, – отвечал Платон Васильевич, – очень благодарен, очень благодарен…

– Помилуйте, для вас я все готов сделать… а насчет того я обдумал и решился… Если вам нельзя теперь мне дать двадцати тысяч, так я оборочусь десятью. Десять-то тысяч вы, верно, не откажете.

– Не могу, не могу, право не могу, – отвечал Платон Васильевич, торопливо выходя.

– Ну, нет, уж это нельзя же, Платон Васильевич; как хотите, я от вас не отстану.

– Ах, боже мой, ну завтра, завтра, теперь я не могу, мне надо ехать…

– И, да долго ли это задержит; такие пустяки, десять тысяч! Минуту, не более; а мне такая крайность: сегодня же надо отвезть.

– Право, до завтра.

– Нет, пожалуйста! Что это для вас значит?… Пустяки! Притом же взаимные одолжения: мне приятно угодить вам, вы не откажетесь для меня сделать маленькую послугу…

– Конечно, конечно; но теперь никак не могу!…

– Так я заеду к вам часа через два или попозже.

– Ах, нет, нет. Уж так и быть, лучше теперь…

– И прекрасно! – сказал Иван Иванович, – это короче всего.

Платон Васильевич торопился удовлетворить неотвязчивого Ивана Ивановича и рад был, что он, наконец, уехал, обещая непременно через неделю возвратить деньги с благодарностью.

Через неделю не возвратил он денег; но вы помните, что, встретив в клубе избавителя Саломеи Петровны из челюстей адского Цербера и узнав от него о француженке, которая ищет места, Иван Иванович, во взаимное одолжение Платону Васильевичу, тотчас вспомнил, что он ищет француженку, – и объявил об этом ее благодетельному ходатаю или адвокату Далину.

Далин на другой же день, перед обедом, отправился к Платону Васильевичу, который в это время был в сильном припадке забот об устройстве всего в доме для принятия ежедневно жданной гостьи – Саломеи Петровны с ее родителями. Только что Платон Васильевич кончил наставления официантам и начал допрашивать, не будут ли чадить лампы, вдруг стук экипажа.

– Боже мой, неужели так рано приехали? Борис, слышишь? – спросил он с испугом.

– Слышу, ваше превосходительство: кто-то приехал.

– Ах, боже мой, – повторил Платон Васильевич и побежал навстречу, к pente-douce.

– Дома Платон Васильевич? – раздался голос внизу./

– Как прикажете доложить?

– Скажи, что… А! Да вот и сам Платон Васильевич.

– Давно вас не видал в клубе, слышал, что вы больны, и приехал навестить вас, – сказал Далин, вбежав на лестницу и протягивая руку к Платону Васильевичу, который смутился, встретив не того, кого ждал.

– Я болен? Извините меня, я, слава богу, здоров.

– А! Ну, тем приятнее для меня… С каким вкусом вы перестроили дом!…

– Да, – отвечал Платой Васильевич с досадой и не трогаясь с места, – да, перестроил.

– Можно посмотреть?… А между тем мне нужно переговорить с вами об одном деле… Вот видите ли… Я слышал, что для вашей сестрицы нужна образованная, умная француженка в компаньонки?…

– Не знаю, – отвечал Платон Васильевич, – не знаю; она мне об этом ничего не писала.

– По крайней мере мне так сказали; это и заставило меня ехать к вам и удостовериться.

– Не знаю, – повторил Платон Васильевич.

– Странно!

– Француженка? – спросил Платон Васильевич после долгого молчания.

– Да. Меня просили позаботиться пристроить ее к хорошему месту. В гувернантки легко определить; но, как женщина с чувством собственного достоинства и по происхождению и по образованию, она не соглашается быть гувернанткой детей.

– Умная, степенная, женщина строгих правил?

– О, в этом я могу поручиться.

– Стало быть, ей можно поручить на руки хозяйство?

– Каким образом: то есть сделать ключницей?

– Нет, полное распоряжение хозяйством и порядком дома, чтоб самой хозяйке совершенно не о чем было беспокоиться.

– А, это дело другое; это прекрасно, особенно если хорошее содержание, помещение, экипаж и, разумеется, кушанье не со стола, а за общим столом. А для кого это, собственно?

– Собственно, для этого дома, который я хочу привести в полный порядок до прибытия хозяйки, – отвечал Платой Васильевич, пощелкивая по табакерке с какою-то особенною храбростью и уверенностью, что его счастие не за горами.

– А! прекрасно! – сказал Далин, посмотрев значительно на него, – а как вы думаете насчет вознаграждения? Тысячи четыре?

– Да, если эта дама степенная, образованная, женщина строгих правил. Я бы, впрочем, очень желал, чтоб она могла быть и для компании… Это бы не мешало… Хозяйка молодая женщина… пока будут дети… ну, иногда для выездов… одной не всегда прилично… В таком случае я бы дал и пять тысяч.

– О, будьте уверены, что она может быть другом умной женщины; притом же салон ей не новость. Вы увидите сами.

– Верю, верю; очень рад… помещение для нее будет прекрасное, я покажу вам комнаты… Но, который час… ах, мне лора…

Платон Васильевич торопливо повел Далина через уборную и спальню. Прямо – дверь вела в гардеробную и девичью; а вправо – в предназначенные детские покои.

– Бесподобное помещение, чего же лучше. Так это дело решено?

– Я уж совершенно полагаюсь на вашу рекомендацию.

– И будете довольны. Фамилия ее Эрнестина де Мильвуа [146].

– Де Мильвуа?

– Вы, я думаю, слыхали об известном французском поэте Мильвуа?

– Как же, как же; это приятно, – отвечал Платон Васильевич, смотря беспокойно на часы, – извините, мне надо… Борис!…

– Итак, до свиданья! Завтра она к вам явится. Проводив гостя, Платон Васильевич сел в карету и возвратился в свой флигель.

– Борис, – сказал он, – я отдохну; через два часа разбуди меня, если неравно засплюсь, и чтоб все было готово, а в доме зажигали лампы.

Борис привык уже к этому ежедневному приказу. Не отвечая даже слушаю-с, он раздел барина, уложил, и Платон Васильевич предался своему обычному летаргическому сну, который после посещения дома изменил несколько свои симптомы. Около семи часов проявлялось какое-то лихорадочное беспокойство; потом внутреннее волнение утихало, наружность оживлялась счастливой улыбкой молодости чувств; казалось, что все существо семидесятилетнего субъекта расцветало снова в видениях. Но вдруг набегала какая-то туча, лицо темнело, сжималось, и слышен был в груди глухой стон, как будто все более и более углубляющийся в подземелье; потом наступало болезненное онемение, продолжавшееся до полудня – обычного часа пробуждения Платона Васильевича.

На другой день после посещения Далина карета на английских рессорах остановилась подле ворот, лакей соскочил с козел и побежал сперва в людскую, потом во флигель.

– Доложите генералу, – сказал он, войдя в переднюю, – что приехала мадам, француженка.

– Какая француженка? – спросил мальчик, который тут был.

– Известное дело, какие француженки бывают. Ты только доложи генералу, что от господина Далина; а он уж знает.

– Да барин-то еще не одевался.

– Экая беда, поди-ко-сь! так он для нее одеваться и будет. – Да; будет; уж наш генерал такой.

– Да что ж, скоро ли будет одеваться, а мне куда с ней деваться? Мне велено везти ее к генералу, я и привез; не на улице же стоять; карету-то барыня ждет: приказала скорей.

– Я скажу, пожалуй, дворецкому; а уж он как знает, так и доложит.

Борис, по докладу мальчика, вышел в переднюю и, переспросив, кто приехал, откуда, для чего и зачем, покачал головою и пробормотал про себя: «Эх, черт знает что! Подлинно барин-то с ума, верно, сошел: французской пансион заводит!»

– Кто там, Борис Игнатьич? – спросил его шепотом лакей, сметавший в зале пыль.

– Кто! Еще какая-то мадам француженка.

– Зачем их несет сюда?

– Зачем! Известное дело, к нам же на пансион.

– Что ж это за пансион такой?

– Хм! Мода такая. Известное дело, французской пансион: соберут тощих да голых мамзелей, дадут им квартиру и все содержание, откормят, а потом и женятся на них. И наш, верно, барин тоже вздумал на старости лет: отделал дом, да вот уж третью берет на пансион. Смотри, если не добьет до дюжины. А пансион-то не то что по-нашему жалованье за службу; да и не то что одно жалованье: жалованье куда бы ни шло; а то – квартира со всем убранством, отопленье, свечи восковые да лампы, стол поварской, экипаж в полном распоряжении, что захочет – подай! И шляпку с перьями подай, и платье шелковое подай, и все подай, не смей отказать… и в театр или на бал захотела – вези! А не повез, так черт с тобой, меня другой повезет! Вот, брат, что значит пансион-то французской, это, брат, не то что по-нашему; нет, брат Вася, это уж не то; не то, брат Вася. Вот с тех самых пор не то, как мода вошла. Ну, да что тут говорить! не наше дело!

Вздохнув глубоко, Борис вошел в спальню и доложил Платону Васильевичу, что приехала какая-то француженка, мадам.

– Мадам? Какая мадам? – спросил Платон Васильевич.

– Прислал ее господин Далин, что вчера у вас был.

– А! Знаю, знаю, – сказал Платон Васильевич после долгой думы, – знаю!… Проси ее в большой дом… погоди!… Скажи, что я сейчас сам буду… Постой… Покажи ей комнаты вправо от уборной… она в них поместится…

– Ступай к большому подъезду, – сказал Борис лакею и пошел на парадное крыльцо встречать новую пансионерку своего господина.

– У, да какая! – промолвил он про себя, взглянув на даму, которая вышла из кареты и посмотрела вокруг, как владетельная особа, вступающая в хижину своих подданных.

Не вдруг можно было бы узнать на бледном, опавшем лице черты Саломеи; но спесивая, высокомерная осанка как будто наделась на нее снова вместе с шляпкой; едва только отогрелась ее душа и – зашипела по-прежнему,

В уборе ее головы, под полями, недоставало только любимых ее длинных локонов, кажется, а la Ninon. В довольно роскошном наряде, которым, без сомнения, снабдило ее радушное участие к судьбе несчастной француженки, она приехала в английской карете как будто с визитом и медленно шла на лестницу, ожидая почетной встречи.

Но парадные двери не отворились перед ней. Борис, отпирая ключом маленькую дверь вправо, сказал только:

– Пожалуйте сюда! – и, оборотясь к лакею, прибавил: – Что ж ты, брат, не несешь ее пожитки?

– Какие пожитки?… Никаких нет, – отвечал лакей, – мне велели представить ее сюда, да и только. Росписку, что ли, пожалует генерал?

Саломея вспыхнула. Обиженное самолюбие и негодование резко выразились в заблиставшем взоре и взволновавшейся груди.

– Ну! – проговорила она повелительно, остановясь перед дверьми.

– Сюда пожалуйте, вот сюда, – повторил Борис, – барин, его превосходительство, сейчас сами будут; а вот эти покои для вас приказал отвести… Вот эти покои, изволите понимать, сударыня? Я ведь по-вашему не знаю… Вот эти покои, то есть, для вас… Нет, нет, вот эти только, а тут спальня да уборная господские…

Саломея, не обращая внимания на слова Бориса, окинула недовольным взором комнаты, меблированные просто и, заметив сквозь отворенные двери роскошно обставленную, приютную уборную, вошла в нее, сбросила на бархатный диван против трюмо свою мантилью и села в глубокие кресла, грациозно положив локоть на извивающуюся позолоченную змейку и свесив небрежно кисть руки в палевой перчатке.

– Это уборная господская; а вот покои для вас! – повторил Борис; но Саломея, как будто не понимая мужицкого языка, смотрелась в зеркало и оправляла шарф на плечах. – Поди, что хочешь ей говори – как горох об стену! Экое племя!… За руки и за ноги, что ли, тащить вон; забралась, разделась, да и права!… Пусть сам генерал придет да говорит ей; а мне не сговорить! – ворчал про себя Борис.

Повторив еще несколько раз, что это уборная, он пошел докладывать барину, что вот так и так: я показал ей покои, которые ваше превосходительство назначили, а она села в уборной, да и сидит.

– Хорошо, давай мне одеваться, – сказал Платон Васильевич.

Туалет его требовал времени. Брадобрей Иван долго возился, пробривая складки морщин. Потом следовало умыванье, потом перемена белья, накладка парика, чашка бульону, потом периодический кашель, утомление и дремота; потом натягивание плисовых сапогов посредством крючков, хоть они влезали на ногу не труднее спальных, потом еще натягиванье, возложение подтяжек на плеча и ордена на шею. Все это продолжалось добрых два часа.

Заключив свое облачение несчастной верхней одеждой, называемой фраком, Платон Васильевич сел снова в кресла, забылся было; но вдруг очнувшись, спросил:

– Что ж, всё готово?

– Все, сударь, – отвечал Борис, – карета подана.

– Так поедем в дом, я посмотрю, все ли в надлежащем порядке.

Вступив на парадное крыльцо, он перевел дух и начал обычный осмотр всего с таким вниманием, как в первый день ожидания Петра Григорьевича с семейством. Передвигаясь из комнаты в комнату, заботливо вглядывался он во все предметы и обдумывал, нет ли какого-нибудь упущения; наконец, добрался До уборной.

Там наша Эрнестина де Мильвуа, разгневанная и истомленная долгим ожиданием, приклонясь на мягкий задок кресел, забылась. Вероятно, очарованная каким-нибудь сладким сном, она разгорелась; а румянец необыкновенно как хорошо ложится на бледное матовое лицо.

Вступив в уборную, Платон Васильевич, не заметив еще Саломею, хотел было что-то сказать Борису, и вдруг оторопел, остановился с раскрытым ртом; все слабые струны его чувств затрепетали без звука.

– Вот она, сударь, – начал было Борис.

– Tс!… Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич тихо, махая рукой, чтоб Борис молчал, и отступая боязливо, чтоб не шаркнуть.

Борис и несколько официантов, следовавшие за ним для получения разных приказаний, по примеру своего господина также выкрались на цыпочках из уборной.

Пораженный неожиданностью и взволнованный, Платон Васильевич взялся за руку Бориса и произнес:

– Это она!

– Она, ваше превосходительство! – отвечал Борис.

– Что ж ты мне не сказал?… Никто не донес, что она приехала? а?

– Я докладывал, что она приехала, вы изволили сказать: хорошо.

– Когда? когда? Никто не докладывал. Врешь!… Где ж Петр Григорьевич и Софья Васильевна?

– Не могу знать, они не приезжали! – сказал Борис. Но Платон Васильевич, откуда взялись силы, торопливо побежал по комнатам.

– Где ж они?

– Не могу знать, ваше превосходительство; приехала только вот эта француженка…

– Француженка! Дурак! ты переврал!

– Извольте хоть всех спросить: приехала одна-одинехонька, в карете…

– Одна? Не может быть!

– Ей-ей, сударь, одна.

– Что ж это значит?… Боже мой, никто не сказал!… Я не ожидал так рано… Кажется, я не звал к обеду?… Поди, поди, скорей распорядись об обеде… Одна! Не может быть… люди проглядели… они, верно, прошли в спальню…

Платон Васильевич снова побежал к уборной. Тихонько вошел он и, едва переводя дыхание, остановился у дверей, не сводя глаз с видения Саломеи. Взор его пылал довольствием, чувства блаженствовали, и голос, как у чревовещателя, без движения уст, повторял: «Она! Боже мой, она!… Она заснула!…»

Глубоко вздохнув, Саломея вдруг приподняла голову и проговорила с сердцем:

– Как это скучно!

– Mademoiselle! Mille pardons! [147] – произнес дрожащим голосом Платон Васильевич, благоговейно подходя к ней и сложив ладони, как пастор, в умилении сердца, – как я счастлив!… Простите, что я не встретил вас!…

Саломею поразила что-то знакомая, но уже забытая и много изменившаяся, особенно в новом парике, наружность Платона Васильевича. Это уже был не тот дряхлый, но живой любезник тетиных, всеобщий запасный жених, существо, употребляющееся для возбуждения к женитьбе женихов нерешительных. Любовь успела уже изменить его из мотылька в ползающее морщинистое насекомое.

Саломея не старалась, однако ж, припомнить это знакомое ей лицо, но, верная роли Эрнестины де Мильвуа, встала и поклонилась.

– Прошу вас в свою очередь и меня извинить, что я несколько утомилась долгим ожиданием, – сказала она по-французски, – вам, я думаю, уже известно…

– О, знаю, знаю! – перервал ее Платон Васильевич, – вы были больны… это так перепугало меня! Сделайте одолжение!…

«Что он говорит?» – подумала Саломея.

– Прошу вас… позвольте и мне… Я так счастлив… немного взволновало меня… что мне не сказали…

И Платон Васильевич, не договоря, опустился в кресла подле Саломеи, провел рукой по лбу, собирая расстроенные свои мысли.

– А ваши родители? Батюшка и матушка? – продолжал он, переводя дух.

– Мои родители?… – повторила Саломея, – мои родители во Франции… их уже не существует на свете…

– Боже мой! Не существует на свете?… да когда же… Ах, да! Верно, это с ними случилось несчастие… а мне сказали про вас…

«Это какой-то безумный!» – подумала Саломея. – Я вас не понимаю, я только что приехала из Франции…

– Из Франции… да когда ж это?… Боже мой, сколько перемен!… Приехали из Франции… одни приехали?

– О нет, я ехала с мужем; но он умер дорогой… и я осталась без призрения…

– Без призрения!… Замуж вышли!… – проговорил пораженный Платон Васильевич. – Боже мой, сколько перемен!… Саломея Петровна! – прибавил он по-русски.

Саломея вспыхнула, смутилась, услышав свое имя…

– Я вас не понимаю; я Эрнестина де Мильвуа, – отвечала она, подавив в себе смущение.

– Эрнестина де Мильвуа?… – повторил Платон Васильевич, смотря неподвижным взором на Саломею, как на призрак.

– Вам, я думаю, сказали уже… – начала было Саломея.

– Сказали, сказали… Боже мой, я считаю себя счастливым… – перервал Платон Васильевич.

– Так я желала бы знать ваше распоряжение насчет меня, – сказала Саломея, начиная припоминать знакомую наружность старика и с твердым намерением разуверить его.

– Распоряжение насчет вас?… Боже мой, что вам угодно, все что вам угодно, все к вашим услугам… что только прикажете… все в вашем собственном распоряжении… Я так счастлив, что могу вам служить, угождать… Я так счастлив, Саломея Петровна.

Слезы брызнули из глаз старика; и он не мог продолжать.

– Вы меня принимаете совсем за другую особу; но я не желаю в вашем доме пользоваться чужими правами и быть не тем, что я есть, – сказала Саломея, вставая с места.

– Виноват, виноват! – вскричал Платон Васильевич, вскочив с кресел и схватив Саломею за руку, – простите меня… сядемте… голова немножко слаба… Я все забываю, что вам неприятны горькие воспоминания… сядемте, пожалуйста… Я надеюсь, что вы со мной оставите церемонии и с этой же минуты будете здесь, как дома… это ваши комнаты… здесь ваша уборная… тут будуар… а вот спальня ваша… я, кажется, все обдумал, чтоб угодить вашему вкусу…

– Мне человек ваш сказал, что эти комнаты господские; а мне показал какие-то другие подле господских.

– Ах, он дурак! Он ничего не знает! он не знал, что это вы…

– Но… где ж комнаты хозяйки дома? – спросила Саломея.

– Вы и будете здесь хозяйка, весь дом в вашем распоряжении… Боже мой, я буду так счастлив!… И какой странный случай! Судьба!… Когда я строил этот дом, я хотел во всех мелочах сообразоваться с вашим вкусом… помните, я все спрашивал вас, какой род украшений вам нравится…

Это напоминание прояснило прошедшее для Саломеи.

«Боже мой, да это тот дряхлый жених, которого мне навязывали! У меня из головы вышла его фамилия! – подумала Саломея, – он совсем выжил из ума!… Он, кажется, помешан!…»

– Помните, – продолжал Платон Васильевич с умилением сердца, забывшись снова, – помните, какое счастливое было время!… Ах, сколько перемен!… Когда же это?

Платон Васильевич остановился и задумался.

– Кажется, я вчера был у вас и говорил с батюшкой вашим, Петром Григорьевичем…

«Этот старик расскажет всем, кто я!» – подумала Саломея.

– Еще раз повторяю вам, что мне непонятны ваши слова! Может быть, я на кого-нибудь похожа из ваших знакомых, в этом я не виновата, и прошу вас принимать меня не иначе, как за то, что я есть, за француженку Мильвуа…

– Виноват, виноват! Не сердитесь!… я все забываю, что обстоятельства… так… переменились… – сказал Платон Васильевич, совершенно потерянный, – ваш супруг… был… кажется… известный поэт Мильвуа… Какой удивительный поэт! Мой любимый французский поэт!… И умер… как жаль!… Не сердитесь… это меня встревожило… я счастлив, что могу быть вам полезным… не обижайте меня!… Не лишайте…

«Как нестерпимо несносен этот безумный старик!» – подумала Саломея.

– Я вам очень благодарна за ваше внимание, – сказала она обычным тоном светского приличия, прервав сердечное излияние участия Платона Васильевича и вставая с места, как хозяйка, которой наскучила болтовня гостя.

– Нс лишайте счастия… – договорил Платон Васильевич, приподнявшись также с кресел.

– Я так рано встала сегодня, утомилась и желала бы отдохнуть, – сказала Саломея, не обращая внимания на слова его.

– Сейчас, сейчас велю кликнуть к вам горничных… Француженки… я очень помню, что вы не любите русских служанок… Если вам вздумается читать, то вот шкаф с избранными произведениями французской литературы… Извольте посмотреть, наш любимый автор, Руссо, занимает первое место. Занд не удостоена чести быть в числе избранных. Я очень помню наш разговор об ней… оковы Гименея для вас священные оковы…

Саломея невольно вспыхнула. В самом деле, она ненавидела Жоржа Занда и не безотчетно: гордость ее не выносила защиты женщин; ей казался унизительным процесс, затеянный этим незваным адвокатом прекрасного пола. По понятиям Саломеи, умной женщине, с характером, самой природой дан верх над мужчиной и право оковать его своей властью: не женщина рабыня, думала она, но тот, которому предназначено ухаживать за ней, просить, умолять, лобзать руки и ноги и считать себя счастливым за один взор, брошенный из сожаления.

Платон Васильевич долго бы еще показывал Саломее все принадлежности будуара и спальни, придуманные им в угоду ее вкусу, но она поклонилась и вышла в спальню.

Как ни бодрились все чувства старика, но он изнемог, и, едва переставляя ноги, поплелся вон. А не хотелось ему идти: тут же при ней отдохнул бы он от своей усталости, надышался бы ее дыханием, помолодел бы донельзя! Ни шагу бы теперь из дому своего, да нельзя! в доме есть уже хозяйка, от которой зависит дозволение быть в нем и не быть.

«Кажется, ничего не упущено», – рассуждал он сам с собой в заключение новых распоряжений и новых заботливых дум об угождении и предупреждении желаний Саломеи, которая никак не могла скрыться от него под личиною Эрнестины де Мильвуа.

«Странно! не хочет, чтоб ей даже напоминали ее имя!… Во Франции… замужем… когда ж это?… – допрашивал сам себя и рассуждал сам с собою Платон Васильевич. Смутные думы роились в голове его, как пчелы, прожужжали всю голову; но ничего не мог он решить. – Саломея… предложение Петру Григорьевичу, ожидание… и вдруг Саломея не Саломея, а Эрнестина де Мильвуа… Нет, это сон!»

– Борис! что эта дама, там? в доме? – спросил Платон Васильевич, не доверяя сам себе.

– В доме, ваше превосходительство.

– Стало быть… это действительно… И одна ведь, одна?

– Действительно так, ваше превосходительство.

– Хорошо; постой!… она, кажется, на креслах сидела? в уборной?

– В уборной, в уборной, ваше превосходительство.

– Хорошо; ступай!… Нет, это не сон, – сказал довольный и счастливый Платон Васильевич по выходе Бориса и начал снова обдумывать, чего еще недостает в доме для полного хозяйства, а главное, для полного довольствия Саломеи. Ему хотелось, чтоб все, все так ей понравилось, так приковало ее к себе удобством и изящностью, что невозможно бы было ей ни с чем расстаться, ничего не желать лучше. Ревизуя в голове расположение комнат, мебель, вещи и все принадлежности дома, до тонкости, входя во всё, как говорится, сам, он более и более чувствовал недостаток волшебства. Если б волшебный мир существовал еще, то Платон Васильевич пригласил бы не архитектора, а чародея перестроить в одну ночь и убрать весь дом совершенно по вкусу Саломеи Петровны, так, чтоб не стукнуть, не разбудить ее, не тронуть с места ее ложа.

Припоминая ревниво даже кресла, на которых сидела Саломея, склоня голову на спинку, Платон Васильевич, вздохнув, привязался к неудобству этих кресел. «Что это за нелепые кресла! – подумал он, – подушка как пузырь, к стенке прислониться нельзя, не чувствуя ломоты в костях… Саломея Петровна, верно, проклинала их в душе!» И Платон Васильевич мысленно строил для Саломеи Петровны кресла из самого себя. Ему хотелось, чтоб в этих креслах ей так было хорошо, как на коленях милого, чтоб эти кресла ее обняли, а она обвила их руками.

Вздохнув еще раз, Платон Васильевич очнулся от сладкого усыпления, велел кликнуть повара, переспросил, что он готовит кушать, наказал, чтоб все было изящно изготовлено и подано, чтоб впредь он являлся для получения приказания к даме, которая живет в доме.

Борису также было повторено, что всем в доме распоряжается впредь Эрнестина Петровна и что всё в доме в ее распоряжении, люди, кухня, экипажи, всё без исключения.

– Слышишь? – спрашивал Платон Васильевич в подтверждение своих приказаний, двигаясь по комнате с озабоченной наружностью и покашливая. Пальцы его, как дети участвуя в общих хлопотах всех членов, вертели табакерку, захватывали щепоть табаку и, не спросясь носа, набивали его без милосердия.

– Где прикажете накрывать стол? – спросил его Борис.

– Где? Разумеется в столовой.

– На сколько кувертов прикажете?

– На сколько кувертов? – повторил Платон Васильевич. Этот вопрос смутил его и заставил задуматься.

– На сколько кувертов?… Это зависит от ее желания: одна она будет кушать или за общим столом… Поди, доложи Эрнестине Петровне, как ей угодно.

– Ну, нажили барыню! – проворчал Борис, отправляясь в девичью.

Одна из субреток, Юлия, русская француженка, знала очень хорошо по-русски. Она съездила в отечество свое, занялась было делом в Париже; но там показалось ей тесно после раздолья русского, жизнь слишком разменена на дрянную мелкую монету. Ей не нравились ни cy, ни франки, ни положенная на все такса. Долго со слезами вспоминала она сладчайшее удовольствие назначать за toutes sortes des douceurs [148] цену какую угодно душе и находить в русских не только щедрых потребителей, но даже пожирателей всех живых и механических продуктов au regards fins и а la vapeur [149], всего что doubl?e, tripl?e и quad-rupl?e [150]. Наконец, скопив маленький капиталец усиленным трудом, Юлия возвратилась в благодатную Русь, страну бессчетных рублей и безотчетной, доверчивой, жертвенной любви к Франции.

– Жули, – сказал Борис, – спросите, пожалуйста, как по-вашему, барыню, что ли, – угодно ей кушать с генералом или не угодно?

– А кто эта такая дама? – спросила в свою очередь Юлия, – генеральша?

– Как же, генеральша! – отвечал Борис, – француженки небойсь бывают генеральши?

– Вот прекрасно! какой ты глупый, Борис, – сказала, захохотав, субретка, – важная вещь генеральша. Завтра влюбится в меня генерал, и я буду генеральша.

– Конечно! Так и есть! Держи шире карман! Нет, сударыня моя, быть генеральшей, так надо уж быть сперва по крайней мере госпожой; а вы-то что?

– Ты дурак, вот что!

– Ну, ну, ну! Извольте-ко идти к своей барыне да сказать, что генерал будет с ней кушать.

– Сперва ты скажи мне, кто такая эта дама, а потом я пойду.

– Вот этого-то и не будет; а все-таки извольте идти.

– И не подумаю идти!

– Ну, не думайте, мне что: я исполняю господский приказ; взял, сел, да и сижу, покуда получу ответ.

– Фу, медведь какой, право! Ни за что не пойду замуж за русского, даже и за барина! Уж если слуга такой деревянный, что ж должен быть барин? никакого снисхождения к дамам.

– Небойсь, не женюсь на вас, – отвечал Борис вслед за Юлией, которая отворила уже дверь, чтоб идти для доклада.

– Не женишься? – вскричала она, воротясь, – ты не женишься на мне, если я только захочу?…

– Ну, ну, ну! Не блажи, сперва службу служи!

– У-у! медведь!

– Да, да, медведь! да не твой, не ручной.

– Дама приказала сказать, что она не может принять генерала, – сказала живая субретка, воротясь из будуара.

– Давно бы так; продержала даром с полчаса!

– Я хотела доставить тебе удовольствие своей беседой.

– Покорно благодарю!

– Постой, постой, Борис! Что ж, хочешь на мне жениться?

– Покорно благодарю! слишком много чести: того и гляди, что к господам в родню попадешь.

– У-у! какой!

– Да, такой, – отвечал Борис, уходя.

И он доложил Платону Васильевичу, что госпожа дама не желает обедать с его превосходительством.

– Не желает? – повторил тихо Платон Васильевич, – так и сказала, что не желает?

– Так точно; сказала, что не может.

У Платона Васильевича как будто отлегло на сердце.

– Не может, это дело другое; так бы ты и говорил: это большая разница… дурак ты!

– Ведь я по-французски не знаю, ваше превосходительство, так они изволили сказать или иначе. Я посылал спросить Жули. От этого народу толку не добьешься.

– Поди переспроси! Ты, верно, переврал.

– Что ж тут переврать-то, ваше превосходительство. Я еще доложил вам поучтивее; она просто сказала, что эта госпожа дама не может принять генерала к себе. Я так и подумал, что если уж не может, так, стало быть, не хочет; и доложил вашему превосходительству как следует.

– Пошел вон!

– Как же изволите приказать: здесь или в столовой накрывать для вашего превосходительства?

– Так там еще не накрывали на стол?… По сию пору не накрывали?… Пошел! Чтоб сейчас же подавали кушать Саломее Петровне!… Нет, не Саломее, Эрнестине Петровне… Слышишь?

– Слушаю-с.

– Да смотри за всем сам, и доложить мне, когда откушают.

Борис пошел исполнять приказание; а Платон Васильевич начал опять ходить по комнате, тревожимый беспокойным чувством боязни, что скверные людишки не будут уметь угодить Саломее.

– Ну, что? – спросил он с нетерпением, когда возвратился Борис.

– Изволили откушать. В столовой не захотели, а приказали подать к себе в комнату; там и кушали.

– Все было в исправности?

– Все как следует.

– Ты сам был при столе?

– Я докладывал вашему превосходительству, что они изволили кушать в своей комнате, а кушанье подавали девушки. Жули сказала, что они желают, чтоб и фортепьяны поставить в их комнату; а какие фортепьяны, я не знаю.

– Фортепьяно? Ах, боже мой! – вскричал Платон Васильевич, – у меня совсем из головы вышло!… В целом доме нет ройяля! Запречь карету! да скорей! сию минуту! Ай-ай-ай! какое упущение! просто затмение ума! Забыть такую необходимую пещь в доме… И тем еще более, что Саломея Петровна играет и поет!…

Насилу дождался Платон Васильевич кареты: откуда взялась молодеческая бодрость; лакеи не успели догнать его и подсадить в карету, он сам прыгнул в нее и крикнул, чтоб скорее ехать на Кузнецкий мост, в музыкальный магазин. Сидя нетерпеливо в карете, он, казалось, напрягал все силы, чтоб подмогать лошадям, и сдвинул под собою подушку.

Вбежав по лестнице в магазин, он едва мог произнести от одышки:

– Самый лучший, новейшей конструкции… ройяль… Самый лучший, слышите? И сейчас же перевезти ко мне…

– Этого невозможно.

– Как невозможно?

– Его надо разобрать, уложить, перевезти, уставить, настроить, сегодня уже поздно.

– Как хотите, но сейчас же, сейчас, непременно сейчас!

– Как вам угодно; этого нельзя сделать, его теперь некому разобрать.

– Так прощайте, я куплю в другом магазине.

– Как вам угодно; такой конструкции ройялей ни у кого нет, кроме меня.

– Это ужасно! – проговорил Платон Васильевич, – так завтра чем свет чтоб ройяль был уже у меня!

С отчаянием в душе отправился он домой, но уже ослабел от напряжения сил. Без помощи людей не мог уже ни сесть в карету, ни выйти из нее.

Борис спросил было: не угодно ли его превосходительству кушать; но ему было не до пищи: его как будто убило раскаяние, что в числе необходимых вещей для Саломеи Петровны забыт ройяль. Страшное невнимание! Что подумает она?

С этими горестными размышлениями Платон Васильевич прилег, думал отдохнуть до десяти часов – до чаю; но забылся, заснул беспокойным сном: казалось, что за вину свою перед Саломеей Петровной он сам обратился в ройяль новейшей конструкции, а она бесчеловечно играла на нем какую-то демонскую фантазию. Все члены его как молотки подскакивали и ударяли в нервы. Душа его всеми силами старалась звучать; но Саломея Петровна с неудовольствием повторяла: «Это барабан, а не ройяль! Ужас, как расстроен!»

Так прошла вся ночь. На другой день Платон Васильевич очнулся как больной в бреду горячки.

– Привезли из магазина фортепьяны, – доложил ему Борис.

– А! Другие?… Хорошо! – проговорил он, – те не нравятся!… Поставить их… да доложить, довольна ли будет Саломея Петровна… Постой! я ошибся… Эрнестина Петровна де Мильвуа… За стихотворца!… Велика слава подбирать рифмы? Ройяль… жаль… Месяц… месяц… Как же это месяц… луна… Нет!… месяц…

Платон Васильевич повторял то про себя, то вслух слово месяц, подбирая к нему рифму, покуда, снова истомясь, забылся. В продолжение двух суток он решительно не мог навестить своей гостьи. А между тем Эрнестину де Мильвуа навестил ее благодетель Далин: он приехал к ней с своим знакомцем Чаровым… Это был молодой светский человек, наследовавший огромное состояние, демон гостиных, эпикуреец, возведенный в высшую степень современности, живший среди разливанного моря, в вихре страстей, не связанный, не обузданный ни душой, ни телом. Он видел мадам де Мильвуа в доме Далина как жертву горестной судьбы, восхитился ею, ахал, слушая рассказ ее несчастий, проклинал несправедливость судьбы ее вслух и благодарил эту же судьбу мысленно, что она так умно распорядилась насчет ее и привела в Москву, где он может заняться таким прекрасным существом, оценить и выкупить его из зависимости глупой судьбы. Узнав, что Далин хлопочет о приискании ей места, он подсел к ней с сердечным участием, насказал тьму успокоительных вещей, утоляющих горе бальзамов, возбуждающих дух эликсиров, и между прочим изъявил сожаление, что она хочет отдать себя в зависимость капризов какой-нибудь пошлой светской бабы.

– Это ужасно! – воскликнул он, – с вашей красотой, с вашими достоинствами жить в зависимости, в неволе!

– Что ж делать! – отвечала Саломея.

– Послушайте, – сказал он, – вы без сомнения женщина с характером и, как француженка, не имеете предрассудков… Я богат; я предлагаю вам свои услуги, свой дом, содержание и все что угодно…

Самолюбие и гордость Саломеи вспыхнули; она бросила презрительный взгляд и отвечала:

– Ваше предложение так велико, что за одно это предложение я уж не знаю, чем вас благодарить, и должна пожертвовать своей честью!…

«О-го! – подумал Чаров, – она действительно из Сен-Жерменского предместья!…» – Очень жаль, что мое предложение не велико, как вы говорите, а так ничтожно, что вы презираете его!

И Чаров оставил Саломею, как говорится, в покое. Но узнав от Далина об определении ее в доме к Туруцкому, ему захотелось взглянуть на нее, и он упросил взять его с собою.

Платон Васильевич был в забытьи. Борис не принимал никого, и потому Далин спросил у подъезда:

– А где та француженка, которую от меня привезли третьего дня?

– Она, сударь, живет в большом доме, – отвечал лакей.

– А сестра Платона Васильевича приехала?

– Сестрица? Никак нет-с, она уже лет пять не выезжает из своего поместья. Куда ж ей приехать: стара и больна.

– Какая же госпожа будет жить в доме? – спросил Далин, вспомнив слова Платона Васильевича о молодой хозяйке дома.

– Да вот эта госпожа дома и будет жить.

– Какая эта?

– Да вот что третьего дня, сударь, изволила приехать. Его превосходительство отдал весь дом в ее распоряжение. Она уж все и приказывает в доме.

– О-го! неужели?

– Да как же, сударь; как следует на полном пансионе, все равно что госпожа.

Далин и Чаров захохотали на замечание слуги.

– Поди же, доложи ей, что приехал Далин.

– Пожалуйте к большому подъезду, там официант доложит.

– Ты, mon cher [151], доставил ей выгодное место, – сказал Чаров, продолжая хохотать.

Официант доложил о приезде Далина; Саломея приказала просить; приняла в гостиной – и вспыхнула, увидев вошедшего с ним Чарова.

– Извините, – сказал он, – что я решился вас посетить; ваша судьба так интересует меня…

– Довольны ли" вы вашим местом? – спросил Далин.

– Я, право, не знаю еще, что вам отвечать: господин Туруцкий болен, сестра его еще не приехала…

– Но во всяком случае вы очень мило помещены, – сказал Чаров, осматривая комнаты, – прекрасный дом, хоть в убранстве комнат виден старческий вкус хозяина… Досадно, что он перебил у меня право доставить вам вполне современные удобства жизни…

– Какое право? – спросила Саломея с самодостоинством, – я на себя никому не даю прав.

– Но права благотворить и приносить в жертву даже самого себя, надеюсь, у меня никто не отнимет! – отвечал Чаров, привыкший ловко отражать самые строгие и резкие удары, наносимые самолюбию дерзкого волокиты. В неподкупность строгих физиономий он меньше всего верил: эти sancti sanctissimi [152], говорил он, любят, в дополнение к хвалам и лести, воскурение перед ними фимиама.

Не щадя Ливана и мирра перед Саломеей, он успел затронуть и ее самолюбие настолько, что получил дозволение посещать ее.

– Я надеюсь, – сказал он как будто шутя, – что вы здесь не в отшельничестве и не под присмотром.

Когда Чаров вышел, Саломея задумалась.

«В самом деле, какую глупую роль буду я играть у этого отвратительного старика!… За угол и за кусок хлеба терпеть смертельную скуку, прослыть его любовницей… Никогда!… Слыть и быть для меня все равно, а если слыть, так лучше…»

Саломея не договорила, гордость ее не могла вынести сознания и самой себе. Ей, однако же, нравились это великолепие и пышность, посреди которых Платон Васильевич так неожиданно поместил ее как божество; ей по сердцу были угодливость и предупредительность, которыми он ее окружал; ей не учиться было повелевать, но она не испытывала еще такого уважения к себе даже в собственном доме, и чувствовала, что полной самовластной госпожой, можно быть не у себя в доме, а в доме влюбленного старика. Самому себе часто отказываешь по расчетам, по скупости, а влюбленный старик отгадывает, предупреждает желания, не щадит ничего, чтоб боготворимая забыла страшный недостаток его – старость.

Когда Платон Васильевич, собравшись с силами, явился перед Саломеей, она очень благосклонно изъявила ему благодарность за внимание.

– Я, однако ж, желала бы знать, – прибавила она, – что такое я в вашем доме?

Этот вопрос совершенно смутил и испугал Платона Васильевича.

– Боже мой, – отвечал он, – вы всё!… Не откажитесь только располагать всем, как своею собственностью…

– Я на это не имею никакого права, – произнесла Саломея с беспощадною холодностью, но довольная в душе готовностью старика повергнуть к ее ногам не только все свое достояние, но и себя.

– О, если б я смел предложить это право!… – проговорил он, дрожа всем телом…

Какое-то чувство боязни заставило Саломею отклонить объяснение, в чем состоит это право.

Как рак на мели, Платон Васильевич приподнимал то ту, то другую руку, расставлял пальцы, раскрывал рот, желая что-то произнести, но Саломея давно уже говорила о погоде.

Получив дозволение обедать вместе с ней, Платон Васильевич как будто ожил силами, помолодел: Саломея была так ласкова к нему.

В продолжение нескольких дней она не повторяла нерешенного вопроса. Казалось, довольная своим положением, она боялась изменить его. Но это была нерешительность, какое-то тайное затруднение, которое Саломея старалась опровергнуть необходимостью упрочить свою будущность и получить снова какое-нибудь значение в свете.

«Мне уже не быть Саломеей, не идти к отцу и матери с раскаянием», – думала она, когда Платон Васильевич, долго не зная, как в дополнение всех ее потребностей предложить деньги, наконец, решился начать с изъявления надежды, что она будет смотреть на него, как на родного, и, верно, не откажет принять на себя вполне все распоряжения в доме и деньги на все необходимые расходы и на собственные ее потребности.

– Я вам еще раз повторяю, – сказала она, взглянув с улыбкой на старика, – что мне странно кажется мое положение в вашем доме, а еще страннее покажется, может быть, другим.

– Вы полная хозяйка… – произнес ободренный ласковым голосом Саломеи Платон Васильевич, целуя руку, – осчастливьте меня… принять это название.

– Мне должно подумать об этом, – сказала Саломея, закрыв лицо рукою и прислонясь на ручку кресел..

Платон Васильевич стоял перед ней, сложив на груди руки и с трепетом ожидая решения.

– Я согласна, – проговорила она, наконец, так тихо, что во всякое другое время Платон Васильевич опросил бы: «Что вы изволили сказать?» Но в эту минуту все чувства его были напряжены до степени цветущего своего состояния, в возрасте сил и здоровья, когда глаз видит душку на другом краю моря, ухо слышит все, что она мыслит, осязание воспламеняет всю кровь от прикосновения воздуха, который несет струю ее дыхания, вкус не знает ничего в мире слаще поцелуя любви.

Платон Васильевич припал перед нею на колени, взял ее руку, и в нем достало еще сил поцеловать эту руку и не умереть.

На другой день из всех магазинов Кузнецкого моста везли разной величины картонки в дом Платона Васильевича. Какие-то, к чему-то огромные приготовления подняли всех в доме на ноги. Платона Васильевича узнать нельзя. Он сам то из дому в магазины, то из магазинов домой, с пакетом под мышкой, прямо в уборную Эрнестины Петровны; поцелует у ней ручку и подаст свою покупку.

– Merci, – отвечает она ему каждый раз; потом позвонит в колокольчик, войдет Жюли или Барб: – послать за Лебур, послать к Матиасу, послать за Фульдом!…

И вот в один вечер сидит Саломея перед трюмо. Парикмахер убирает ей голову, накладывает чудный венок из fleurs-d'orange [153], в каждом цветке огромный брильянт, накалывает роскошный серебристый блондовый вуаль…

Любуясь на себя в зеркало, Саломея сама вдевает в ухо серьгу, такую блестящую, что, кажется, искры обожгут, а лучи исколют ей руки.


  1. <a l:href="#_ednref146">[146]</a>Мильвуа Шарль (1782 – 1816) – французский поэт, автор сентиментальных элегий и дидактических поэм.

  2. <a l:href="#_ednref147">[147]</a> Тысяча извинений, мадмуазель! (франц.).

  3. <a l:href="#_ednref148">[148]</a> Всякого рода услаждения (франц.).

  4. <a l:href="#_ednref148">[149]</a> С нежными взорами и под парами (франц.).

  5. <a l:href="#_ednref148">[150]</a> Удвоено, утроено, учетверено (франц.).

  6. <a l:href="#_ednref151">[151]</a> Мой милый (франц.).

  7. <a l:href="#_ednref152">[152]</a> Святые из святых (лат.).

  8. <a l:href="#_ednref153">[153]</a> Померанцевых цветов (франц.).