140983.fb2
— И что?
— Вы когда-нибудь по ошибке клали руку на гальваническую батарею с высоким напряжением, когда по пальцам бьет так, на мгновение вы лишаетесь рассудка? Если да, то вы хотя бы смутно можете представить, какой эффект произвела эта записка на мои нервы. Я был потрясен. Прочитан эти несколько слов, я больше ничего не видел — комната поплыла у меня перед глазами.
— Но что же в ней было такого, что настолько вас напугало?
— Всего лишь несколько резких неприятных слов, которые навсегда врезались мне в память: «Коль вы не бросите своего любовника Т., вас заклеймят как encule [85]».
Эти ужасные, низкие, нагло грубые анонимные угрозы обрушились на меня столь неожиданно, что, как говорят итальянцы, они были как гром в яркий солнечный день.
Совершенно не подозревая о содержимом, я беспечно вскрыл конверт в присутствии матери; но, едва прочитал записку, я был настолько убит, что у меня не было сил удержать этот крошечный листок бумаги.
Руки у меня дрожали как осиновый лист, меня всего трясло; я был охвачен ужасом и сгорал от стыда.
Кровь отлила от щек, губы стали холодными и безжизненными, на лбу выступил ледяной пот; я чувствовал, как белею, и знал, что мои щеки приобретают мертвенно-бледный, серовато-синий оттенок.
Тем не менее я старался справиться с волнением. Я поднес ко рту ложечку с кофе, но, как только она коснулась моих губ, меня затошнило и едва не вырвало. Качка и тряска в шторм не могла бы вызвать столь ужасного приступа тошноты, как тот, от которого тогда корчилось мое тело. И даже Макбет, увидев призрак убитого Банко, не мог бы испугаться сильнее, чем я.
Что мне было делать? Позволить, чтобы меня на весь свет объявили содомитом, или покинуть человека, который был мне дороже самой жизни? Нет, лучше смерть, чем то или другое.
— Но вы только что сказали, что хотели бы, чтобы весь мир знал о вашей любви к пианисту.
— Да, признаю, хотел и не отрицаю этого, но вам когда-нибудь удавалось разобраться в противоречивой человеческой душе?
— Кроме того, вы же не считали содомию преступлением?
— Нет; разве этим я причинил зло обществу?
— Тогда почему вы так испугались?
— Одна дама во время приема гостей спросила своего маленького трехлетнего сынишку, который и говорить-то толком еще не умел, где его папа.
«В своей комнате», — сказал он.
«А что он делает?» — поинтересовалась неосмотрительная мать.
«Он делает пук-пук», — невинно ответил сорванец дискантом, достаточно громким, чтобы его услышали все присутствующие.
Вы представляете себе чувства матери и жены, когда через несколько минут ее муж вошел в комнату? Бедняга рассказывал мне, что счел себя чуть ли не опозоренным, когда жена, краснея, поведала ему об опрометчивости их ребенка. А разве он совершил преступление?
Найдется ли человек, который хотя бы раз в жизни не испытал бы полного удовлетворения от того, что испортил воздух, или, как звукоподражательно выразился ребенок, сделал «пук-пук»? Тогда чего же здесь стыдиться? Никакого преступления перед природой в этом нет.
Дело в том, что мы стали такими сладкоречивыми, такими утонченными, что сочли бы мадам Эглантайн, несмотря на ее царственные манеры, судомойкой. Мы стали столь сдержанными и чопорными, что скоро каждому члену парламента, для того чтобы ему позволили занять свое место, придется предоставлять свидетельство о нравственности от священника или учителя воскресной школы. Приличия должны быть соблюдены любой ценой; велеречивые редакторы — завистливые боги, и гнев их неукротим, ибо он приносит хороший доход, поскольку добропорядочные люди желают знать, чем занимаются их грешные собратья.
— Кто же написал вам эту записку?
— Кто? Я ломал над этим голову, и у меня возникло несколько смутных догадок, каждая из которых была также неосязаема и ужасна, как смерть Мильтона; каждая грозила вонзить в меня смертоносное жало. Например, я даже воображал, что это Телени решил проверить силу моей любви к нему.
— Это была графиня, не так ли?
— Я тоже так думал. Телени нельзя было любить наполовину, а влюбленная до безумия женщина способна на все. Однако маловероятно, чтобы дама воспользовалась таким оружием; к тому же она была в отъезде. Нет, это не была и не могла быть графиня. Но тогда кто же? Все, и никто.
Несколько дней терзания не покидали меня ни на миг, и временами мне казалось, что я схожу с ума. Нервозность моя возросла до такой степени, что я боялся выходить из дома, думал, что могу встретиться с автором этой гнусной записки.
Казалось, я, как Каин, нес печать своего преступления на лбу. Я видел презрительную усмешку на лице каждого, кто глядел на меня. Указующий перст был направлен на меня; голос, достаточно громкий, чтобы его слышали все, шептал: «Содомит!»
Направляясь в контору, я услышал, что за мною кто-то идет Я пошел быстрее; преследователь прибавил шаг. Я почти перешел на бег. Внезапно мне на плечо легла рука. От страха я едва не лишился чувств. В тот момент я ожидал услышать ужасные слова: «Именем закона, вы арестованы, содомит!»
Я вздрагивал от скрипа двери; вид письма приводил меня в ужас. Испытывал ли я угрызения совести? Нет, это был страх, малодушный страх, а не раскаяние. И разве содомита не могут приговорить к пожизненному заключению?
Вы, вероятно, считаете меня трусом, но ведь даже самый храбрый человек может без страха смотреть только в лицо явному врагу. Мысль о том, что таинственная рука неизвестного врага занесена над тобою и всегда готова нанести смертельный удар, невыносима. Сегодня вы человек с незапятнанной репутацией, а завтра — одно слово, произнесенное против вас на улице нанятым негодяем, один высокопарный абзац в газете, написанный кем-нибудь из современных bravi [86] прессы — и ваше честное имя навсегда опорочено.
— А что же ваша мать?
— Когда я открывал письмо, она была занята чем-то другим. Она заметила мою бледность лишь через несколько минут. Я сказал, что мне нездоровится, и, увидев, что меня тошнит, мать мне поверила; на самом деле, она испугалась, что я подхватил какую-то болезнь.
— А Телени? Что сказал он?
— В тот день я не пошел к нему; я отправил ему записку, что встречусь с ним завтра.
Какой ужасной была эта ночь! Я старался как можно дольше не ложиться спать, ибо боялся сна. Наконец, усталый и измученный, я разделся и лег в постель; но постель, казалось, была наэлектризована, поскольку мои нервы начали дергаться и по телу побежали мурашки.
Я был в смятении. Некоторое время я ворочался; затем, опасаясь, что сойду с ума, я встал, прокрался в столовую, достал бутылку коньяка и вернулся в спальню. Выпив почти полстакана, я снова лег спать.
Непривычный к столь крепким напиткам, я заснул; но разве это был сон? Я проснулся среди ночи; мне приснилось, что Кэтрин, наша служанка, обвинила меня в том, что я ее убил, и меня собирались судить.
Я встал, налил себе еще стакан спиртного и снова погрузился в забытье.
На следующий день я вновь отправил Телени записку, в которой говорилось, что я не смогу с ним встретиться, хотя мне очень хотелось его увидеть. Но через день, поняв, что я опять не приду к нему, он сам нанес мне визит.
Физические и душевные изменения, произошедшие со мною, очень его удивили, и он подумал, что его оклеветал какой-нибудь общий приятель; чтобы разубедить его, я — после настойчивых расспросов — вынул гнусное письмо, до которого боялся дотрагиваться, как до гадюки, и отдал ему.
Хотя подобные вещи были для него более привычными, чем для меня, лицо его стало хмурым и задумчивым; он даже побледнел. Однако, поразмыслив немного, он принялся изучать бумагу, на которой были написаны эти ужасные слова; затем он поднес к носу карточку и конверт и понюхал их. Лицо его сразу же повеселело.
«Я знаю, я знаю, вам нечего бояться! Они пахнут розовым маслом! — кричал он. — Я знаю, кто это».
«Кто?»
«Ну неужели же вы не догадываетесь?»
«Графиня?»
Телени нахмурился: «Откуда вы о ней знаете?»
Я все ему рассказал. Когда я закончил, он заключил меня в объятия и принялся целовать.
«Я всеми способами пытался забыть вас, Камиль; и вы видите, как мало мне это удалось. Графиня сейчас далеко, и больше мы не увидимся».