156567.fb2
Дом Константина, как мы уже говорили, стоял одиноко посреди рощи маслин, терновых и лимонных деревьев, на северо-западном склоне горы Святого Илии. С площади, на которой он был выстроен, видны не только порт и деревня, расположенная полукружием, но и море, от Эгины до Негропонта. Перед северным фасадом, в восьмидесяти верстах, цепь парнасская, за которою прячутся Афины, оканчивается у мыса Сунион. К дверям дома вела тропинка, которую очень легко было защищать и которая круто шла за домом до самой вершины гор. Там, как орлиное гнездо, возвышалась крепостца, совершенно неприступная, в которой можно было, в случае опасности, укрываться; в обыкновенное время там были только часовые, которые с этого возвышенного места могли видеть верст на шестьдесят в море малейшую лодку, приближающуюся к берегу. В доме Константина, как во всех домах, принадлежащих людям зажиточным, был передний двор, окруженный высокими стенами, нижний этаж, а над ним балкон, который шел во всю длину второго этажа: потом другой, внутренний двор, куда можно пройти только по лестнице, ключ от которой всегда был у хозяина: там стоял павильон, окна которого были на турецкий манер заделаны решетками из камыша. Камыш, оставаясь долго на воздухе, принял розовый цвет, который прекрасно согласовался с блестящим белым цветом каменных стен. Наконец, за этим таинственными павильоном был большой сад, окруженный высокими стенами так, что снаружи никто не мог видеть гуляющих в саду.
Нижний этаж составлял собственно один огромный портик; там помещались люди Константина, которые одевались, как майнотские клефты. Они жили тут совершенно как в лагере: днем играли, ночью спали. Стены и столбы, поддерживающие свод, были увешаны ятаганами с серебряною насечкою, пистолетами с богатыми прикладами и длинными ружьями с перламутром и кораллами. Воинственная передняя придавала могуществу Константина дикое величие, напоминавшее феодальную пышность баронов пятнадцатого столетия. Эти люди встретили своего начальника не как лакеи господина, а как солдаты командира, в покорности их заметно было нечто добровольное и независимое: это было не рабство, а преданность.
Константин каждому из них сказал по нескольку слов, всех их называл по именам и, сколько я мог понять, спрашивал об их женах, детях, родственниках. Поговорив таким образом с каждым особо, он сказал им, что я избавил Фортуната от смерти. Один из них тотчас подошел ко мне и почтительно поцеловал мою руку. Фортунат еще с трудом ходил: четыре человека схватили его на руки и понесли во второй этаж по наружной лестнице, которая вела на балкон.
Этот второй этаж составлял совершенную противоположность с первым. Он состоял из трех комнат, окруженных диванами, светлых, свежих и покойных. Одно только в убранстве этих комнат напоминало нижний этаж, — великолепные оружия, трубки с янтарными мундштуками и коралловые четки, висевшие по стенам. Как скоро мы сошли в большую среднюю комнату, два мальчика в бархатных куртках и сапожках, вышитых золотом, подали нам трубки и кофе. Мы выпили по несколько чашек кофе и выкурили по несколько трубок; потом Константин повел меня в комнату, составлявшую восточный угол дома, и указал мне лестницу, которая вела прямо в нижний этаж так, что я мог выходить во двор, никого не беспокоя.
Наконец он ушел в свои комнаты и запер за собою дверь.
Я остался один и тут только мог свободно пораздумать о своем странном положении. В несколько месяцев со мною было столько приключений, что по временам все это казалось мне сном. Я воспитывался под надзором моих добрых родителей, потом вступил в школу и оттуда прямо на корабль; следственно, провел большую часть молодости своей в некоторого рода рабстве, а теперь вдруг сделался совершенно свободным до того, что не знал даже, что делать со своей свободою, и остановился в первом месте, куда судьба занесла меня, как птица, которая, поднявшись на воздух, тотчас садится, не чувствуя в себе довольно силы, чтобы лететь далеко. И где же я теперь? В разбойничьем вертепе, довольно похожем на пещеру атамана в Жиль-Блазе. Но куда же мне отсюда ехать? Сам не знаю: все двери для меня отперты, но одна заперта — дверь в отечество.
Не знаю, сколько времени провел я в этих размышлениях и особенно сколько времени еще бы промечтал, если бы луч солнца не пробрался сквозь решетку и не засветил мне прямо в глаза. Я встал, чтобы избавиться от этого докучного посетителя, подошел к окну и забыл, зачем пришел. По двору шли две женщины из дома к павильону, из окна которого нам махали платком, когда мы причаливались; этих женщин невозможно было различить под длинными и широкими покрывалами, но по легкой и твердой походке незнакомок нельзя было не угадать, что они молоды. Кто же эти женщины, о которых ни Константин, ни Фортунат никогда мне не говорили? Незнакомки вошли в павильон, и дверь за ними затворилась. Я стоял у окна и, вместо того, чтобы закрыть отверстие, сквозь которое пробирались лучи солнца, пытался расширить его, чтобы видеть, а может быть, чтоб меня увидели; но тут мне пришло в голову, что если Константин хоть немножко придерживается восточных обычаев да узнает об этом, то он, пожалуй, переведет меня в другую часть дома. Рассудив таким образом, я решил смирно стоять за решеткой, все думая, не увижу ли хоть которой-нибудь из моих соседок. Через несколько минут две горлицы сели на окно павильона; решетка приподнялась, оттуда высунулась беленькая, розовая ручка и загнала обоих венериных птиц в комнату.
О, Ева, общая наша прародительница, как могущественно любопытство, которое ты оставила в наследство потомству, когда оно через столько тысяч лет в минуту заставило одного из детей твоих забыть и родных, и отечество! Все это скрылось и пропало при появлении женской ручки, как в театре по свистку машиниста исчезают и мрачный лес, и страшная пещера, и вместо них является волшебный замок. Эта ручка сдернула покров, который скрывал от меня настоящий горизонт; Кеа была уже для меня не жалкая скала, заброшенная посреди моря; Константин не пират в борьбе с законами всех народов, и я сам не бедный мичман без будущности и без отечества. Кеа сделалась Кеосом, где Нептун построил храм; Константин превратился в Идоменея, основателя нового Салента, а я стал изгнанником, который, подобно сыну Анхизову, ищет какой-нибудь страстной Дидоны или целомудренной Лавинии.
Я вполне наслаждался этими золотыми мечтами, как вдруг дверь отворилась, и мне пришли сказать, что Константин ждет меня обедать. Я очень рад был, что ему не вздумалось самому прийти, потому что он застал бы меня перед окном, где я стоял неподвижно, как статуя, и Константин, верно, догадался бы, что я тут поджидаю. К счастью, пришел один из мальчиков его, и как он говорил только по-гречески, то принужден был объяснить мне причину своего посольства жестами, но я легко его понял и тотчас пошел за ним, в сладостной надежде, что увижу за столом и ту, которой принадлежит хорошенькая ручка, загонявшая горлиц.
Я ошибся. Константин и Фортунат одни ждали меня за столом, убранным по-европейски, хотя обед был совершенно азиатский. Когда мы сели, на столе стояло блюдо, на котором горка рису образовала уединенный островок посреди моря кислого молока; по сторонам красовались две тарелки яичницы и два блюда вареных в воде овощей. Затем поставили на стол вареную курицу с каким-то тестом, похожим на наш пломпудинг, жареную телятину, потроха семги и каракатицу с чесноком и корицею, любимое здешнее блюдо, которое сначала показалось мне отвратительным, но к которому, однако же, я скоро привык. Потом принесли десерт, состоявший из апельсинов, фиг, фисташек и гранатов, прекраснейших и самых вкусных, какие только я едал. Наконец, нам подали кофе и трубки.
За обедом мы разговаривали о разных вещах, и ни Константин, ни Фортунат ни разу даже не намекнули на то, что меня так занимало. Когда мы выкурили по три или по четыре трубки, Константин спросил, не хочу ли я поохотничать за зайцами и перепелками, которых на острове очень много, или осмотреть развалины. Я избрал последнее, и он велел оседлать мне лошадь, приготовив конвой и проводника.
Приказание оседлать лошадь показалось мне довольно странным на острове, каких-нибудь в двадцати миль в окружности. Я удивлялся, что люди, по-видимому, столь здоровые и привычные к трудам, как Константин и Фортунат, не могут обходить своих владений. Несмотря на это, я принял предложение Константина и сошел с ним на первый двор: Фортунат был еще слишком слаб и с трудом мог выходить из комнаты. Через несколько минут привели лошадь. Это был один из тех красивых элидских коней, которых порода, прославленная Гомером, водится и поныне. Но конюх ошибся: не зная, кто поедет на этой лошади, он надел на нее седло женское, алое, бархатное, вышитое золотом. Тут я все понял: лошадей держали для моих таинственных соседок. Константин сказал конюху несколько слов по-гречески и тот мигом надел на лошадь седло паликарское.
Тогда было уже два часа пополудни: объехать всего острова я не успел бы, и потому мне оставалось только обозреть развалины четырех могущественных городов, которые некогда здесь возвышались, Картеи, Песса, Кореза и Були; я отдал преимущество Картеи, родине поэта Симонида.
Кеа славится во всей Греции своим шелком; притом остров весьма хорошо разделан и полуденные его склоны покрыты виноградниками и плодовыми Деревьями. Впрочем, кеоты наследовали от своих предков отвращение к движению, отвращение, которое некогда до того размножило народонаселение, что в Древности существовал закон, по которому все люди, старее шестидесяти лет, были умерщвляемы.
Вечер был прелестный, и последние лучи солнца придавали атмосфере такую прозрачность, что я мог рассмотреть малейшье подробности скалы Гиарос и острова Андроса; а передо мной возвышалась гора Святого Илии, которая своею зеленью и скалами резко отделялась на первом плане от великолепной дали, образованной с одной стороны Негропонтом и его фиолетовыми горами, с другой Салоникским заливом. Наконец, я обогнул подошву горы и поспел вовремя, чтобы видеть, как солнце садится за хребтом Парнасса.
Константин и Фортунат ждали меня ужинать. Движение возбудило во мне страшный аппетит, а между тем ужин был так умерен, что я стал жалеть даже о потрохах семги и каракатице с чесноком, на которых за обедом и не глядел; мягкие каштаны Виргилиева пастуха составляли самое сытное блюдо, потому что кроме этого были только кислое молоко и плоды. К счастью, оба мои товарища, воздержные как все жители Востока, ели очень мало, и потому я, по крайней мере, мог вознаградить себя за качество количеством. После этого мы выпили по чашке кофе, выкурили по несколько трубок; наконец, Константин встал, и я ушел в свою комнату.
Я давно этого ждал; мне страх хотелось посмотреть, нет ли какой перемены в положении решетки у моих соседок, а луна светила так ярко, что видно было как днем, но я напрасно глядел и ждал: решетки были опущены и не поднимались. Тут мне вздумалось обойти кругом стен, чтобы посмотреть, нет ли где другого входа, и я сошел на первый двор. Сначала я боялся, не такая ли же у нас дисциплина, как в военных городах, и не запирают ли в восемь часов дверей; но нет: везде было отперто, и я спокойно мог исполнить свое намерение.
Однако же, как я ни торопился, я не мог не остановиться, чтобы полюбоваться на прекраснейшую картину, которая представилась глазам моим и которой луна своим светом придавала еще более дивный характер. Прямо под моими ногами были город и порт; далее море, столь спокойное, что его можно было принять за огромное синее покрывало, натянутое так, чтобы на нем не было ни складочки; все звездочки небесные отражались и сверкали в нем трепетным огоньком, а за морем, на мрачном склоне берегов Аттики, которые казались облаком, вилось и расстилалось огромное пламя: видно, горел лес.
Несколько минут стоял я неподвижно, любуясь на эту картину, которой луна придавала необыкновенную таинственность; потом начал свою прогулку вокруг жилища Константина, долго искал двери, какого-нибудь отверстия, бойницы, сквозь которые бы глаз или голос могли учредить сообщение между внутренностью и внешностью, но не нашел ничего: все было окружено и совершенно закрыто стенами в пятнадцать футов вышиною. Я побежал на гору, думая, что, может быть, сад оттуда виден, но обманулся и в этой надежде и печально возвратился в свою комнату, горюя о том, что мне не удастся кого-нибудь увидеть, разве только подкараулить в решетку, как я уже и подкараулил хорошенькую ручку.
Я только хотел было броситься на диван и заснуть, в надежде увидеть хотя во сне то, чего не удалось увидеть наяву; вдруг мне послышались звуки, и, кажется, звуки гуслей, но сначала так тихо, что я не мог понять, где это играют. Я отворил дверь на лестницу, потом окна, которые выходят к порту, и те, которые во двор, но звуки нисколько не делались явственнее; наконец, я подошел к дверям, ведущим в комнату Константина, и тут было несколько слышнее. Я остановился и стал прислушиваться: ясно было, что поют не в комнате Константина, подле моей, потому что звуки слишком слабы, но в следующей, то есть в комнате Фортуната. Но кто же это поет? Фортунат или одна из женщин, которых я видел? Этого я не мог угадать, потому что до меня долетали одни звуки гуслей. Я пытался было отворить дверь, но она была заперта из комнаты Константина.
Я, однако же, продолжал прислушиваться, удерживая дыхание, и вскоре мое терпение или, лучше сказать, мое любопытство, было награждено: дверь из комнаты Фортуната в комнату Константина на минуту отворилась; звуки сделались громче, и я услышал голос такой нежный, что это не мог быть голос мужчины. Даже слова были так явственны, что я бы понял их, если бы знал по-гречески. Я узнал, однако же, одну из народных легенд, в которых новейшие греки утешаются воспоминаниями. Наши гребцы не раз певали эту балладу, и я узнал ее, как узнаем в Ватикане или палаццо Питти головку Рафаэля или Гвидо-Рени, потому что видели прежде гадкую гравюру с нее, на стенах какого-нибудь трактира.
Впрочем, я слушал недолго; дверь, сквозь которую долетала до меня жалобная и дикая гармония далматского инструмента, затворилась, и я различал уже только одни глухие звуки, которые сначала возбудили мое внимание, да и те скоро замолкли. Из этого я заключил, что певица, которая, верно, пришла к Фортунату в то время, как я ходил вокруг стен, скоро воротится в свой павильон. Я подошел к окну, и точно, вскоре потом две женщины, закутанные в белые покрывала, прошли по двору и скрылись в павильоне.