137714.fb2
— Конечно, умрешь. Причем в один день, — говорила скорая реанимационная помощь Юлька, вынимая из сумки продукты. — Только перед этим ты будешь жить долго и счастливо.
На столе появились огурцы, помидоры, селедка в вакуумной упаковке, черный хлеб и водка.
— Сейчас мы только с тобой перекусим, и жизнь станет лучше, жить станет веселей.
— Я не могу есть, — сказала я.
— А ты и не будешь есть, — успокоила меня Юлька, — ты будешь пить. И закусывать.
Она коротко посмотрела на меня и отвернулась, пряча глаза.
— Что? Плохо выгляжу? — спросила я.
— Не буду от тебя скрывать, Маня, выглядишь ты неважно, — ответила Юлька, вынимая из упаковки селедку. — Вот приблизительно как эта рыба. Голова потеряна, все остальное выпотрошено и просолено в собственных слезах. Плюнь, Маня, и разотри. Мужики приходят и уходят, а мы с тобой остаемся. Кого же нам любить, если не себя? Кто, если не мы?
Юлька продолжала разъяснительно-воспитательную беседу, но я ее уже не слушала. Я сидела на стуле, смотрела в окно, курила и ни о чем не думала.
— Мань, ё-мое, ты меня слышишь? — донеслось до меня.
— Слышу, Юль, слышу.
— Слышит она… Для особо глухих повторяю: я вчера из солидарности к тебе бросила Сам Самыча.
— Да ну? — оживилась я.
— Вот тебе и «да ну».
— А что случилось, Юль? Он тебя обидел?
— Меня обидишь, — ухмыльнулась Юлька, — я сама кого хочешь обижу. Просто бросила, и все.
— Но почему? — не унималась я.
— Понимаешь, Мань, как бы тебе объяснить? — Юлька задумалась и почесала репу. — Не знаю, Мань, всем вроде хорош мужик… И не бедный, и не жадный, и не импотент… Вот только задница у него, Мань…
— Что у него с задницей? — заинтересовалась я.
— Задница у него, Мань, какая-то испуганная.
— Ну, ты даешь, — засмеялась я.
— Нет, правда! Спереди вроде все хорошо. Такой солидный, такой видный мужик, ни дать ни взять, горный орел. А жопа испуганная, втянутая какая-то жопа, как будто он что-то держит в себе, как будто чего-то боится. Ну вот что подойдут к нему сзади и сделают самое плохое. А мне обидно, Мань. Обидно и неприятно!
— И когда же ты успела?
— А вот как раз вчера, когда ты под Никитиными окнами дежурила.
— А Сам Самыч знает об этом?
— Пока нет. Но у него все впереди. Как, впрочем, и у нас.
— Нет у меня никакого «впереди», Юлька. Нет и не будет.
— Ты это брось тоску наводить, — разозлилась Юлька, — давай лучше выпьем.
Мы выпили. Юлька накинулась на селедку, я стала вяло ковыряться в салате.
— Ты знаешь, Юль, — сказала я, — а я ведь, наверное, скоро умру.
— Ты что, Мань, совсем уже… — испугалась Юлька.
— Так уже было. Три раза.
— Чего было три раза? — не поняла она.
— Три раза меня бросали, и три раза после этого я умирала.
— Ты о чем, Маша? С тобой все в порядке?
— Это ты виновата. Это ты заставила меня погрузиться в воспоминания. Детство, отрочество, юность… Я все там нашла, все поняла. Так уже было три раза, и четвертого не будет.
— Чего было-то, не томи!
— А было, Юля, просто и незамысловато. Жила-была девочка. Маленькая такая, хорошенькая. Волосы белые-белые, как лен. А на голове бант, громадный, как вертолет или как бабочка. «В синих сумраках Бомбея… Бабочек полет ночной…» Откуда это, не знаешь? Но неважно. И были у девочки мама и папа. И мама такая хорошая, и папа такой хороший. Но расхотели они жить вместе и разошлись. Мама забрала девочку и уехала. А папа остался. И забыл, что у него есть, то есть была, дочка. Маленькая такая, беленькая. Ни письма, ни открытки. Зачем? Она же маленькая совсем, не поймет. И забыл папа про девочку, как будто ее и не было, и не вспоминал больше никогда. А потом взял и умер. А девочка сразу заболела. Простой такой детской болезнью, и тоже чуть не умерла. После того как папа ее бросил и ушел навсегда уже по-настоящему. Но девочка выжила. У девочки к тому времени был другой папа. Не такой хороший, как первый, но и не самый плохой. И девочка полюбила своего второго папу, как только могут любить маленькие девочки, которые уже прошли один раз через потерю. И пусть они в первый раз не поняли ничего, не осознали по глупости, по малолетству, но где-то в памяти это отложилось и зарубцевалось.
И жили они с новым папой счастливо, но недолго. Второй папа тоже уехал и забыл про девочку еще быстрее, чем первый. А девочка и не переживала сильно. Девочка уже привыкла, что самые любимые и дорогие в один прекрасный день берут в руки чемодан, закидывают туда трусы, майки, рубашки и брюки и уходят. А девочки остаются. Остаются ждать кого-нибудь другого, нового, любимого.
А чтобы девочке не было так скучно, к ней снова подбирается беда со смуглым и прекрасным лицом молодого и красивого солдатика, которому девочка нужна только на час. За это короткое время все можно успеть, всего достигнуть, все познать, полюбить и отмучиться. И снова девочка на краю. И ангелы машут крыльями над ее головой. Машут и плачут. И девочка в двух шагах от подвала, от грота, тоннеля, кончающегося тьмой.
Но небеса ее милуют и отпускают на время. Живи, девочка, радуйся. Только береги себя, не смей больше так сильно, так безоглядно, так смело.
Однако девочка выросла и не хочет слушаться. Девочка снова — на те же грабли. И как! До закушенных губ, до крика, до крови. И все было хорошо. Еще лучше, чем снилось. Они любили друг друга горячо, преданно и верно. Они были одинаковы в своих надеждах, помыслах и желаниях. Ничто не предвещало беды. Но на то он и конец, чтобы подкрасться незаметно. Мальчик уезжает, а девочка, как обычно, остается. И все повторяется, все закольцовывается. Полгода девочка ест, пьет, гуляет, ходит в школу, а в свободное от этих занятий время лежит лицом к стене и водит пальцами по обоям в поисках невидимых насекомых. Зачем ты так мучаешься, девочка? Мы тебе поможем! Мы тебя заберем.
Наступает лето. От мальчика ни слуху ни духу. Вот и хорошо, вот и славно. Девушки-подружки берут девочку под белы рученьки и ведут за собою к быстрой речке, крутому бережку. А солнце горячее, а вода в речке мутная, так и манит, так и зовет…
— Прекрати, Маня, я больше не могу, — взмолилась Юлька и взяла дрожащими пальцами со стола сигареты, — ты сумасшедшая. Ты все это придумала. Я больше ничего не хочу слышать. Тут нет никакой связи. Все в одной куче: отцы, отчимы, девочки, мальчики… Хватит себя жалеть. У нас полстраны без отцов живут — и ничего, не умирают. А первая любовь, она на то и первая, чтобы быть несчастной.
— Ты не слышала меня, Юля.
— Не слышала, не слышу и слушать не хочу. Все это фигня на палочке! — сказала Юлька и налила себе водки. — Будешь?
— Нет. Я не хочу.
— А как же Бородин? — вспомнила Юлька. — Он же от тебя ушел — и ничего. Живая-здоровая.
— Он от меня ушел, но не бросил. Это я его бросила, он мне сам это сказал.
— Когда это он успел?
— Он был у меня недавно.
— Да ну! — удивилась Юлька. — И чего хотел?
— Не знаю, я не поняла.
— Не знает она, — передразнила Юлька. — Назад он хотел, в семью просился. А она не поняла.
— Юлька, ну их всех, давай напьемся! — предложила я.
— Кто бы был против, только не я.
— За что будем пить?
— За нас, любимых. Чтоб больше ни одна сволочь не смогла к нам подползти на скользком брюхе, чтоб не смогла нас выпотрошить, использовать, надругаться…
— Юль, ты не права, — слабо возразила я заплетающимся языком. — Кто это тебя выпотрошил, обидел и заскучал? Кто это так с тобой? Что-то я не припомню.
— Меня обидишь, — встрепенулась Юлька, — я сама кого хочешь… Но дело не в этом. Вот ты мне, Маня, про свои глюки все время рассказываешь, а я слушаю и думаю: а на фига мне все это надо? Не мое это, Маня, не мое. Но я на тебя подсела как на наркотик. Ты водишь меня по таким заоблачным далям, на которые мне самой в одиночку никак не взобраться. Я даже помню, как все это начиналось.
— Что «это», Юль, о чем ты?
— О нашей с тобой непорочной связи, дорогая моя. — Юлька откинулась на стуле в красивой позе и продолжала: — В те давние времена мы с тобой еще в институте учились. Помнишь, наши мужики одногруппные пришли с выходных довольные, счастливые. Фильм удалось классный посмотреть. Тогда с этим еще плохо было. Цензура, дети до шестнадцати, то-се… А тут пришли наши мальчики какие-то заводные, горячие, шуточки стали разные отпускать, шептаться по углам, ржать, тискать нас, совсем как дети. Что вообще происходит, удивилась я. А Сашка Пивоваров (ты помнишь Сашку Пивоварова?) и говорит: «А вы сами сходите и увидите! Там один пацан одну телку в разных местах и разными способами. Фантазия, скажу я вам, неуемная! То на кухне, то в магазине, то просто на голом асфальте. То ползать заставлял, то мужиком переодеваться, то с другой бабой… В общем, самым что ни на есть циничным образом». Короче, очень рекомендовал посмотреть. Вот мы с тобой и сорвались с последней пары. Помнишь?
— Что-то очень смутно, — ответила я.
— Ну, это понятно. Фильм сегодня почти забытый, «Девять с половиной недель» с Микки Рурком и Ким Бейсинджер. Я шла после фильма тогда и ругалась последними словами. Надо же быть такой дурой! Разве можно так с мужиком! Хитрее надо быть, изворотливее. А эта любой каприз как миленькая. За что боролась, то и вставил. Разве так можно! Траханье траханьем, а о себе не забывай. А ты мне тогда сказала…
— Что я сказала, Юль?
— Ты мне тогда сказала, а я надолго запомнила. Она, мол, героиня эта, совсем же беззащитная перед ним была. Беззащитная и бескожая. Она как только увидела его в первый раз, там, в магазине, с птицами, так сразу и поняла, что пропала, как Анна Каренина. И я, Маня, спросила тогда у тебя: «При чем здесь Анна Каренина» А ты мне, дуре непонятливой, объяснила: «Ну как же? Она тоже, как только увидела Вронского, уже знала, что погибнет, а остановиться не могла. Рок это. Понимаешь? А рок — это как рак, неизбежно. Вопрос времени».
И я, Маня, подумала тогда: ужас какой. А ты продолжаешь: «Понимаешь, бывает, что женщина попадает в такую ситуацию, не влюбляется банально, по-будничному, а именно погружается в любовь, как в трясину. С ручками, с ножками, с головкой… Одни пузыри на поверхности. Ни шелохнуться, ни закричать, только глубже и глубже затягивает. А сверху цапли ходят, клюква растет, комары там, лягушки квакают. А для нее ничего этого нет. Для нее жизнь кончилась. Потому что ни дышать без него, ни видеть, ни слышать, ни двигаться она уже не может. Так бывает. Потому что рок. Страсть. Судьба».
И я подумала тогда, Мань: интересно девка рассуждает, заковыристо. Пробудила ты во мне настоящий интерес после фильма этого. Знание в тебе какое-то было, неподвластное мне. Как будто ты сама на этих шпалах лежала. А ведь не было еще с тобой ничего такого. Чистота и непорочность. И вывих при этом какой-то в мозгах. А рельсы и шпалы ровненько, в ряд…
Так что, интерес к тебе, Маня, все это время был у меня не совсем бескоростный. Познавательный интерес. И, прожив с тобой рядом большую и счастливую жизнь, я вдруг стала задаваться вопросом: а он как же, Вронский? То есть Микки Рурк? То есть вообще мужик как он есть? С психологией женщины, в самом глубинном смысле этого понятия, все как бы стало проясняться. И представь, Маня, это мне последнее время не дает покоя. Чего они, мужики, при этом чувствуют? И чувствуют ли они вообще?
— Вопрос конечно интересный, — сказала я, трезвея и мрачнея от этого. — Спасибо, во-первых, тебе за правду.
— На здоровье. А во-вторых?
— Я думаю, Юля, мужик, он тоже все понимает. Он же не дурак. Он видит, как барышня вязнет по самую что ни на есть, и решает попользоваться ею на всю катушку. Не со зла, а от боли собственной, прежней. Потому что кураж такой нашел. Потому что она, утопая, за него держится. И он нехотя, медленно поддается ей и идет за ней вглубь, играя, искрясь, фантазируя. А она ползет к нему на коленях — только не оставь, только не уходи. А мужики этого не любят, они же, ё-мое, охотники. А тут жертва сама на все согласная.
И самое смешное в этом, Юль, что он, в фильме-то, ее тоже любил. Любил. И был исключительным по-своему. Помнишь, как он ей говорил? Я хочу о тебе заботиться. Можешь себе представить? У нас же в стране эту фразу ни один мужик до конца выговорить не сможет. Только до половины. «Я хочу…» И все! А дальше по прайсу: «Я хочу есть, я хочу пить, я хочу спать». А уж если вдруг «я хочу тебя» — все! Нирвана наших дней, сбыча мечт, высший пилотаж! Как же! Он сказал: «Поехали!» — и махнул рукой! И тут уж ты расстараешься, чтобы оправдать, угодить, не ударить в грязь лицом — и вдоль по Питерской вприсядку.
И чего, казалось, бабе не хватало? Одевал, обувал, посуду мыл. И пустяка какого-то требовал: послушной быть и разнообразной. А разнообразия всякие он сам и придумывал. Но тот фокус с лесбиянкой совсем ее добил.
Хотя нет, сломалась она раньше. Помнишь, Юль, там художник один был, талантливый очень. И она его открыла, и хотела, чтоб и все о нем узнали. Устроила выставку, вытянула его из глуши какой-то деревенской. Короче, тусовка, пати, вернисаж. Народ отрывается, жрет, пьет. И всем, по большому счету, глубоко наплевать и на художника этого и тем более на его картины. И он сидит в углу один, использованный, затраханный и никому не нужный. И она смотрит на него и понимает, что она такая же, как и он. Что ее так же, со всей любовью и во все места, не спрашивая, не думая, не подозревая. И никому нет дела до того, как ей чувствуется, как можется, как переживается. Потому что это не жизнь, а рок. И надо бежать, спасаться, хватать себя за волосы и вытягивать из этого болота. И она уходит — как на рельсы бросается. Что там дальше? Бог весть.
— Не понимаю! — заорала Юлька. — Для чего все это, ты можешь мне растолковать? Это же саморазрушение, самоубийство, садомазохизм!
— Наверное, — сказала я и взяла сигарету. — Но понимаешь… Как тебе объяснить… Он же тоже… Он же тоже завяз, втянулся, захлебываться стал. И что? Какие выводы? Ну, остановись! Подумай! Она же живая! Ребро твое, почки, печень, сердце! Полюби ее, не в смысле «поимей», а в смысле «пожалей»! Что же ты сделал, дурачок? Кого удивил? Чему удивился? Доказал себе в который раз, что баба друг человека? Порадовался?
— Вот они у меня все где! — Юлька ударила ребром левой руки по внутреннему локтевому сгибу правой. — А ты говоришь любовь. На фига она нужна? Не понимаю! То ли дело секс. Все ясно, понятно, разложено по полочкам, лавкам и кроватям, все известно, описано и изобретено. Оргазм на оргазме лежит и оргазмом погоняет.
Юлька победоносно посмотрела на меня и довольная собой закурила.
— Я иногда думаю, Юль, ты не поверишь, — осторожно произнесла я, — а по мне, так лучше бы этого секса не было совсем.
— Ты чё, Мань, совсем уже? — изумилась Юлька.
— Я не знаю, — замялась я, — может быть, и совсем… Но смотри, Юль, что получается, все же окончательно на почве секса повернулись. Быстрее, дальше, больше… Спорт высших достижений. Кто, кого, как, чем и как долго. И если ты не взял, не достиг, не смог, не показал, не выложился, не успел, не дал, не кинул, не довел и тысячи других «не», то ты и сам недочеловек. И хотя бабы тоже стали рыпаться и стремиться, желать и иметь, мочь и требовать, все равно, по большому счету, мы так и остались лишь снарядом для достижения высшего олимпийского наслаждения. Завидуйте, боги! Но боги не дураки, на то они и боги. И если одной рукой они дают, другой тут же отбирают. Хотите сексуальную революцию? Нате, берите! Пользуйтесь на здоровье, торопитесь, жизнь коротка, и в ней все надо попробовать! Но заплатите за это одиночеством, страхом, бессонницей, безверием, белой горячкой, наркотической ломкой, ночными кошмарами, жизнью самой!
Я задохнулась, осмотрелась по сторонам и замолчала.
Передо мной сидела Юлька, какая-то маленькая, испуганная и взъерошенная.
— Ты плачешь, Маня? — тихо спросила она.
— Нет, Юля, я смеюсь, — ответила я.
— А хочешь, я тебе бальзамчика накапаю?
— Какого еще бальзамчика?
— Бальзам «Московия» — сплю спокойно я, — отчеканила Юлька рекламный слоган и потянулась к своей сумке.
— Сейчас как дам по морде, — вяло ответила я и пошла в спальню.
Пятый сон Марьи Ивановны
Лето в тех краях, где прошло мое детство, мало похоже на лето. Скорее оно похоже на пыточную камеру в плавильном цехе. Рано или поздно что-то произойдет. Солнечная лава перельется через все небесные затворы и рухнет на город, сжигая все на своем пути.
Но это будет потом. А сегодня летняя среднесуточная температура колеблется в пределах от тридцати до тридцати пяти градусов. А это значит, что днем жара достигает своего апогея где-то к полудню, и стрелки термометров начинают дергаться между сорока и пятидесятью вплоть до позднего вечера. К ночи жара ослабеет, но ветер, набравшись дневного пустынного жара, остывает медленнее, и его жалкие потуги, направленные на обеспечение города прохладой, оказываются лишь потугами, не приносящими наслаждения ни ему, ни его постоянному партнеру — городу.
Собрали кучку невинно обреченных и бросили на освоение пустынных земель — как к стенке поставили. А осваивать ничего не надо, все освоено до нас. Змеи, скорпионы, пауки и мерзкие квартирные тараканы величиной с ладонь чувствуют себя там как дома. Причем давно. Когда нас, нежных, белых, ласковых, еще и в помине не было. Как вида, как класса, как отряда. Кто мы такие? Млекопитающие? Звучит заманчиво. Но где же взять в пустыне млеко, если там и с водой не все в порядке?
В пустыне свои законы, свои правила, своя игра. Здесь выживает сильнейший. «Рожденный ползать, летать не может». И слава богу! Редкая птица долетит до середины Сырдарьи, не опалив при этом крылья и не превратившись в птицу-гриль. Это вам не «ой, Днипро-Днипро», который широк, могуч. Это Сырдарья, речка переплюйка, пересекающая пустыню Кара-Кум ровно посередине и несущая свои желтые воды к Аральскому морю. Вернее, несла. И даже была судоходной. Но борьба за рис обернулась гибелью для реки. Где она теперь заканчивается, сходит на нет, высыхает под адскими лучами, так и не достигнув моря, ставшего лужей? И только корабли на его берегах напоминают о парусах, штормах, рыбах и о счастье. Трудном рыбацком счастье, что осталось где-то далеко, в незабываемом и несбыточном прошлом.
Я помню дикий пляж на берегу Сырдарьи. В реке никто не купается. Слишком сильное течение. Да и вода, несущая тонны песка, мутная и тяжелая как ртуть, совсем не приносит облегчения и прохлады. Граждане отдыхающие собираются на высоком крутом берегу, у источника. Так празднично и многообещающе они называют вонючий сероводородный фонтан в центре круглого неглубокого бассейна. Из бассейна выходит узкий железобетонный желоб, который спускается вниз метров на тридцать и там резко обрывается над берегом реки, служившим когда-то строительной свалкой.
Мои сердобольные одноклассницы вытащили меня из дома, из моего самовольного и самодостаточного заключения и в приказном порядке повели на улицу с целью подлечить ультрафиолетовыми лучами, горячим кислородом и водой, пахнущей гнилью и тухлыми яйцами.
Нашим любимым развлечением было строительство запруды в бассейне перед желобом. Большие вроде девочки, а замашки детские.
Из камешков, кирпичиков, песочка и других подручных средств возводилась небольшая запруда. И когда воды в бассейне набиралось достаточно, все садились паровозиком в желоб и ждали, чтобы кто-нибудь сверху открыл заслонку и вода, сметая на своем пути все препятствия, с бешеной скоростью понеслась вниз, с грохотом врезаясь в наши спины, покрывая нас радужным фейерверком брызг и заглушая наши восторженные и счастливые крики.
Так же было и в этот раз. Вместе со всеми я честно и трудолюбиво строила запруду, вместе со всеми привычно и комфортно устроилась в желобе, вместе со всеми закрыла глаза в предвкушении удовольствия и приготовилась ждать. Но случилось непоправимое.
То ли воды в бассейне было слишком много, то ли я не успела уцепиться как следует за стенки желоба, то ли меня толкнул кто-то сверху по неосторожности, то ли я сама приняла единственное и правильное решение — теперь уже не важно. Сошелся пасьянс, изменили орбиту планеты, посыпались звезды, и меня, вопреки всем правилам и законам, понесло вниз по желобу.
Небо почти белое, вылинявшее, рваное, брызги воды тяжелые, стеклянные, осколочные, черная дыра солнца, мертвая тишина и ужас от понимания того, чем кончится для меня этот полет. Наверно, я кричала, потому что потом долго саднило горло. Даже больше, чем спина, с которой была стерта почти вся кожа. Строительная свалка приняла бы меня со здоровым аппетитом, как сосиску на вилку. Только бы арматура торчала из глаз, носа, рта, живота. Пейзаж в стиле Стивена Кинга. Невелика потеря для страны, вот только мама…
Я не сознавала, сколько времени все это длилось. Три, четыре, пять секунд? Помнила лишь, что в самом конце пути я с размаху уперлась во что-то твердое и горячее, в то, что резко затормозило мой полет над пропастью в песках и не дало погибнуть. Я медленно, толчкообразно стала сползать вниз и вдруг остановилась.
Когда я пришла в себя и открыла глаза, то увидела перед собой черную, загорелую, совсем незнакомую спину. Еще какое-то время мы сидели друг за другом, притихшие и ошеломленные. Когда мой спаситель обернулся, я его узнала. Это был Хан. Он смотрел на меня серыми немигающими глазами, и синие губы его тряслись.
Потом он осторожно поднялся, выбрался из желоба и протянул мне руку. Я ухватилась за нее и с трудом выкарабкалась наружу.
Набежали какие-то люди, запричитали тетки, меня окружила счастливая возбужденная толпа, а Хан исчез, как будто его и не было. Это потом мне рассказали, что он единственный не растерялся и понял, что нужно делать, когда все другие стояли в полном оцепенении. Хан вставил свое тонкое сильное тело в эту железобетонную канаву как пробку, уперся ногами, руками, всем существом своим держал оборону, пока я летела навстречу своей если не смерти, то покалеченной, в прямом смысле этого слова, жизни.
Если не он, то кто же? Что бы было со мной? А что такое судьба? И был ли мальчик? Был или не был? А если бы мы вместе? Но вместе бывает редко. Как в жизни, так и в любви. Кто-то теряет, кто-то находит, кто-то летит в свалочный овраг, кто-то на берегу с облегчением нежит свое освобожденное тело.
Мне повезло. Я в третий раз выбралась из оврага своей любви живая и невредимая. Лишь сердце немного саднит, будто с него, а не со спины, нежно и бережно сняли всю кожу. А так все хорошо, прекрасная.
Вот только пусто все. Сумасшедшая пустота со звоном в ушах. Провалы пустых и безоружных глаз, пустота рта, не занятого поцелуем, пустота рук, обнимающих воздух, пустота груди, как от отсутствия молока, пустота внизу живота, как после долгой и затяжной беременности. Легкая, бессмысленная пустота существования. Что делать с этим? Как с этим жить? Или умирать молодой? Вот оно непереносимо горькое послевкусие любви. Глубокий овраг, а на дне разбитые бетонные плиты и вывернутая арматура торчит, точно корни деревьев, вырванных из земли заживо пролетавшим мимо молодым и веселым ураганом.
А был ли мальчик? Тот первый, из-за которого я чуть не погибла? Или этот последний, из-за которого я погибаю сейчас? Какая связь? Какие выводы, уроки, перспективы?
Наступит утро, и я открою окно, чтобы полюбоваться рассветом. А там, на другом конце Москвы, или Чикаго, или деревни Гадюкино, тоже будет открываться окно, и он вместе со мной будет видеть одно и то же солнце.
Видишь! Один город, одна страна, одна деревня, одна планета, Вселенная одна… Только протяни руку, только набери номер, только посмотри на солнце и вспомни обо мне. Коснись кончиками пальцев своего лица, проведи языком по губам, зажмурь глаза крепко-крепко… Здравствуй, это я!
Я теряю тебя, Никита.
Что делать? Переступить через себя, сгруппироваться, собраться в кулак, набрать единственный и незабываемый номер, поговорить о пустяках, притвориться равнодушной и с ужасом понять, что уже не прикидываешься, что уже на самом деле ничего не чувствуешь, и заплакать с облегчением оттого, что все уже позади и больше ничего не светит, не греет и не горит. А был ли мальчик?
Все это будет, но не сейчас. Я это знаю. А сейчас надо встать и пойти чистить картошку, чтобы наварить борща. Потом, чтобы отвлечь мысли от постоянного пережевывания дат, имен и событий, надо найти много мелких, примитивных и необременительных занятий, как то: нажраться борща с отвращеньем и жадностью, устыдиться, поблевать, посмотреть телевизор, погулять по магазинам, убрать за котом дерьмо, поматериться, стрельнуть у соседки сигаретку, затянуться, закашляться по-пионерски, посмотреть телевизор, дать коту поесть, постирать и развесить праздничную гирлянду разноцветных лифчиков, почитать газету, освоить технику мастурбации, починить пылесос, нацеловаться с котом, нажарить картошки, нажраться, поблевать, поесть свежего снега с подоконника, понять, что это не снег, а тополиный пух, разочароваться, заплакать, разбить телевизор, включить радио и наконец услышать: «С добрым утром, любимая!»