144057.fb2
В массовом сознании в отличие от поэтического господствует сегодняшний день. "...И некогда нам оглянуться назад" - нивелирующая песенная форма, делающая банальным даже небанальное, облекла здесь вполне справедливое горестное наблюдение над ежедневным опытом современника. Ни оглянуться назад, ни заглянуть вперед, ни взглянуть на сегодняшний день - извне; и оценки этого дня автоматически распространяются на будущее.
Именно фетишизация нынешнего дня с его оценками сказывается в том, как решительно обходятся люди с документами, отразившими этот день или дни давно минувшие. В сегодняшнем массовом сознании "старое" нередко отождествляется с "ненужным". Молодой человек, едучи на машине по узким улочкам, говорит:
"И что эти дома здесь стоят, кому они нужны? Старые!
Снесли бы их - построили бы новые, современные..."
Здесь важно то, что проблема большей или меньшей ценности "старого" перед ним не встает - она вся уже исчерпана противоположением "старого" "новому".
Это простейшее умозаключение ("старое - значит, ненужное"), прочно основанное на невежестве, попадая в определенные сферы деятельности, становится силой разрушительной. В районной библиотеке идет чистка фонда. "Что вы выкидываете?" - "А старые книги!" - "Это в каком же смысле "старые?" - "Ну, которые вышли давно!" Это были книги двадцатых годов нашего века; многие из них были библиографической редкостью.
И уж безусловно "старое-ненужное" - все эти связки старых писем, выцветшие коробки, набитые бумажками - счета не счета, какие-то записки...
Старая генеральша в одном из самых ранних рассказов В. Катаева "Сигары его превосходительства" (1923) роется в ящиках своего туалетного столика, пытаясь найти что-нибудь для продажи, перетирая ту "не имеющую никакой ценности дрянь, которой всегда бывают набиты коробки и ящики женщин ее возраста.
Пачки порыжелых писем, перевязанные лиловыми ленточками и слабо пахнущие хорошими французскими духами, бархатные альбомы институтских стихов, рыжие глянцевые фотографические карточки... Распорядительские бантики, ветхие, истлевшие афишки оперных премьер, напечатанные старинным жирным шоколадным шрифтом...". Здесь с резкостью выражен тот ценностный взгляд на "пачки порыжелых писем", который вполне соответствовал тогдашней общественной атмосфере, порожденной всей совокупностью социальных изменений. Сейчас это явный анахронизм, и все же опыт показывает: никогда нельзя быть уверенным, что после смерти непосредственного владельца писем, имеющих бесспорный исторический интерес, не раздастся звонкое восклицание молодых наследников: "Вот где пыль-то копилась!" И все будет отправлено на свалку. А молодые люди дадут себе слово жить по-новому, не копить эту рухлядь, не разводить пыль.
В жизни общества, как и в жизни отдельного человека, бывают периоды преобладания то одного, то другого типа отношения к "вечной" теме жизни и смерти, молодости и старости. В тридцатые годы смерть литературного героя наступала только от вражеской пули или, по крайней мере, от старых ран, но никак не от старческих немощей. Некрологи тех лет оптимистичны и полны энергичных призывов, обращенных к живым, вполне соответствуя канонам тогдашней средней литературы. Долгая, на много страниц развернувшаяся смертельная болезнь главного героя в романе Л. Леонова "Дорога на океан" воспринималась на этом фоне как неожиданность, как исключение.
Разговоры же о смерти считались вовсе непристойным занятием для литературного героя. Подводить итоги уходящей жизни, отдавать близким распоряжения на случай непредвиденных трагических обстоятельств - все это не вышло, разумеется, из обихода вовсе, но оставалось чертой сугубо частной жизни людей, уйдя за пределы сферы общественного внимания. В сознании большинства такого рода распорядительность могла трактоваться не иначе как смешной и подозрительный предрассудок, как пережиток навсегда ушедших времен и обычаев.
В тридцатые годы смерть нередко становится материалом для пародийного, сатирического обыгрывания. "Тут недавно померла одна старуха. Она придерживалась религии - говела и так далее. Родственники ее отличались тем же самым. И по этой причине решено было устроить старухе соответствующее захоронение"; "На этот раз позвольте рассказать драматический эпизод из жизни умерших людей" - так начинались многие рассказы М. Зощенко тридцатых годов, точно фиксируя характер общественного отношения к предмету, к тому, в каком обличье пристало появляться этой "неуважаемой" теме перед глазами читателя газет и журналов.
Героями литературы тех лет были молодые люди, наслаждающиеся здоровьем, спортом, работой. Не только смерть, но и старость была отодвинута на периферию литературы; ее проблемы не интересовали ни писателей и публицистов, ни нового массового читателя.
Старое было приравнено к вымирающему, и процесс вымирания не должен был занимать ничьего внимания.
Старик мог появиться среди литературных персонажей тех лет разве что в гриме ("Тимур и его команда"
Гайдара, где в гриме репетирует роль старика молодой и вполне спортивный инженер Гараев) или в непрезентабельном виде безвредного чудака (если не вредного брюзги), оставшегося от старого режима и по ошибке задерживавшегося в не принадлежащем ему настоящем. "Вот кому я не завидую - это старухам, - не понижая из деликатности голоса, суверенностью во взаимопонимании читателей-современников возглашал обычный зощенковский герой и рассказчик, полноправный выразитель обыденного сознания. - Вот старухам я, действительно верно, почему-то не завидую. Мне им, как бы сказать, нечего завидовать".
Молодость и старость перестали быть равно естественными биологическими явлениями, разными ступенями одной и той же человеческой жизни. Молодые явно не собирались стареть. Старость находилась под подозрением. В расчеты живых смерть, во всяком случае, никоим образом не входила; будто условились считать смерть каждого человека неким казусом и, во всяком случае, его глубоко индивидуальным делом, не касающимся других. В соответствии с этим литературные герои тех лет, убежденные атеисты в теории, на практике как бы руководствовались верой в личное свое земное бессмертие.
Война выдвинула вперед совсем иные заботы; с самого ее начала смерть, быстрым и трагическим образом расширив свои права над человеческим существованием, приобрела их в литературе, где эта тема получила естественные для общественных нужд того времени очертания - смерть ради победы, ради жизни остающихся в живых... В поэзии и прозе тех лет явились герои разных возрастов, равно вовлеченные в схватку жизни и смерти. В конце 40 - начале 50-х годов стала заметна литературная ориентация на героев возраста зрелости, достаточно долгого житейского и профессионального опыта. Главные и любимые авторами персонажи тогдашних повестей и романов были обычно люди тридцати пяти - сорока лет. Они были заняты налаживанием послевоенного производства и о смерти не размышляли.
Помирать нам рановато
Есть у нас еще дома дела!
Эти песенные строки стали лейтмотивом того общественного настроения, которое особенно настойчиво фиксировалось литературой и кино. Те, кто вернулся живым, казалось, приговорены были отныне к вечной жизни. Печально предсказывающие строки "Мы не от старости умрем - от старых ран умрем" (С. Гудзенко) были редкими в поэзии и прозе тех лет - как и ноты реквиема погибшим, прозвучавшие в стихотворении М. Исаковского, ставшем песней: "Прости меня, моя Прасковья, Что опоздал к тебе домой! Хотел я выпить за здоровье, а вот пришлось за упокой..." Даже герои "Звезды" Э. Казакевича в кинофильме, поставленном по повести через несколько лет, уже не погибали. Смерть от старости - не от ран, мысль о естественном подведении итогов, о расчете со своей жизнью, совершаемом не под влиянием драматических обстоятельств, а в урочный час, - эта тема не успела войти в литературу как полноправный ее материал; за долгие послевоенные годы не восстановилось нужное для потребностей истории отношение к личным бумагам.
В конце пятидесятых годов литература - снова! - резко омолодилась. Героями ее стали люди, только начинающие жизнь и со страстью отыскивающие свое в ней место; поиски эти полемически противополагались опыту прошлых поколений; эта полемика помогала молодым уяснить себе настоящее и определить свое будущее, рисовавшееся бескрайним и прекрасным, как и положено то в юности.
В 1957 году Ю. Казаков описал девяностолетнюю старуху Марфу - едва "ли не первую среди многочисленных своих литературных ровесников и ровесниц (большей частью почему-то именно ровесниц!), число которых особенно увеличилось в самые последние годы. Сначала герои эти помещались где-то с краю главного действия, но вскоре заметно переместились в центр рассказов и повестей. Они изображены были теперь с тем вниманием, которое им давно не выпадало.
Характерно, что многие нынешние авторы заставали своих героев преимущественно в последний их час или накануне его (одна из повестей В. Распутина так и называлась- "Последний срок"), в момент того расчета с земной жизнью, которого так и не успевали совершить литературные герои прежних лет. Но мысли о пределе своей жизни являются не одним старикам они становятся частью идущей еще, полной и деятельной жизни и даже ее условием, вдруг обнаружившим свою необходимость: "...Ну а другие-то, живые-то люди? - вопрошает самого себя герой повести В. Белова. - Гришка, Анатошка вон? Ведь они-то будут, они-то останутся?
И озеро, и этот проклятый лес останется, и косить опять побегут".
По-видимому, такого рода рассуждения и могут продиктовать "правильные" с исторической точки зрения формы житейского поведения. В этом смысле забота о судьбе своего - пусть даже малого - архива должна запять свое место в размышлениях о том, как отзовется наша - долгая ли, краткая ли жизнь за чертою личного существования. Но здесь обыденное мышление, повседневная житейская практика наших современников сильно разошлись даже с тем уровнем обиходной житейской философии и начатков исторического сознания, который уже зафиксирован литературой последних лет.
Сознание многих людей все еще заворожено сложившимся в предвоенные десятилетия отношением к личным своим бумагам. Старая привычка "приводить в порядок свои дела", с младых ногтей укоренявшаяся когда-то в сознании человека, давно, к сожалению, вышла из обихода. Не будем говорить здесь о причинах, которые привели к ее разрушению. Их немало, и любой из читателей сразу перечислил бы некоторые из них. Мы только констатируем факт, печальный для архивиста и в конечном счете для истории нашего общества.
Архивы XVIII и XIX веков показывают, что почиталось за правило не только у старых, но даже у молодых людей быть готовым к этому часу во всякий момент своей жизни; естественным долгом самоуважения было как можно раньше определять свои отношения с близкими и с обществом на случай этого часа. Мы говорим здесь не о завещаниях относительно движимости и недвижимости, актуальность которых для наших сограждансовременников справедливо может быть оспорена и которые, во всяком случае, выходят за границы и темы нашей, и компетенции, но в первую очередь о распоряжениях относительно архива. У многих на памяти сцена из "Войны и мира", где старый князь Болконский прощается с отправляющимся в армию сыном. "Он подвел сына к бюро, откинул крышку, выдвинул ящик и вынул исписанную его крупным, длинным и сжатым почерком тетрадь. - Должно быть, мне прежде тебя умереть. Знай, тут мои записки, их государю передать после моей смерти. Теперь здесь вот ломбардный билет и письмо; это премия тому, кто напишет историю суворовских войн. Переслать в академию. Здесь мои ремарки, после меня читай для себя, найдешь пользу.
Андрей не сказал отцу, что, верно, он проживет еще долго. Он понимал, что этого говорить не нужно. - Все исполню, батюшка, - сказал он". Каким странным выглядит этот разговор на фоне сегодняшнего быта!
"Да, человек смертен, но это было бы еще полбеды.
Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус!"
Вот эти снисходительные разъяснения, которые дает Воланд из "Мастера и Маргариты" М. Булгакова безмятежно уверенному в своем будущем дне Берлиозу, звучат, увы, свежо и актуально. Каждый уверен, что рано, все еще рано отдавать распоряжения, разбирать архив, находить подходящее место для его хранения...
Очень многие страшатся этого занятия, видя в нем событие экстраординарное, напоминающее некое опасное подведение итогов. Если бы человек с детства привык считать подобные заботы непременною составной частью жизни, он не чурался бы этого занятия, поскольку оно казалось бы ему достаточно обыденным.
Этим удивительным безразличием одинаково охвачены не только люди, далекие от мыслей о важности личных ли своих, семейных ли бумаг, но, что особенно сожалителыю, и те, кто заведомо знает цену своему архиву, - люди искусства, ученые. Глубоко увле ченные своим делом, они забывают о столь важной егс части.
Как показывает работа архивиста, наши современни ки покидают жизнь, не только не успев отдать последних распоряжений, но, как правило, и не поставив себе ясную задачу их обдумывания. Их близким остается еще и мучительное гадание о том, какова была воля умершего относительно его бумаг.
Результаты этого чаще всего плачевны. Даже если бумаги находят в конце концов свой путь на полки хранилища- чаще всего это уже не целостный архив, отражающий все этапы жизни и все роды занятий фондо образователя, а лишь часть его. Архивы разрушаются, разрозниваются; уничтоженным или потерянным оказывается именно то, что особенно бережно сохранялось человеком при жизни; важные черты личности и деятельности его самого и тех людей, с которыми сводил его судьба, безвозвратно утрачиваются, унося с собой и драгоценные, невосполнимые факты истории; память стирается, и воцаряется забвение.
Между тем сбереженные людьми в двадцатые и тридцатые годы личные архивы принесли в архивохранилища - а значит, нашей науке - не только материалы связанные с жизнью этих лиц. Совсем недавно журнал "Советские архивы" с тревогою писал о том, что многие факты деятельности наших общественных организаций могут остаться неизвестными будущим историкам:
"Если сохранность материалов первых трех групп общественных организаций (Коммунистической партии, профсоюзов, комсомола) не вызывает беспокойства, то комплектование государственных архивов документальными материалами кооперативных организаций и особенно добровольных обществ и союзов оставляет желать много лучшего". В полном объеме эти материалы в архивы не поступали никогда, в результате оказались распыленными, а многие утрачены и, видимо, навсегда.
Среди таких исследователи называют материалы Всероссийской ассоциации инженеров, Русского горного общества, Русского химико-физического общества. В государственных хранилищах отсутствуют также документы Общества московских художников (1909-193Г основателем которого был П. Кончаловский, Общее художников и скульпторов "Бытие", общества "Четыре искусства" (1924-1932), Общества художников-станковистов (1925-1932)... По данным Наркомата просвещения РСФСР на 1 октября 1923 года, только в системе Главнауки числилось научных, художественных обществ и обществ охраны природы 394. Где же искать нынешнему исследователю следы этой деятельности?
Едва ли не исключительно в личных архивах. Материалы активно действовавшего Русского общества друзей книги (1920-1929) находим мы ныне только в архивах его членов - С. Кара-Мурзы, Н. Орлова. В фонде Николая Николаевича Орлова (1898-1965), секретаря Русского библиографического общества при Московском университете, сохранились материалы к библиографическому словарю членов этого общества - автобиографии, списки трудов, служебные документы и даже собрание их портретов. У него же уцелело собрание отчетов, повесток, пригласительных билетов Русского библиографического общества (еще один комплект материалов этого общества сохранил в своем архиве умерший несколько лет назад в возрасте 94 лет Б. Боднарский - старейший библиограф и книговед), Кружка любителей русских изящных изданий, Русского общества друзей книги, Российского общества децималистов, Русского библиологического общества - важные источники для исследователя истории книговедения и библиофилии в первое пореволюционное десятилетие.
Вся эта огромная и важная для истории область рукописного наследия человечества - архивы отдельных лиц и собранные разными людьми коллекции рукописей- в значительной степени выпадают из рассмотрения, пока речь идет только о государственных и ведомственных архивах.
Действительно, архивы во всех странах издавна являлись учреждениями, сложившимися в результате административной деятельности, и принималась туда почти исключительно официальная документация. Как правило, туда не поступали личные и семейные архивы - то есть собрания документов частного происхождения, накапливавшихся в домах частных лиц.
Исключения делались только для архивов государственных деятелей, полководцев, дипломатов или же монархов - тогда, когда их время уже становилось историческим, - как эпоха Петра I в годы царствования Николая I, - что и позволило А. Пушкину смотреть петровские бумаги в государственном архиве. Правда, значительная часть семейных документов членов царствующей династии оставалась фамильной собственностью и в государственные архивы не попадала.
- Где же хранились архивы людей, не состоявших на государственной службе, - писателей, ученых?
- Среди тех архивов, которые, находясь при какомто учреждении, хранят свои постоянные - и при том еще все время пополняющиеся, документальные фонды, есть один, который мог бы поспорить объемом и богатством собранных в нем материалов с государственными архивохранилищами.
Это Архив Академии наук, основанный б января 1728 года. Тогда он был назван Конференц-архивом - поскольку общее собрание академиков, решавшее на своих заседаниях разнообразные научные вопросы, носило название конференции. При нем был также и архив Канцелярии Академии, сохранявший протоколы заседаний и прочую деловую документацию - то есть то же самое, что собирается всяким ведомственным архивом. Было, однако, существенное отличие: своим чередом шли в Конференц-архив после кончины академиков документы из домашнего их архива. Иногда за бумагами этими снаряжались посыльные в отдаленнейшие места России - если академику случалось умереть в экспедиции. Рукописные труды академиков, материалы конференции и бумаги из личных архивов хранились в связках. Зимою 1797 года во время известного пожара Кунсткамеры большинство этих связок было спасено от огня и с самоотвержением вывезено академиком Г. Миллером на санях к себе домой.
Но главными хранилищами личных архивов писателей, ученых, людей искусства с давних пор были библиотеки. Почему? Да потому, что когда библиотеки были еще собраниями рукописных книг - они естественным образом собирали и другие рукописи, и по большей части литературного характера: произведения писателей, их письма, которые издавна расценивались как плод литературного творчества.
Кстати сказать, таковы же были и частные библиотеки-манускрипты являлись их непременной составной частью. В библиотеке Вольтера, купленной Екатериной II и привезенной после его смерти в Петербург, хранились собранные писателем по всей Европе рукописные исторические материалы о Петре I. Николай I наложил запрет на чтение книг Вольтеровой библиотеки, хранившейся в Эрмитаже, кем бы то ни было.
Первым, кому позволено было работать в ней и делать выписки, был А. Пушкин, его материалы к "Истории Петра" сохранили следы работы над рукописными источниками.