156578.fb2
Попал в мрежу, – как ни ныряй, не вынырнешь. Женили Прохора Васильевича. Лукерья Яковлевна не намилуется им. И он как будто счастлив – жена по сердцу; да все что-то оглядывается назад: нельзя ли уйти от того счастья, к которому приневолили. Таковы уж люди: по охоте хоть в трущобу; а поневоле, будь ты хоть сама судьба со всеми своими будущими благами, – все нипочем. Дай им хоть вечное веселье, – «что– ж, скажут, за радость: и погрустить-то не о чем!»
Прошел месяц, другой.
– Что это мы, Прохор Васильевич, не едем к твоему батюшке? – спрашивает его часто Лукерья Яковлевна.
– А вот, постой, я еще подумаю, – отвечал он ей.
– Да ты и то все думаешь; и смотреть-то грустно на тебя. Прошло еще несколько времени в думе.
Строгий брат Лукерьи Яковлевны стал искоса посматривать на Прохора Васильевича да поговаривать сестре: «Мы на хлебы, что ли, взяли к себе этого дармоеда?»
Лукерья Яковлевна обиделась, прослезилась, идет к мужу.
– Что ж, – говорит, – когда мы поедем в Москву?
– А вот, погоди, – отвечает Прохор Васильевич в какой-то безжизненной дремоте, нерешительности и боязни показаться отцу на глаза.
– Послушай, почтеннейший! – сказал ему, наконец, сурово шурин, – ты когда поедешь на Москву, к отцу?
– Да я, право, не знаю, Петр Яковлевич! – отвечал Прохор Васильевич, – меня тятенька убьет; а я чем виноват?
– Убьет так убьет; а ты все-таки ступай да сознайся во всем; а не хочешь, так куда хочешь ступай; у меня тебе житья не будет!
Что сказал Петр Яковлев, то было решенное дело. На другой день Прохор Васильевич и Лукерья Яковлевна сели в повозку, запряженную в одну лошадь, и поехали шажком по дороге к Москве.
Время было холодное, ненастное; на первом же переезде дождь промочил до костей Прохора Васильевича; на второй же день занемог он опасно и долго был почти в безжизненном состоянии. Когда пришел в память, он увидел себя в темном углу черной избы; подле него сидела Лукерья Яковлевна. Ее нельзя было узнать: так похудела она от слез и бессонных ночей.
– А где Триша? кликни, голубушка, Тришу… Пора нам
И с этими словами Прохор Васильевич снова забылся; а Лукерья Яковлевна снова залилась слезами и начала причитывать скорбным напевом свое отчаяние.
Время летело себе, не заботясь, куда и зачем; а между тем Прохор Васильевич очнулся. Но сырость и холод избы успели напитать собой все его члены, и в продолжение нескольких месяцев он не мог двинуться с места. К счастью, какая-то старуха взялась поставить его на ноги, и поставила каким-то преглупейшим снадобьем, кажется травкой фуфоркой, об которой и помину нет ни в одном гербариуме.
Все, что имела у себя и на себе Лукерья Яковлевна, все было прожито; хоть милостыню побираться идти.
Однажды Прохор Васильевич почувствовал, наконец, в себе силы и бодрость духа.
– Лукерья Яковлевна, знаешь что? – сказал он жене.
– А что бы такое? – спросила она,
– А вот что: пойду я к тятеньке, упаду к нему в ноги – что будет, то и будет!
– Ах, душенька ты моя, Прохор Васильевич, насилу-то ты надумался! Я уж и напоминать тебе не хотела. Чего ты боишься? Ведь «чему быть, того не миновать»; а родной отец не дикой зверь – смилуется.
– Пойду!
– А я-то как же?
– Ты-то?… ты побудь здесь.
– Без тебя?
– Отсюда до Москвы недалеко; я медлить не буду.
– Ну, так и быть. Денег у нас только три синеньких; возьми их с собой. Да купил бы ты какой-нибудь старенький кафтан получше; а то, посмотри, стыдно будет показаться отцу на глаза.
– И то правда. Э! да я у Триши возьму платье.
Простясь с женой, Прохор Васильевич отправился в Москву. На дороге нанял попутчиков и на третий день к вечеру приехал в Ямскую.
В самом деле, нельзя было показаться в нищенском виде не только отцу, но и кому бы то ни было в доме.
«Вызову, – думает, – Тришу, переговорю с ним, как быть», – и послал хозяйского мальчика отыскать приказчика Трифона Исаева и попросить его пожаловать на постоялый двор, повидаться с одним приезжим.
Долго ходил мальчик и принес нерадостные вести: приказчик Трифон Исаев давно уже отошел от Василья Игнатьевича и неизвестно где пребывает.
В отчаянии Прохор Васильевич кое-как промаялся день; ввечеру пошел к отцовскому дому. Боязливо повернул в переулок, сохранявший еще фамильное название вельможи бывшего владетеля дома, который принадлежит уже чайному торговцу: Захолустьеву.
Не просто Захолустьеву, а Василию Игнатьевичу, который выкрасил дом снаружи и велел под щитом герба, вместо выставленного года постройки, выставить: возобновлен в таком-то году. Вельможа и Василий Игнатьевич большая разница; но что ж такое? Если в каком-нибудь храме божества древней Греции, водворилась теперь сова, символ мудрости, и не хуже оракулов вещает всем проходящим, что все проходит в мире, то отчего же Василию Игнатьевичу не водвориться в опустевшем подобии храма, не хлопать глазами и не говорить, что все I Пантеоны ни на что не годятся, кроме как на фабричные заведения. Тогда вещали, теперь говорят; а в сущности говорит I время, а не Василий Игнатьевич.
Прохор Васильевич остановился против отцовского Пантеона и вздохнул. Ворота заперты, в окнах темно, точно как будто и Василия Игнатьевича уже не существует, и снова все угасло, опустело.
Как нарочно, никто не пройдет мимо; а между тем темная ночь не только на дворе, но и на улице. Страшно стало Прохору Васильевичу в глухом переулке; выбрался поскорей на большую улицу, где также замерла уже дневная жизнь. Долго бродил он сам не зная где, не смея возвратиться на постоялый двор: там требовали от него паспорта.
Где же приклонить голову? Чем утушить тоску? Город не деревня, где можно постучать в окно, попроситься на ночлег; где нисколько не удивятся, что человек идет по божьему миру сам не знает куда, ни в котомке куска хлеба, ни в мошне гроша. Бедного путника накормят и напоят, не допрашивая: кто он? и что допрашивать: по всему видно, что человек. Чего ж больше? Или мало этого? Но в городе непременно допросят.
Надо же где-нибудь приклонить голову. Да где ж приклонить? Кругом все каменные палаты; нет заваленки. На тротуаре не приляжешь; ведь это тротуар, а не что другое; тотчас подымут сонного под бока да крикнут: «Тащи его, пьяную собаку! вишь разлегся, благо мягко ему подостлали!»
Надо же напиться – жажда страшная; да у кого попросить? Кругом всё каменные палаты. В людских живут люди, да в доме-то привозной воды на стирку недостает.
Надо же, наконец, хоть приткнуться куда-нибудь? Неужели в целом городе нет гостеприимного угла? Как не быть; вот на углу улицы светит гостеприимный фанал, над входом в преисподнюю дома. Небольшая вывеска гласит, что здесь распивочная. Следовательно, здесь можно напиться.
Остановился Прохор Васильевич против дверей; долго стоял в какой-то нерешительности, прислушиваясь, что делается в этой преисподней. Кажется, все тихо, нет непозволительного разгулья.
– Ну-у!… Где ж вы там, Федор Петрович? – раздался резкий голос подле Прохора Васильевича.
Он оглянулся; это была какая-то благородная, в набивном полумериносовом салопе и в чепце, сверх которого накинут был драдедамовый платок.
– Сейчас, Палагея Ивановна, – отвечал кто-то, выходя из-за угла и приближаясь ко входу распивочной.
Красный воротник длинного сюртука испугал было Прохора Васильевича, но жалкая, смиренная наружность неизвестного ему Федора Петровича успокоила его.
– Давайте деньги, надо взять полштофика ерофеичу, – продолжала женщина, входя в распивочную. Вслед за ней вошел и отставной сюртук, Федор Петрович.
«Зайду и я, попрошу напиться», – подумал Прохор Васильевич, и также вошел, но боязливо, в закоптелый подвал, где в одном углу красовались фронтом на полках штофы и полуштофы [142]; около стен лавки и столики, подле столиков кожаные стулья.
Распивающих на этот раз было мало. У одного стола сидел хмурно сонный лакей, в модной ливрее – в гороховом фраке, в красных штанах и штиблетах. Важно сложив руки узлом, вытянув ноги, развесив губы и моргая глазами, он воображал, что сидит на козлах новомодной коляски своей барыни и раздосадован, что «по сю пору в рот ничего не брал».
Подле другого столика уселся отставной сюртук, отирая пот с лица.
– Ну-у! пойдемте! – сказала женщина, взяв полуштоф от целовальника, – что засели?
– Нет уж, я выпью меду: мочи нет как хочется.
– Что-о! Вот тебе раз! Тратить деньги на мед! Легко ли! Пойдемте! А не то мне черт с вами!
– Нет уж, ей-богу, мочи нет! Я сейчас, Палагея Ивановна. Выпейте стаканчик.
– Мед пить? Нашли вкус! Знаете, что я его терпеть не могу.
– Ну, пивка. Подай бутылочку пивка.
– Пивка! Ну, ин подай бутылочку. Право, ни на што не похоже, Федор Петрович!
– И мне бутылочку пива, – сказал Прохор Васильевич, присев к столу в соседстве с Федором Петровичем и Палагеей Ивановной.
– Гордец, щипаная борода! – заговорил вдруг ливрейный лакей, – подико-сь! лошадей нельзя оставить!… А у меня, не-бойсь, нет ничего на руках?… И барынин манто на руках, и платок барынин на руках… да и сама барыня-то на руках: кто подаст салоп-то да наденет теплые сапоги, как выйдет с балу-то? а? А кто сведет с лестницы-то? Да и экипаж-то кто, кроме меня, найдет? Сам черт не найдет! Вишь загнали куда!… а?
– Только-то сегодня и понабрались, небойсь? – ворчала вполголоса Палагея Ивановна под непрерывный разговор с самим собою лакея.
– Ей-ей, только, – отвечал тихо Федор Петрович.
– Так и поверила! А куда изволили прогуливаться вместе с Матреной-то Карповной?
– Когда, Палагея Ивановна? Давича-то? Она шла к раздаче па бедных, и я туда же шел.
– Уж конечно! Шли по дороге! Чай, и угощенье Редком было по дороге!
– Ей-ей, нет! С какой же стати, Палагея Ивановна.
– И не извольте говорить! знаю я: пошли к князю, да очутились в богоугодном заведении.
– У князя я был, ей-богу был!
– А что князь-то дал?
– Всего-то полтинничек.
– Так и поверила! Поди-ко-сь! Князь дал синенькую; а вы изволили ее на меду пропить!… По дороге шли вместе, нельзя не угостить!… Да я не потерплю этого!… У меня будете стол держать, а угощать других? нет, уж этого не дозволю!… Извольте держать стол у своей Матрены Карповны, в подвале, на полатях!
– – Помилуйте! – начал было Федор Петрович, но его прервал лакей.
– Чего изволите, сударыня? – вдруг крикнул он спросон-ков на возвысившийся голос Палагеи Ивановны, – к Карповым? Слушаю-с! Ступай к Карповым!…
Снова все утихло; и снова Палагея Ивановна накрыла сурдиной свой резкий скрипичный голос [143] и начала напевать Федору Петровичу. Но Прохор Васильевич ничего уже не слыхал. Утолив жажду пивом, утомление его перешло в изнеможение, и он забылся, заснул под журчащий поток упреков Палагеи Ивановны. Чета, однако же, скоро убралась; ливрейный лакей также очнулся, провел рукой по лицу кверху, против шерсти, встал, пошатнулся, наметил было в дверь, да ударился в косяк, посердился, как Ванька, «что в свете так мало дверей», и ушел.
Было уже поздно, целовальник не ждал новых гостей. Он толкнул Прохора Васильевича и крикнул:
– Эй! господин! Пора запирать!
– Что?… – отозвался, очнувшись, Прохор Васильевич.
– Известное дело что: за две бутылки пива да за полштофика ерофеичу.
– Ерофеичу? – спросил с недоумением Прохор Васильевич.
– А как же! Чай, тут свидетели были.
– Когда ж я пил ерофеич?…
– Память маненько поотшибло! Опохмелишься, так оно и ничего.
– Голова болит, мочи нет! – проговорил Прохор Васильевич, взявшись за голову.
– Уж это так: выпей-ко покрепче настойки, я тебе поднесу. Подать, что ли?
– Нет, не могу!
– Так расплатись да ступай, брат… Э, да ты совсем обессилел! Ты послушай меня, выпей мерочку, а то не дойдешь до Дому, на дороге ляжешь; заберут еще в часть.
Холод пробежал по членам Прохора Васильевича, он чувствовал, что не в силах был идти; тошно было на душе.
– Ну, дай чего-нибудь погорчее, – сказал он.
– Изволь. Э! глотка и в рот не бери! Выпей разом; посмотри, как окуражит.
Целовальник почти насильно влил в Прохора Васильевича мерку эрфиксу, который, вместо того чтоб поднять его на ноги, Ударил в голову.
Но онемение чувств показалось ему сладко. Отхлынувшая кровь от сердца, истомленного горем и боязнью, подавила расстроенное воображение, облила собою мрачные, черные картины настоящего и будущего, – все осветилось как будто розовой зарей.
– Что, брат, хорошо?… Эх ты, молодец! раскис! да здесь не место спать, ступай!
Голова Прохора Васильевича скатилась на грудь; на лицо выступил румянец и какое-то внутреннее довольствие.
– Да ступай же! – повторил целовальник.
– Нет! ей-ей, не пойду! – проговорил Прохор Васильевич.
– Скажи пожалуйста, нашел ночлег! За ночлег деньги платят… ступай!
– Не пойду, ни за что не пойду, Лукерья Яковлевна, – продолжал Прохор Васильевич в бреду, – не пойду к тятеньке!… Тятенька убьет меня!… спросит, куда девал пятьдесят тысяч… Мне что его наследье… тьфу! и знать не хочу… я тебя только и знаю…
«Э-ге! прогулял пятьдесят тысяч! – подумал целовальник, – молодец-то, верно, знатной… Слышь!»
– Ну, ну, изволь… для тебя… пожалуй, поеду… – заговорил опять Прохор Васильевич, – поеду!…
– Да уж оставайся, оставайся, пожалуй, – сказал целовальник. – Оно же и тово… на улице подберут; а тебе, чай, не приходится…
– Пойду!… – повторил решительно Прохор Васильевич.
– Полно, куда тебе идти; я запру, а ты приляг себе; я и подушку подам.
Целовальник запер изнутри двери распивочной; потом принес подушку, положил на лавку подле Прохора Васильевича и без больших затруднений свалил его на это ложе.
Настало утро. Почти с рассвета прохаживались уже около капища побродяжки. Это первые прихожане. Целовальник слышал впросонках и говор, и шепот, и брань; но долго не вставал, бурча с досадой:
– Вишь, скареды! принесло спозаранку! Добро бы праздник какой!
Но в двери стали нетерпеливо постукивать; и он вскочил-с сердцем, протер глаза и отпер. Толпа ввалилась в распивочную.
– Что ж это ты, милостивец, вздумал маять нас у своих дверей! – крикнула одна старуха в отрепьях, с гневом, – раннюю обедню прогулять для тебя, что ли?
– Поспеешь еще к концу, к подаянью-то! – отвечал целовальник, – небойсь, не пропадет твоя денежка.
– Ах ты неумытой! По-твоему, не перекрестясь руку протягивать.
– Ну, ну! Протягивай!
– Ах ты безбожник! Да что ты думаешь, что только и вина, что у тебя? Так вот, плевать же на твою милость! Куковинка-то недалеко… Пойдемте, братия, туда!
– Давно я говорил, что там лучше, – сказал один нищий, похожий на длинного кривого черта, в истрепанном сюртуке и повисший на костылях, – там и мера-то в меру и вино-то вино, а не гусиное пойло с перцем!…
– Пойдем! – повторила старуха.
– Напрасно, Кирбитьевна, напрасно порочишь! – сказал целовальник, струсив, что вся братия нищих оставит его приход, – мера-то у меня для вас через край, а вино-то полугар. Сама всегда хвалила.
– Да, хвалила, как время было; а теперь вздумал томить нас да подносить похмельного. Нет, подноси-ко ты его похмельным!
– Кто? я? Напрасно! Изволь откушать, отведай, небойсь, пей! Я и денег не беру, пей на пробу! Да что!… давай свой кувшинчик, я налью – по целой Москве таким тебя не угостят. Ей-ей, денег не возьму!
– Вишь, гладкой какой! Ну, добро; только ссориться не хочу, за то что по праздникам угощаешь.
– Эк голова-то свесилась, затечет, – сказал нищий, похожий на кривого длинного черта, поставив костыли в угол и подходя к Прохору Васильевичу.
– Не тронь, не тронь, не щупай, брат, его, не твое дело, ступай прочь! – крикнул целовальник.
– Не мое дело! Твое небойсь? Аль сродни? – отвечал нищий.
– Сродни.
– То-то так заступаешься!
– Сродни, да не мне, а сыщику, – прибавил целовальник.
Длинный кривой черт схватил свои костыли, подставил под руки и заковылял от Прохора Васильевича.
В это время он очнулся. На плечах голова как гиря. Приподнялся, посмотрел вокруг и не понимал, что за толпа страшных призраков окружает его.
Нищие оглянулись, примолкли и стали выбираться вон.
– Что, приятель, как тебя звать, верно пудовик в голове? – сказал целовальник.
– Сколько тебе? – спросил Прохор Васильевич, взявшись обеими руками за голову.
– А вот сочтем: за две бутылки пива, за полштофа ерофеичу, да еще… да за ночлег надо положить что-нибудь, – отвечал целовальник, выкладывая на счетах. – Всего-то пять рублев двадцать – давай синенькую.
В кошельке Прохора Васильевича оставалось серебра рубля на три не более.
– Ты поверишь мне остальные? Не сегодня, так завтра сам принесу.
– Да кто ты такой, верить-то тебе? Нет, брат, оставь что-нибудь под заклад.
– Что ж мне оставить? у меня ничего нет, – отвечал Прохор Васильевич жалостно.
– Что? А вот хоть жилетку; а я тебе, так и быть, поднесу на похмелье.
– Нет, спасибо, не хочу! – сказал Прохор Васильевич; но какой-то огонь жег внутренность его и точно как будто сама душа, требуя утоления, намекала, чем утолить ее, жадно обоняя спиртуозную атмосферу распивочного подвала. – Или уж дай, – торопливо прибавил он.
– Изволь. Что ж, в заклад или совсем? Если совсем, так я уж и буду знать, что за мной полштофика. Получай!
Небольшая мера зеленого оживила Прохора Васильевича. Расплатившись бархатной своей жилеткой, которой износу не было, он вышел на улицу и бодро пошел к отцовскому дому.
Но эта бодрость при повороте в переулок снова исчезла. Украдкой, торопливо прошел он мимо дома и, как испуганный, продолжал идти, ускоряя шаг и не оглядываясь. Казалось, что он бежал от прошедшего: какой-то призрак гнал его от дома, покрикивая вдогонку: «Проваливай, брат! Вишь какой Прохор Васильевич взялся! Прохор Васильевич был знатный малый, не такой лодырь, как ты! Прохор Васильевич не ночевал в кабаках, не опохмелялся сивухой! Проваливай, брат!…»
Нет ничего хуже, как бежать за своей мыслью и бежать от своей собственной мысли: одну сам держишь за хвост, а другая тебя держит за хвост.
В продолжение дня много можно уйти вперед. Но для Прохора Васильевича Москва была как лес: леший кружил его на одном месте. Измученный, голодный, жаждущий, он очутился к вечеру близ той же распивочной, из которой вышел поутру.
– А, здорово! Что, долг принес или за долгом?
Не обращая внимания на распивающих гостей, Прохор Васильевич присел на лавку близ стены, перевел дух и попросил ломтик хлебца.
– Здесь, брат, нет продажи съестного; вот если выпить – дело другое; а закусить – извини! Получай полштофа. Прикажешь раскупорить?
Не на чем приклонить голову – и в грязь ляжешь. Прохор Васильевич утолил и голод и жажду стаканом горькой настойки.
– Что уж, если говорить, – рассуждал подле него какой-то поварчук в колпаке и фартуке, – так, так-так, а не так, так так под красным соусом!… вот и всё!… Что ж такое, сказать примерно: ну, я виноват, положим… что ж, сердись, пожалуй! Экя беда!… А все-таки сердце-то пройдет… ей-богу, пройдет! Как хмель пройдет!… Вот, дело другое, злая скотина… у той не сердце… а что бы тебе сказать… ну, да не сердце… да и не говядина от филе… а так, потроха… да и не потроха… а знаешь, что в рубцах… тьфу!… право! Неопрятная вещь, да как быть, к слову пришлось… а не то, чтобы я сказал, да и не подумал, что сказал… нет, подумал… ей-богу, подумал… не подумавши ничего не скажешь…
Философ с кухни долго рассуждал таким образом, и это рассуждение не было бесплодно, имело влияние на Прохора Васильевича.
«В самом деле, – подумал и он, – сердись, пожалуй; а сердце-то все-таки пройдет… Эх, пойду! Ей-богу, пойду!»
И он налил еще стакан, выпил, хлопнул по столу, крикнул: «Прощай, брат!» – и вышел.
Бодрее, чем поутру, шел он к отцовскому дому. Храбро заворотил в переулок, смело приближается, заломя картуз набекрень. И видит он издали яркий свет во всех окнах; на тротуаре, по пенькам плошки, улица заставлена экипажами, толпа народу подле ворот.
«Господи, что это такое?» – подумал Прохор Васильевич.
– Послушай, голубушка… Что это там такое? – спросил он у бежавшей к дому девушки.
– Чай, сговор али свадьба, – отвечала она.
– Свадьба?… Чья?… Послушай, брат, чья это свадьба?
– Купеческая. Эх, дом-то какой!… И у господ-то мало таких бывает… Смотри-ко, внутри-то словно пожар.
«Господи!… Неужели тятенька вздумал жениться?…» – подумал Прохор Васильевич, перебираясь через улицу на тротуар, против озаренного дома.
– Послушай, бабушка, неужели Василий Игнатьич Захолустьев женится?
– Вот тебе раз! Сына женит!
– Сына? Какого сына?
– Как какого? Чай, у него сын есть.
– Какой сын? У него один только сын и есть.
– Да один же, один; кто говорит, что два.
– Быть не может! – вскричал Прохор Васильевич, – откуда взялся другой сын!
– А вот, что недавно приехал; такой знатный молодец.
– Приехал?… откуда приехал?… Черт разве приехал, а не сын!… Какой там сын у Василия Игнатьича!
– Эй, послушай-ко, – сказала старуха, обращаясь к глазевшему подле мещанину с острой бородкой, – как зовут жениха-то?
– Прохором Васильевичем, – отвечал он оглянувшись.
– Прохором Васильевичем?… Что?… – крикнул Прохор Васильевич, – Прохором Васильевичем?… Не может быть!… Лжешь ты! У Василия Игнатьича только один сын Прохор…
– Да один же, один, вот что женится, – отвечала старуха.
– Женится? Черт женится! – вскричал опять Прохор Васильевич. В глазах его весь дом ходил уже кругом, как рожественскнй вертоград. – Черт женится, а не я!… Пойду к тятеньке! Пойду!… Скажу, что не может быть, тятенька…
И он бросился с тротуара в толпу к воротам, но мещанину острая бородка, догнал его и удержал за руку.
– Прохор Васильевич! Вы ли это? – шепнул он ему.
. – Не дозволю!… – вопил Прохор Васильевич, вырываясь, – пойду, упаду в ноги при всех!…
– Тс! Что вы это кричите! Прохор Васильевич!… Не узнаете! меня, Тришу!…
– Ах, Триша!
– Тс!…
– Триша!… Это ты, брат?… Посмотри, что говорят…
– Что вы кричите! Ведь тут хожалый; того и гляди, что потащут в полицию!…
– А мне что, пусть тащут! Я скажу, что не может быть…
– Да полноте! Подите-ко сюда; я вам что скажу.
– Ну, говори.
– Пойдемте со мной; вот здесь близенько.
– Куда идти? Не пойду никуда; пойду прямо к тятеньке!.«
– Что вы это, бог с вами! Как это можно! Вы посмотрите,'! что там делается…
– Ну, что? Что делается?
– Видите?
– Ну?
– Ну, пойдемте скорей, я вам что скажу.
– Куда идти? Нет! К тятеньке пойду!
– Ах ты, господи! Вот беда! Прохор Васильевич, послушайте-ко меня…
– Да, да, кто ж Прохор Васильевич, как не я?
– Тс! тише!
– Что тише, мне что тише!… Пусти!
– Нет, не пущу!… Там чертовщина идет, а я вас пущу!…
– Чертовщина?… Какая, Триша? а?… Что ж там такое?… – проговорил Прохор Васильевич плачевным голосом, между тем как Тришка Исаев тащил его дальше от толпы, – постой, пусти! Дай перевести дух… Что ж это такое, Триша?… – продолжав он, остановись и отирая рукой слезы. – Да говори, что ж это такое?… а? ведь я Прохор Васильевич?
– Кому же другому и быть, как не вам… Пойдемте-ко, пойдемте!…
– Постой!… Сам ты скажи, кому же другому и быть… Так ли?
– Так, так; кто говорит, – отвечал Трифон Исаев, увлекая за собою Прохора Васильевича, под которым левая нога ступала уже за правую, а правая все как будто задевала за что-то.
С трудом привел он его на свою квартиру, на дворе какого– '] то огромного дома, в нижнем этаже, куда надо было спуститься по нескольким каменным ступеням. В закоптелом покое со сводом была только печь да нары.
– Прилягте-ко, вам не так здоровится, прилягте!
– Что, брат Триша, – проговорил Прохор Васильевич, осматриваясь, – это где мы?
– У меня на фатере.
– А тятенькин дом-то где?
– Да там же, на месте.
– Ты правду говоришь?
– Правду, ей-богу правду.
– Ну, хорошо; а что, Триша, тятенька-то не поверит?
– Не поверит, не поверит. Прилягте-ко… Эх, Прохор Васильевич, хуже нашего брата стал!… Прилягте; а я сбегаю, узнаю, что там делается.
– Нет, постой; поесть бы чего-нибудь, Триша… хоть огурчиков соленых…
– Сейчас принесу, – сказал Трифон Исаев и, уложив Прохора Васильевича на нары, вышел, запер двери и побежал к дому Василья Игнатьевича; пробился сквозь толпу на двор и в людской отыскал дворника.
– Голубчик, Ваня, сделай милость, вызови ко мне Конона.
– Как же вызвать-то его, ведь он там в прислуге, чай?
– Как хочешь, а вызови. Важное дело. Я его подожду у ворот.
– Ладно.
Конон не заставил себя долго ждать.
– Слушай-ко, – сказал ему Трифон, отводя его по тротуару от толпы, – сейчас же скажи ты своему барину, что мне до него дело есть. Дело важное.
– Да каким же образом? Как теперь его вызвать?
– Во г! Ты меня проведи к нему задним крыльцом; да я л сам найду дорогу; ты только скажи ему: важное дело. Ступай!
В это время гости только что приподнялись поздравить шампанским Прохора Васильевича и Авдотью Селифонтовну.
Наш Прохор Васильевич утомился от поклонов и благодарностей, продолжавшихся несколько часов. Ужасно как все это ему надоело. Разряженный, по выражению Матвевны, графчиком, он сидел подле Авдотьи Селифонтовны, разбеленной, разрумяненной, в дымку и кружева разряженной и разукрашенной, жемчугом, брильянтами, изумрудами, яхонтами, опалами и всеми драгоценными каменьями, тысяч на пятьсот, обвешанной и усеянной.
Она сидела как восковая фигура с самой простой механикой движения глаз. Из недр ее вырывалось только: «Ах, перестаньте!» – когда наш Прохор Васильевич, со скуки, начнет напевать ей под музыку шепотом: «Душа моя, душечка! Распрекрасная Дунечка! Долго ли нам мучиться, за столом сидя чваниться, глупым людям кланяться?»
Иногда она произносила и по-французски: «Ох, ву!» [144]. Тогда молодой в ответ шептал ей: «Ох ты, моя амочка!» <strong>[145]</strong>.
Встав из-за стола, иллюминованного, кроме канделябров, по распоряжению самого Василия Игиатьича, двумя золочеными статуями, которые у прежнего хозяина стояли по углам залы, держа в руках по полпуду свеч, Авдотья Селифонтовна пошла переодеваться, а наш Прохор Васильевич свободно зевнул и сказал про себя: «Потеха!»
Конон стерег уже его.
– Пожалуйте в кабинет, – шепнул он ему. – Зачем мне туда жаловать?
– Важное дело.
– Какое?
– Про то он знает.
– Хорошо.
Дмитрицкий хотел уже идти; но его обступили охотники поздравлять и свидетельствовать свое почтение, с расточительною щедростью на желания.
Особенно некоторые из молодежи, всматриваясь в бывшего закадычного друга, с недоверчивостью в собственные глаза, робко подходили к нему напоминать старую дружбу.
Мнимый Прохор Васильевич с восторгом ахал и с удивлением восклицал: «Как вы переменились! Ей-ей, не узнал! Скажите пожалуйста! В такое короткое время!»
– В самом деле, и его ни за что нельзя узнать! Так переменился! – шептали между собой бывшие приятели Прохора Васильевича.
– Нечего сказать, великолепный дом у вас, Прохор Васильевич!
– Изрядный, – отвечал нетерпеливо Дмитрицкий. – Помилуйте! господский дом!
– Неужели?
– Ей-ей! Так-таки его со всем убранством и изволили купить?
– Вот как видите, кроме свечей; свечи особенно куплены.
– Так-с; уж конечно стеариновые?
– Старинные, древние.
– Так-с, стало быть оно и значит старинные. Совершенно справедливо-с: вот на памяти моей вологодские маненько чем уступали. Чем больше свеча вымерзла, тем белее, сударь, и крепче. Как зим пять прохватит ее морозом, так и повыжмет сок-то, не хуже тисков. А почем изволили брать пуд?
– Право, не знаю; а вот я сейчас спрошу.
И Дмитрицкий бросился из толпы, через ряд комнат, в свой кабинет, подле роскошной спальни, где сваха Матвевна, окруженная толпой разряженных Игнатишен, Кузминишен, Панфиловен и Филипповен, играла важную роль.
Тут показывала она любопытным богатую постелю, огромное трюмо, в которое все охорашивались, разные убранства, разные вещи и оценяла их. Аханью не было конца.
Между тем как в пространных великолепных комнатах, где некогда хозяин чинно принимал гениальных русских актеров, разыгрывавших без платы, у себя и в гостях, от позднего утра до раннего, роли лордов и леди, маркизов и маркиз, а новые подражатели барства и господства расхаживали под гром музыки, покашливая, поглаживая бороды и рукава сюртуков и фраков, как будто говоря: «Каково сукнецо-с?» – поправляя перчатки, платки на шее и шали на плечах, натуживаясь, чтоб порастянуть узкий корсет, и нося перед собою обеими руками передний хвост платья, чтоб не наступить на него и не грохнуться, – Дмитрицкий заперся в своем кабинете и беседовал с Трифоном Исаевым.
– Ну, что? Какое важное дело?
– А вот какое! черт принес не вовремя настоящего Прохора Васильевича; чуть-чуть было не затесался к вам па свадьбу!
– Неужели? За чем же дело стало?
– К счастью, что я поймал его за хвост у самых ворот!
– Ах, дурень! Кто тебя просил?
– Кто просил! поставил бы он все наше дело вверх тормашками.
– Ах, Трифон! Все дело испортил! Какая бы славная была Штука!… Двойник! Ах, досада! экой ты урод!
– Шутите, шутите!
– Врешь, дурень, не шутки; это бы так затронуло мое самолюбие: пусть бы кто решил, который из нас чертово наваждение и который настоящий Прохор Васильевич… как ты думаешь, кого бы из нас «тятенька» признал за настоящего сына? а?…
– Вот время нашли черт знает о чем говорить!
– Спрашиваю, так говори! – крикнул Дмитрицкий.
– Что вы кричите!… шутки, что ли? Того и гляди, беду наживешь… Право, вы черт!
– Молчи, шитая рожа! Если сам не видывал черта в глаза, так не смей сравнивать меня с его портретом… Иу, так которого же из нас тятенька признал бы за настоящего Прохора Васильевича?
– Разумеется, что настоящего и признал бы.
– Врешь, Трифон! По твоим рассказам настоящий Прохор Васильевич, несмотря на то, что настоящий, настоящая дрянь; так ли?
– Да оно так…
– А я золото?
– Кто говорит…
– Так каким же образом разумный человек, «тятенька», предпочел бы дрянь золоту?
– Дрянь, да своя.
– Ты – Тришка! а больше ничего. Где ж наш настоящий Прохор Васильевич? куда ты его девал?
– У меня на квартире…
– Хм! Что ж теперь делать с ним?
– А по-моему, вот что…
– Что?
– Да что… так, ничего то есть… знаете? – отвечал Трифон Исаев, зверски усмехаясь.
– Что-о? – крикнул грозно Дмитрицкий, – ах ты скаред! Тронь только волос на голове его, так знаешь куда ворочу?…
– Экая гроза! поди-ко-сь. Что ж… вместе!
– Молчать!… Слушай, зверь, я и себя не поберегу!
– Да что, вправду, ругаться стал! Слуга, что ли, я достался!… Сам-то что?
– А вот что!
Дмитрицкий схватил Трифона за ворот и встряхнул.
– О-о, дьявол! – прошипел он, задушив голос, – в самом деле дьявол!
– Прохор! а Прохор! Что ты тут делаешь, ушел от гостей? – раздался голос Василия Игнатьевича за дверьми.
Трифон Исаев побледнел с испугу, бросился было в двери.
– Куда, мерзавец, трус? Стой здесь! – крикнул Дмитрицкий, схватив его снова за ворог и оттолкнув от двери.
– Прохор, отвори!
– Сейчас, тятенька, – отвечал Дмитрицкий.
– На кого ты там кричишь?
– Да вот на этого мерзавца.
– Да что такое?
– Да ничего, тятенька; так себе кричу, переодеваюсь; ступайте, я сию минуту приду.
– Ну, смотри же, скорее.
– Сейчас.
– Фу! перепугался! – проговорил Трифон.
– Я тебе говорил, что ты и мерзавец и трус!
– Полноте уж браниться-то, лучше подумаем, что делать I с Прохором Васильевичем.
– Где ты его отыскал?
– Сам нашелся, – отвечал Исаев и рассказал встречу свою с ним.
– Так он не в своем виде?
– Уж так-то не в своем.
– Иначе и быть не может; потому что я принял его вид… Ну, подавай его сюда.
– Это как?
– А так, просто: пусть его занимает свое место и у «тятеньки» и у Селифонтовны… надоело! Не хочу быть Прохором Васильевичем!
– Нет, уж это не приходится, – сказал Трифон Исаев, пожав плечами, – взявшись за гуж, не говори, что не дюж… Her, уж извините, я хлопотал недаром!
– Послушай, брат, если мне что надоело, так ты со мной недолго разговаривай!… Ты мошенник; а я помню заповедь и не желаю ни дома Прохора Васильевича, ни отца его, ни Авдотьи Селифонтовны, бог с ними! Покуда не было настоящего налицо, отчего не заменить; а если явился, так кончено!
– Эх, господин! Свяжешься и не рад: и видно, что не наш брат…
– Ну, не рассуждать! Ни слова! Видишь!
Дмитрицкий отпер бюро, выдвинул ящик и показал Трифону Исаеву пук ассигнаций.
– Ой ли? Так приданое-то за нами?
– Видел? Ну, и довольно; пошел же. Когда пришлю Конона, – привести моего двойника сюда, да снарядить как следует.
– Уж это-то пусть так, мы его поставим на место, да чур без меня ни шагу, – сказал Трифон Исаев, взглянув хищным ястребом на бюро, а потом на Дмитрицкого.
– Ступай, ступай!
– Все это комедия, господин; а уж куда комедии-то я ломать не мастер!
– Врешь, мошенник: недаром на тебе вместо человеческого лица плутовская рожа.
– Нет, право, не мастер: по-нашему бы… Э! да и квит с Дубинкой! – сказал Трифон Исаев, выходя.
– Ну, счастлив, что ушел, каналья! – крикнул Дмитрицкий вслед ему.
– Виноват, виноват, не буду!… «Да, не буду, – продолжал про себя Трифон Исаев, пробираясь на улицу. – Голова, да словно как будто недоделан, не выдерживает, то есть, характера… Уж я знаю, что он все равно, так или не так, а накутил бы… Оно будет лучше попридержаться настоящаго-то… обязать его, то есть, чтоб век добро помнил…»
Прохор Васильевич в каком-то бреду сидел на нарах, уставив глаза на нагоревший шапкой огарок, и разговаривал сам с собою. Он вздрогнул, когда вошел Трифон Исаев и крикнул:
Прохор Васильевич! батюшко!
– Триша, это ты? – проговорил он, подняв на него мутный взор.
– Прохор Васильевич! Что это за чудеса такие на свете бывают!
– Что, Триша?
– Ох, дайте опомниться!… своими глазами видел!… Ей-ей, видел вас же… И там вы, и здесь вы же!… Так я и ахнул… Господи, думаю, что это такое: два Прохора Васильевича!…
– Что ж это такое, Триша? – спросил Прохор Васильевич, дрожа всем телом.
– Прибегаю в дом к тятеньке вашему, пробился сквозь народ, к дверям… Возможное ли это дело, думаю, какой же еще Прохор Васильевич взялся? Верно, неправду говорят люди…
– Ох, Триша, Триша, верно правду говорят люди… верно, это божие наказание…
– То-то и беда, что правда, – прервал Трифон Исаев, – не выдумывать же мне… Господи, думаю, чудится мне, или это тень Прохора Васильевича?…
– Ох, что-то страшное ты говоришь, Триша!…
– Ей-ей!… Должно быть, тень ваша… говорят же, что двойники бывают… Уж что-нибудь, да не так, недаром!… Верно, думаю, свахи перессорились за Прохора Васильевича; а сваха Авдотьи Селифонтовны, чтоб поставить на своем, взяла да и наступила на тень вашу, сдернула ее с вас, и вышел двойник… Подкинула его вместо вас в дом к тятеньке, да теперь и женит на Авдотье Селифонтовне…
– Ох, страшно что-то ты говоришь, Триша!… – повторил Прохор Васильевич. – Что ж это будет такое, Триша, голубчик?… Что ж я-то буду делать?… Я-то так и пропал?…
– Избави бог, Прохор Васильевич, – отвечал Тришка, – уж чего я для вас не сделаю… Знаете ли что? Пойду я к ворожее да спрошу, как быть, нельзя ли извести вашего двойника… Право, пойду… а вы побудьте; да знаете, надо вам маленько покуражиться. И Трифон достал с полки полуштофик.
– Выпейте-ко, – сказал он, наливая в стакан и поднося Прохору Васильевичу, – это сладенькая.
Прохор Васильевич покачал головою.
– Выпейте, беспременно надо выпить; вишь совсем посоловели… Эх, да извольте пить!…
Прохор Васильевич выпил и потер голову.
– Пообождите же немножко, я сбегаю. Прилягте, поуспокойтесь…
Прохор Васильевич послушно прилег на нары, но не забылся сном. Смутные мысли бродили в его голове и воплощались в видения. С испугом приподнимая голову, он всматривался в них и снова ложился.
В час за полночь пришли Трифон Исаев и Конон.
– Прохор Васильевич, пойдемте скорей, – сказал Трифон, взяв его за руку.
– А? что такое? – спросил он, приподнимаясь.
– Пойдемте, сударь, уж чего я для вас не делал… если б вы знали, чего мне стоило…
– Ох, нет, Лукерьюшка, погоди, я подумаю, – отвечал Прохор Васильевич тихо, смотря неподвижными взорами на Трифона Исаева.
– Он что-то бредит! – сказал Конон на ухо Трифону.
– Ничего… Прохор Васильевич! очнитесь, сударь, да пойдемте…
– Ох, это ты, Триша?
– Порадуйтесь: ведь я выжил дьявольское-то наваждение из дому… ей-ей!… вот уж теперь знаю, что двойники-то черти… Прибежал я к ворожее, говорю: бабушка, вот так и так, двойник явился, что делать? «Поймай, говорит, за хвост, да и стащи с него чужую-то шкуру – сгинет!» Я так и сделал: притаился за углом; только что он в двери, разряжен молодцом, во фраке, я и хвать за фалды. «Стой, друг! Сбрасывай-ко чужие перья! Вон из чужих хором!» Он туда-сюда: «Батюшка, говорит, что хочешь возьми, только пусти». – «Нет, брат, извини, ни за что… Полезай вон из кожи!» – «Возьми десять тысяч!…» – «Нет, проклятый, ничего мне от тебя не нужно; Прохор Васильевич наградит меня… двадцать даст…» Правда, Прохор Васильевич?
– Правда, Триша, – отвечал Прохор Васильевич.
– Вот, я как дерну его за хвост и сдернул, как сорочку, совсем с платьем. Вот оно; теперь надо на вас накинуть скорей… Эти лохмотья-то долой… Закройте глаза… Господи, благослови!
Трифон Исаев и Конон принялись одевать и холить Прохора Васильевича, который, закрыв глаза, дрожал, как под студеным водопадом, и ни слова.
– Ну, вот, – сказал, наконец, Трифон Исаев, причесывая всклокоченные кудри Прохора Васильевича, – недаром на вас лица не было; а теперь, смотрите-ко. Ах, жаль, зеркальца нет!… Ну, с богом! пойдемте.
– Куда, Триша?
– К тятеньке в дом.
– Как же это, Триша: тятенька-то не убьет меня?
– Вот! он теперь спит; а завтра вы к нему придете: «Здравствуйте, тятенька!» – и как будто ни в чем не бывало.
– А он спросит – где я был? куда деньги девал?
– Не спросит, ей-ей не спросит, уж это дело кончено: чертов сын, двойник ваш, так славно все обработал… Ей-ей, уж не само ли счастье ваше наслало его: так укатал вам дорожку, что чудо! Вы уж о прошлом ни слова. Слышите, Прохор Васильевич?
– А как он скажет…
– Ах ты, господи! Да ничего не скажет, вы только ни слова не говорите.
– Да, тебе хорошо, Триша: ты не женился без воли родительской… Жену-то не бросишь…
– Ну кто… ну что, ну где вы женились без воли тятеньки? Уж об этом не беспокойтесь; все шито да крыто; извольте себе только жить да поживать, да детей наживать.
– Ой ли? Ты правду говоришь, Триша?
– Ну-ну-ну, пойдемте скорей!
– Как же это мне идти, Триша? – проговорил Прохор Васильевич, силясь приподняться с места. Он привстал; но ноги его подкосились. Трифон и Конон повели его под руки.
В доме Василия Игнатьевича все уже спало крепким сном после радостного дня. Не спал только мнимый Прохор Васильевич. Он сидел в своем кабинете, в потемках, и беседовал сам с собою.
«Прощай, любезный друг, Прохор Васильевич, – говорил он задумчиво, – служил я за тебя службу по мере сил и способностей; лез, как говорится, из кожи, чтоб не положить хулы на твою голову… Легко кажется быть не тем, что есть; а в сущности дьявольский труд!… Всякое двуногое существо без перьев, от человека до ощипанного петуха, зритель без платы, судья без оффиции… Кто спорит с разумными людьми, что каждый человек должен быть человеком; да ведь те же разумные люди сочинят роль человека, как их душе угодно, и изволь ее разыгрывать!… Людям ужасно как не хочется быть, тем, что есть: им хочется быть лучше. Прекрасное желание, истинно прекрасное желание! А все-таки из него следует, что бог не угодил на них. Вот и я вслед за другими не хочу быть тем, что есть, а хочу быть лучше, выхожу из себя, чтоб быть лучше. Быть Прохором Васильевичем действительно лучше: желаний мало, а средств тьма. А у меня черт знает сколько желаний!… Да у меня ли?… Кто я, что я? Слуга двух господ: барина да барыни. Хорошо бы было им служить, если б эти супруги были в добром здоровье да жили в ладу; а то такая бестолочь, что из рук вон: барин – предобрая, беззаботная скотина, без всяких претензий, все съест, все наденет, что ни подай, везде ему ловко; зато барыня моя такая беспокойная душа, что ужас! Ничем не угодишь; совершенная коза.
Что делать? Вот и моей козе не посидится на месте; и то подай ей и другое подай: и ума, и учености, и любезности, и роскоши, и богатства, и всего, что не суждено каждому, а каждому хочется иметь. Где ж взять? Не досталось по наследству, надо приобретать, надо покупать; нет купилок, надо их добывать трудом и потом. Добыл – глядь, поздно, смерклось на дворе, и пошли все труды и подвиги под ноги!… Вот, например, я трудился, исправлял чужую должность, как следует, готов сдать ее хоть по форме и получить аттестат… Приобрел то, что нужно в свете… Средства есть, а деваться с ними некуда: каким образом а возвратиться в себя? Поди, объяви, что вот, дескать, я, Дмитрицкий, честь имею явиться, прошел через огонь и воду, перегорел, выполоскан и ныне имею благое намерение быть тем, что есть. «А, а! – крикнут добрые люди, – так это ты-то, голубчик? Так это ты-то? Пожалуй-ко сюда, изволь отвечать, изволь сознаваться во всем!…» Поневоле со страху отречешься от самого себя, скажешь: «Нет, господа, я пошутил, ей-ей пошутил: я не я!…»
Беседа Дмитрицкого с самим собою прервана была чьим-то входом.
– Готов! – сказал кто-то шепотом. Нет. Лукерьюшка… Нет, голубушка… не пойду! – заговорил кто-то тихим, жалобным голосом, – тятенька убьет… Ступай ты… сама… скажи, что вышла за меня замуж… я ни за что не скажу тятеньке, что женился на тебе… он убьет меня…
В это время за дверьми в спальне раздался колокольчик и послышался чей-то звонкий голос.
Точно как петух подал голос, и бродившие по кабинету тени скрылись.
В роскошной спальне, озаренной лампадкой, под кисейными занавесами, которые ниспадали из-под молний золотого орла, как из громовых туч потоки, лежала в пуховых волнах Авдотья Селифонтовна. Она, казалось, очнулась с испугом, схватилась за тесьму колокольчика и громко вскрикнула: «Нянюшка, нянюшка!»
Никто не шел на зов ее. Побледнев, как белый батист, который обвивался вокруг нее, она продолжала звонить и звать нянюшку. Наконец нянюшка прибежала к ней.
– Что с тобой, сударыня моя! Что ты кричишь благим матом! режут, что ли, тебя?
– Нянюшка, мне страшно! мне страшно одной!
– Как одной? Где ж супруг-то твой?
– Я не знаю… нянюшка, не уходи!…
– Да где ж Прохор-то Васильевич?
– Я не знаю, его здесь нет…
– Как нет? Где ж это он?
– Он, верно, там… Меня оставили одну… Я ждала, ждала… мне стало вдруг страшно..
– Ах ты, господи! Прохор Васильевич, сударь!
Старая нянюшка прошла через уборную и постучала в дверь кабинета. Никто не отзывался.
– Прохор Васильевич, сударь! – крикнула она, приотворив Дверь и взглянув в кабинет.
Господи, что это он тут залег?… Прохор Васильевич, сударь!… Спит как убитый! Ах ты, господи, что это он? Прохор Васильевич, сударь!…
<a l:href="#_ednref142">[142]</a> Штоф – стеклянная четырехгранная бутыль в восьмую часть ведра.
<a l:href="#_ednref143">[143]</a> То есть приглушила, ослабила голос. (Сурдинка – приспособление, приглушающее звучание музыкальных инструментов).
<a l:href="#_ednref144">[144]</a> Вы (франц. vous).
<a l:href="#_ednref144">[145]</a> Душечка (от франц. вme – душа).