14654.fb2
— Видали, ах ты сукин сын! Ишь, чего захотел! — взвизгнул лесник.
— Простите, вельможный пан!
— С чего бы это мне прощать, дорогой мой Обаля?
— В первый и последний раз, вельможный пан. Ни разу я не был тут и больше не буду… Гроб‑то ведь надо сколотить, а тут нужда такая, что хоть в петлю лезь…
— Какой гроб?
— Для парнишки. Сынок у меня помер, Войтек.
— А ты воруешь? Даже на гроб воруешь? Подумай только, Обаля, какой ты прохвост…
— Так откуда же взять‑то? Откуда взять‑то? — быстро заговорил мужик, забавно переминаясь с ноги на ногу. — Тут похороны, ксендзу, его милости, пять рублей, за место на кладбище рубль, а мы с сынишкой вот уж месяц и картошки не видели. Простите, вельможный пан, смилуйтесь…
— Посмотрим, Обаля, правду ли ты говоришь, что сын у тебя умер. Веди нас.
Мужик взвалил доски на телегу, стегнул клячонку, и мы двинулись вперед. Обаля, широко расставляя ноги, тяжелым шагом шел впереди, ведя клячонку и то и дело похлестывая ее.
И лошадь и человек двигались как‑то спотыкаясь.
Мы снова вышли на луга. Чудесный, ослепительный, превосходящий любое описание солнечный диск поднялся над вершинами лесов. Туманы прозрачными облаками уносились к небу, только роса, словно белая скатерть, лежала еще на лугах.
Небольшая деревушка ютилась невдалеке от отвесного склона оврага. Хату Обаля поставил недавно, левая ее половина была без крыши, двор не был огорожен, в нескольких шагах поднималась маленькая рига, соединенная с хлевом.
— Где же покойник? — спросили мы, остановившись около навозной кучи, которая занимала половину двора.
— Лежит в риге…
— Ты женат?
— Нет… вдовый.
— Веди к покойнику, покажи нам его.
Ступая по — медвежьи, Обаля пошел вперед, открыл двери и ввел нас в маленькую пустую ригу. В одном из закромов на сухом хворосте лежало немного скошенной травы, а на току, на раскиданном снопике соломы лежал труп пятнадцатилетнего мальчика. Под кровлей, в гнездах, весело чирикали воробьи.
Мальчик был так же худ, как и отец, у него были такие же черные ноги с расплюснутыми пятками, только волосы были причесаны и лицо вымыто. В сложенных на груди, черных, как земля, руках, он держал выстроганный из палки крестик. Над ним столбом вились комары и мухи, садились на лицо, впивались в уголки губ. Обаля подошел к трупу и обмахнул его веткой, чтобы отогнать их. Когда он возвращался к нам, глаза его были мутны от слез.
— Отчего же он умер? — спросил пан Альфред, собираясь уходить.
— Кто ж его знает. Скрутило — и конец.
— Одним паршивцем меньше! — рассмеялся лесник.
Обаля поднял на него глаза, вспыхнувшие на мгновение странным желтым огоньком.
— Есть у тебя еще дети?
— Нет, вельможный пан, один он у меня был… один.
Видно, в эту минуту сердце у него разрывалось от горя, с таким усилием произнес он эти слова. Подперев рукою подбородок, он расставил ноги и глядел с безумной тоской, тупым, подобным живой ране, взглядом. Глядел, глядел и вдруг вцепился рукой в свои космы и дернул их изо всей силы.
Через минуту он был уже по — прежнему спокоен и холоден; с выражением тупой озабоченности в глазах он вынес из угла козлы, топор, скобель, пилку, плотничий шнур, разведенную в черепке морилку и собрался сколачивать гроб.
— Помогли бы, что ли, Игнаций… — просительно произнес он, обращаясь к леснику.
— Пошел вон, дурак! Делать мне нечего, что ли? Расскажи‑ка лучше пану, как вы рожь лущили. Ведь вот собачье отродье, перед новью, к примеру как нынче, отправляются в поле и на рассвете лущат неспелые зерна. А как наберут дерюжку, шасть в хату и варят из них похлебку.
— За сегодняшнюю кражу я, так и знай, жалобу на тебя подам. Но если хочешь, можно кончить миром…
— Так уж лучше я, вельможный пан, отработаю…
— Э — э… На отработку я не согласен. Дашь четыре рубля и рубль на костел, а нет — пойдешь в тюрьму. Подумай до утра, а нет, так я завтра жалобу подам. Будь здоров, мой милый Обаля.
Мы вышли. Пан Альфред быстро миновал двор и вышел на дорогу; я задержался у ворот, чтобы послушать, что станет говорить мужику Лялевич, который задержался на минуту в риге. Выглянув оттуда и увидев, что пан Альфред далеко, он повернулся к Обале и быстро зашептал:
— Не бойтесь ничего, Виицентий… я его уломаю… —
ничего не бойтесь… Я забегу к вам с рубанком, и мы с вами на славу выстрогаем гробик, пусть только уйдут домой эти собаки. Я забегу к вам, забегу…
Он выбежал из риги и, догнав помещика, стал доказывать ему, что Обалю надо было бы непременно наказать, но ведь у него всего добра два морга сыпучего песку, так для него тюрьма наказанием не будет. Отъявленным вором станет, и только.
— Посмотрим, посмотрим, а впрочем, отвяжись… — закончил, наконец, пан Альфред и приказал леснику идти вперед.
Вскоре по трухлявым доскам гати мы вышли на большую плотину к озеру, которое раскинулось десятка на полтора моргов. Там нас оглушил внезапно неописуемый птичий гомон. Жалобно пищат в тростниках скворцы; кричат водяные курочки; посвистывают бекасы, ухают выпи; крякают невидимые стаи уток; грустно подпевают им чайки; плавно взмахивая крыльями, парят кулики; стучат клювами о ветви ольхи сорокопуты, а высоко на ветвях сосен, отвратительно каркая, обучают своих детей матери — вороны.
Было решено, что я останусь на плотине, чтобы стрелять уток «в лет». Пан Альфред и Лялевич, обогнув пруд, скрылись из виду.
Мне казалось, что силы меня покидают. Я лег на землю, твердо решив не подниматься, даже если бы случилось землетрясение или мимо проехал экипаж с прелестными дамами. Мне хотелось, лежа на спине, смотреть на небо, на качающиеся верхушки сосен и ольх, смотреть, как посреди озера кипит вода и волны с пеной на гребне бегут к берегу, чтобы обрызгать подобные саблям стебли аира, которые, пригибаясь к воде, словно трепещут в восторге, внимая таинственной, едва слышной мелодии плещущих волн. По временам от сильного порыва ветра склоняются стройные стволы сосен, становясь похожими на огромные фантастические существа.
В вышине с криком перелетали с дерева на дерево вороны, и крик их порою становился настойчивым, словно мольба о помощи. Присмотревшись внимательно, я понял причину их беспокойства.
На одной из самых высоких сосен сидел мальчишка и длинной палкой выталкивал из гнезда еще не умевших летать воронят. Приподнявшись, я заметил второго мальчишку: сидя на земле, он ловил падавших птенцов. Поминутно черный, противный вороненок камнем падает на землю. Одни издыхают сразу, другие еще поднимают огромные головы на неоперившейся шее и неуклюже шагают по траве. Тогда маленький охотник догоняет беглеца с криком:
— Куда тебя, дурака, несет, куда?..
Он хватает «дурака» за крыло и ударяет головой о дерево, а то и так обрезает ему ножом ноги, которые главный лесничий покупает по три гроша за пару.
Мать — ворона, как безумная, мечется вокруг, садится чуть не на плечи юному смельчаку, хватает клювом за палку или за ветки над его головой, как молотом стучит головой по дереву, грызет ветки и каркает в отчаянии хрипло, надсадно и отвратительно. Когда мальчишка сбрасывает птенца, она кидается наземь и, волоча крылья, разевает клюв, хочет каркнуть, но голоса нет, машет крыльями и скачет к ногам мальчишки, обезумевшая, смешная, словно она первая в своем роду решилась на самоубийство. Когда были перебиты все ее детеныши, она взлетела на дерево к опустошенному гнезду и, кружась над ним, о чем‑то думала…
Я снова лег навзничь. Какое мне дело? Я знаю, что где‑то там кипят бурные чувства, от которых мы, так называемые цивилизованные люди, видим спасение в самоубийстве…
…Я позавидовал Обале и вороне. Они оба скоро забудут. Чем могли бы они утолить свою адскую, безысходную, ужасную, безотчетную муку, как провели бы они сегодняшнюю ночь одни в пустых своих гнездах, если бы не этот чудесный, прекрасный, благодетельный, лучший из законов природы — мудрый закон забвения? Для них «жить» значит «забыть», и добрая природа позволяет им забыть сразу…
Ах, как я им завидовал!..