118671.fb2
Мне влепили выговор с занесением в учетную карточку, за что я обозвал комитетчиков вредителями и обжаловал их мелкобуржуазное решение в райкоме комсомола. Я был уверен на все сто процентов, что в райкоме выговор не утвердят, а Кондратьева накажут. Я считал, что чем выше должность занимает комсомольский (а равным образом партийный или государственный) работник, тем достойнее он во всех отношениях: в школе это — отличники, в институтах — Сталинские стипендиаты, они не пьют, не курят, не ругаются матом и проявляют только товарищеское отношение к женщине. Они говорят всегда только правду, готовы на подвиги во имя коммунизма, а лица их правильно-красивы и розовы, как на плакатах. Я всегда завидовал им и считал их недостижимыми образцами уже хотя бы потому, что я при всем желании не мог учиться не только на «отлично», но даже на «хорошо» по математике, физике и химии.
Полтора года назад, когда в райкоме мне вручали комсомольский билет, я, по внутреннему велению приняв стойку «смирно», с восторгом смотрел на инструктора, сидевшего за столом и говорившего о том, что мы, принятые в ряды, должны, если партия потребует, отдать свои молодые жизни за дело Ленина — Сталина. Свою молодую жизнь я был готов отдать без колебаний, и если бы этот товарищ за столом сказал мне вдруг: «Комсомолец Ковалев, на улице сейчас появился намецкий танк. Вот вам граната. Погибнуть или уничтожить!» — я бы с радостью выбежал на Ворошиловский проспект и бросился погибать. Товарищ этот показался мне похожим на Сергея Земнухова, молодогвардейца: да и все прочие работники Кировского райкома казались мне потенциальными Олегами Кошевыми, Любками Шевцовыми и Зоями Космодемьянскими. Единственная их беда была в том, что им просто не довелось совершить геройский подвиг. Но они всегда готовы… Райком тогда помещался не в большом импозантном здании вместе с райкомом партии и райисполкомом, как теперь, а в низеньком кирпичном одноэтажном домике, который давно уже снесли. Короткая прихожая — и ты уже в большой комнате, где заседает бюро райкома. Молодые революционные лица мужчин и женщин с суровым любопытством глянули на меня. Трудно вспомнить (видимо, оттого, что я сильно волновался), с чего начался разговор. Да и был ли он?.. Я помню только, что меня и слушать не захотели, возмутились уже тем, что я пришел жаловаться, что-то доказывать, а не каяться и «осознавать». Председательствовавшая немолодая девушка, единственная с неправильным скуластым лицом, завизжала дурным голосом:
— Выгнать его из комсомола! Анархист! Оппортунист!
Такие на фронте предавали! Если он не хочет поддержать товарищей в хоре, как он их поддержит в бою?
Тут я стал вести себя еще возмутительней и заявил, что я не виноват, что мне в сорок пятом было только девять лет, а вот мой брат Вова отдал жизнь за родину восемь лет назад не в пример здесь сидящим. Это было страшное обвинение. Какие-то два плакатных красавца с правильными шевелюрами гаркнули на меня, потребовав выйти за двери. Когда меня позвали снова, мне объявили, что только большинством в один голос меня оставляют в комсомоле, учитывая мою молодость, а также то, что мой брат — хороший, а не такой, как я, — погиб за Родину — за Сталина.
Мне сунули в негнущиеся пальцы комсомольский билет, который у меня на время заседания забрали, я сказал почему-то «спасибо», вызвав пару смешков у «революционеров» за столом, повернулся и вышел в коротенькую темную прихожую. Там я, чтобы не заплакать, улыбнулся и с этой страшной улыбкой вышел на улицу: нельзя было допустить, чтобы прохожие догадались, что мне влепили выговор!..
Понимая, что выговор мне объявлен несправедливо, я одновременно чувствовал себя человеком клейменым, ущербным, не таким, как все, человеком с испорченной судьбой.
Приближалась ответственнейшая игра с «Трактором». Как я буду играть, имея выговор! Наверное, я вешу сейчас килограммов на двадцать больше обычного. Может быть, честно отказаться? Но правильно ли это будет? Фирстку, который бережет свое лицо и бросается в ноги сопернику не головой вперед, а ногами, набьют полную сетку голов. Мне и то набьют… Съездить взвеситься на т е х весах?
Но на следующий день у другого мальчика случилась страшная беда, перед которой моя беда перестала казаться ужасной. Даже как-то стыдно стало думать о себе. Еще до прихода в школу я узнал от матери, которая знала все, что у Игорька Гаркушенко, Гаркуши, как мы его звали, застрелился отец, председатель Ростовского горисполкома. Впрочем, узнать об этом было немудрено, так как Гаркушенко жил в соседнем доме. В те времена даже высокие начальники жили в обычных домах рядом с обычными гражданами, дети их ходили в обычные школы. Шикарных жилых обкомовских домов, охраняемых милицией, и спецшкол для особо одаренных детей из этих домов тогда еще не знали. Единственно чем выделялся Игорек, так это тем, что у него был велосипед, а у нас не было, и мы с завистью смотрели, как он ездит по тогда еще бедному автомашинами Ворошиловскому проспекту.
— Игорек, дай покататься! Избранным Игорек давал.
Мать рассказала, что на днях Гаркушенко-отец был вызван в Москву, где на него накричал товарищ Маленков. Вернувшись от товарища Маленкова в свой номер в московской гостинице, Гаркушенко застрелился. По словам матери, до него давно добирались. Год назад, когда дома у них никого не было, кроме старухи матери Гаркушенко-старшего, Игорьковой бабушки, к ним позвонили какие-то люди и убили ее чем-то тяжелым. Вроде бы грабители. Но странно: ничего в квартире не взяли, хотя что-то искали. И вот теперь матери Игорька позвонили из Москвы: «Приезжайте забрать тело вашего мужа».
На уроке Игорь сидел с таким лицом, глядя на которое нельзя было сказать «он убит горем» или что-нибудь подобное; это просто было лицо сироты. И это было страшнее всего для нас, мальчишек. На переменке я узнал, что Кацо не велел ребятам садиться рядом с Игорем, «чтобы не травмировать мальчика», но я-то уже переставал верить этим и поэтому после переменки взял свой портфель и сел рядом с Игорем на то самое место, где еще вчера сидел комсорг Рудаков. Рудак обернулся ко мне с передней парты, занудел, стараясь привлечь внимание Инны Борисовны:
— Ковалев, мало тебе выговора!..
А через пару дней из двора дома, где жил Игорек, выехал простой грузовик. Это хоронили бывшего председателя горисполкома Гаркушенко. Борта грузовика были подняты, траурного кумача с черной каймой на было. Рядом с не видимым нам гробом сидели Игорек и его мама. Мы, ребята обоих дворов, побежали было следом, но, услыхав горький плач еще молодой Игорьковой мамы, дрогнули и попятились. Кроме вдовы и сына, никто больше не провожал покойного в последний путь на Братское кладбище…
Сам не зная зачем, я сел в подошедший трамвай и поехал на «Буревестник». В этот час там никого, кроме огромного сторожа дяди Вани, не было. Как всегда, он был под легким «газом», в валенках на ревматических ногах. Я пробрался в раздевалку, которая никогда не запиралась. В сумраке кладовки непонятный знак на головке винта отчетливо светился. Так уже было однажды. Но только теперь свет, задевая предметы, наполнявшие кладовку, превращался в какую-то торжествующую, хотя и невеселую, музыку.
Казалось, звучали звезды в высоком ночном небе, задеваемые пытливым взглядом странника. Я поднес к лучам музыки лицо, и щеке стало тепло и щекотно. Звуки помимо ушей прямо проникали в тело — в кровь, в нервы… Меня чуть не выгнали из комсомола… Сколько я сейчас вешу? Рискну! Что это?.. Тридцать восемь?! Ну, это уж слишком! Что ж я, на двадцать пять кило полегчал?! Выскочил в раздевалку. Обычные весы показали мои обычные шестьдесят три… Вот это да! Значит, душа моя, душа полегчала! А сколько же весит мое тело? Ах да, старичок говорил, что вес живого тела относителен. Легкая душа, как воздушный шар, тянет тело ввысь, и оно как бы легчает… Так, значит, я был прав, а не те, кого я теперь стал про себя именовать «эти»! Значит, у меня есть надежда на удачу в завтрашней игре! На радостях я выбежал на пустое футбольное поле и стал прыгать в воротах, как бы отражая мячи. Какие это были прыжки! Я не головой, как обычно, а плечом доставал до верхней штанги, прыжком без броска и почти без приставного шага доскакивал до «девятки», с короткого разбега в три-четыре шага вылетал на воображаемую верховую передачу к передней линии штрафной площадки. Фантастика! И я длинными, чемпионскими прыжками поскакал к выходу со стадиона. На бегу я заметил, что из-за стенда с газетой «Советский спорт» на меня глянула круглая голова Фирстка. Он был весь здоровое подозрение. «Выходит, следил за мной от самого дома», — подумал я. Ведь Фирсток жил в том же доме, что и Гаркушенко…
И вот мы выбежали на поле стадиона «Трактор». Это было поле профессиональной команды, или, как у нас принято говорить, «команды мастеров». Поэтому оно было покрыто дивной, как ковер, зеленой травой. Я очень боялся играть на таком поле: с непривычки на нем можно было поскользнуться, несмотря на шипы на бутсах, и отскок мяча от грунта был иной. Когда я занял место в воротах и начал, как обычно, дрожать противной спортивной дрожью, я заметил, что сзади слева на скамейке для фотокорреспондентов сидит тот самый старичок! Одет он был в свое обычное серое пальто с черной заплатой на спине, но на голове у него была странной формы новая вязаная шапочка с непонятным, видимо греческим, словом «ADIDAS». В руках старичка поблескивал невиданный черный аппарат. Нет, это не фотоаппарат и не киносъемочная камера! На месте объектива светился тот таинственный знак, который я видел на головке винта на старых весах, а сбоку красовалось слово, напоминавшее имя девушки, — «SONY»… Я чуть было не зазевался: мяч, поданный с левого края, сильно с полулета пробил центрфорвард «Трактора». «Гол!» — заранее ахнули трибуны. Но я взвился и в самой «девятке» достал мяч. Ловить его при таком пушечном ударе было бессмысленно: я подставил ладони так, что он с треском отлетел в сторону углового флажка. Впервые в жизни парировал я в игре мяч из «чистой девятки». «Ва-ал!» — прокричали трибуны непонятное слово.
— Вставай скорей!! — заорал Юрка Сухарев, видя, что я все еще лежу от удивления. Я вскочил и длинным высоким броском перехватил мяч, снова брошенный на ворота от флажка. Бросок был таким высоким и дальним, что даже наши ребята опешили. А я сгоряча выбил мяч вперед — сопернику. Снова атака на наши ворота… Вскоре сильный «Трактор» вообще нас прижал. Один Понедельник в центре поля безнадежно ждал мяча. Я почувствовал, что сейчас забьют. Краем глаза я все же глянул на старичка с аппаратом. В этот момент он что-то нажал, и знак на аппарате ярко засветился. Я снова глянул на поле, чтобы не прозевать удар, и опешил: обведя самого Шагающего Экскаватора, со мной выходила один на один одетая в футболку центрфорварда та самая визгливая немолодая девушка, что председательствовала на бюро райкома и требовала исключить меня из комсомола. Я стал искать глазами судью, желая разобраться в недоразумении, но из-за ворот я услыхал отчаянный крик тренера: «В ноги!» Крик услыхал и секретарь райкома. Она дико завизжала и, ловко обработав кривоватыми ногами мяч, попыталась обвести меня справа, но я в долю секунды выбросился ей в ноги, пролетев легко метров семь, и намертво схватил мяч. В то же мгновение она задела меня бутсами по голове, но не сильно: она просто споткнулась о мой лоб, а не ударила с размаху. Повезло! Поднявшись, я хотел возмутиться, что на поле допущена женщина, но та, перекатившись через голову, бодро вскочила и побежала к центру поля. Видя, что я стою с мячом и медлю, ребята закричали:
— Костя! Не спи!
«Надо же, ничего не замечают!» — мелькнуло у меня в голове, и я снова выбил мяч в поле. И вот уже через минуту мячом завладел тот самый инструктор райкома с плакатно-красивым лицом, который объявил мне, что только большинством в один голос меня оставляют в рядах славного… Он перебросил мяч налево, а сам двинулся к одиннадцатиметровой отметке. Левый инсайд высоко набросил ему мяч вперед на ударную позицию. Нет, ни за что от этих я не пропущу гола! Он был высок, на голову выше меня, но я с яростью взлетел в воздух и успел отбить мяч кулаком. В тот же миг он ударил меня головой в нижнюю челюсть. Я перевернулся в воздухе и упал на спину. Тряхнуло. Во рту солоно. Им штрафной за нападение на вратаря. Я скинул перчатку и нечистым пальцем полез в рот. Кусочек губы изнутри был частично откушен и болтался, как короткий живой жгут. Игра продолжалась. Я уже не боялся ударов по воротам, а жаждал их. Бейте! Бейте! И отражал, ловил мячи. Только бы не пропустить, только бы не пропустить! Сколько раз я это твердил себе, даже когда наша команда явно побеждала: хотелось уйти с поля «сухим», но далеко не всегда это удавалось… Стоять на смерть. Против этих. Это — битва за жизнь и свободу! Вот за что я любил и люблю футбол! В нем человек освобождается! Дома на него рявкает отец, который еще год назад порол его за парусиновые туфли, разбитые на дворовом футболе, за двойку или просто так, из самоуважения; на улице и в школе его подавляют более сильные, а главное, более грубые по натуре товарищи, держат в тисках учителя трудных предметов и клюют Рудаки да Кондратьевы, лепят ему выговоры еще молодые, но уже хищные и равнодушные карьеристы, а тут он победитель, вырвавшийся из загона для рабов Спартак с товарищами, вольный «Буревестник»! После каждого взятого мной трудного мяча трибуны ревели непонятное «А-ать! Ва-ал!» В перерыве мне сказали, что это был крик удивления «опять взял!».
Произошла смена ворот. И старичок перекочевал налево, опять устроился сзади. На пятой минуте второго тайма в мои ворота назначили пенальти. Все. Сухому мне не уйти… Все равно — расшибусь, но постараюсь! В момент удара я ложным движением поманил секретаря райкома в сторону своего более слабого — правого угла, не теряя при этом центра тяжести. Удар! Влево! Лечу, но толчок чересчур сильный: показалось, что мяч идет в самый нижний угол, а он пошел ближе ко мне. Поэтому я его чуть не пролетел. Мяч ударил меня в живот… От живота мяч далеко не отлетает. Так и есть, вот он, в двух шагах от ворот, медленно катится от меня… Короткозубая немолодая девушка летит на добивание… А я беспомощно лежу!.. Вратарь редко успевает подняться в таких случаях, но я поднялся, оттолкнувшись от земли всем: руками, ногами, животом. И, чуть не сломавшись, изогнулся вправо и кинулся наперерез удару… Удар, нанесенный с одного метра, как мне показалось, расплющил у меня все лицо: нос, губы, брови, и я не почувствовал, как коснулся земли… Ребята меня подняли и отряхнули.
— Ура! Понимаешь. Костя, ура! Отбил! Мяч уже у их ворот. Да цел… Ну-ка, дай взглянуть… цел! Даже крови из носа нет! Стой!
И я стоял. А через минуту — надо же! — «Трактор» заработал пенальти. «Снесли» малыша Захарова. Понедельник поставил мяч на одиннадцатиметровую отметку. Вдруг аппарат старичка произвел яркую вспышку. Понедельник и вся команда повернулись ко мне, замахали руками:
— Костя! Костя!
— Мне бить?! — Но тренер прикрикнул из-за ворот:
— Беги, раз зовут!
Он-то знал, что играть в поле я не умею, но бью с левой так, что он не раз покрякивал: «Эх, если б ты еще и водиться умел! Я б тебя — левым крайним!»
Я добежал до чужой штрафной. Никогда еще я не ступал на нее во время игры. Как далеко позади остались мои пустые ворота! Чернявый вратарь «Трактора» вдруг стал белобрысым. Даже брови и глаза у него побелели. Так это ж Кондратьев! Как он, псина, сюда пробрался?! Но судья уже дал свисток, и я, как на тренировке, когда «расстреливал» ворота Фирстка, медленно подошел к мячу и, показывая рукой, куда буду бить, пробил в правую от Кондратьева «девятку». Удар был резаный, «американкой», по-теперешнему — внешней стороной ступни. Неужто в штангу?.. Нет. Впритирку со штангой мяч влетел в верхний угол. Кондратьев только проводил его взглядом. Переполненные трибуны гремели. Обычно мы играли при малочисленной публике из числа членов общества и «сочувствующих». Но сегодня был спортивный праздник «Трактора», и билеты были проданы на две игры сразу: в 16.00 играли юноши, а в 18.00 — взрослые мастера «Ростсельмаша» и бакинского «Нефтяника» (ныне «Нефтчи», что, впрочем, в переводе с азербайджанского на русский означает то же самое). Из-за них-то и пришло столько болельщиков, но потом многие говорили, что после юношей на взрослых смотреть было не интересно.
И вот одна минута до конца игры. Я обернулся. Старичок с прибором не уходил. Значит, что-то будет еще! Привыкнув к сегодняшней фантасмагории, я заметил, что игроки «Трактора» только при сближении со мной принимали вид явно посторонних лиц, этих, на которых почему-то спокойно реагировали судья и все прочие. Но как только они отходили на свою сторону поля, они снова превращались в обычных юношей из «Трактора». И тут меня осенило: старик своим чудо-прибором делает так, что этих вижу только я и притом только с близкого расстояния. Судье, ребятам, тренеру, публике в отличие от меня нет необходимости видеть этих: ведь эти не пытались их выгнать из комсомола! Вот так прибор! Тут мне показалось, что раздался финальный свисток, и я вышел уже на два-три шага из ворот. И в этот момент я увидел в воздухе черный растущий, спускающийся за мою спину мяч!.. Опыт подсказывал, что взять его просто физически невозможно: человек не может прыгать спиной назад так, как он это делает лицом вперед. Но — допустить!.. И я отчаянно прыгнул. Вижу, не достаю. Перегибаюсь назад. Все равно — нет. А мяч у пальцев. И тогда я в полете переворачиваюсь дополнительно через бедро… в бедре дикая боль… и я, весь перекрученный, пальцами левой забрасываю мяч на перекладину. Мяч покатился по ней и… упал за ворота на сетку. Победа! Встать я не смог. Меня подняли и поставили. Приготовился прыгать на одной ноге в случае удара. Подали угловой, но ребята стали стеной и головами, грудью, ногами отбили удары. Все. Сирена. Выстояли. Публика гремит. Я обернулся. Опять старик исчез! Надо же! Не поговорили!.. Доскакал до его скамьи. Так и есть. На брошенном входном билете написано, как я теперь понимаю, фломастером: «До встречи в XXI веке!» В двадцать первом! Ой! Мне в двухтысячном будет шестьдесят четыре… Старик! Ивану Ефимовичу тридцать восемь, и то какой он уже пожилой. Волосы из носа растут… Я поежился. Но, вспомнив Кацо, Утюга, Ежика, Кондратьева с Рудаком, членов бюро райкома и Фирстка, я захотел в XXI век…
В раздевалке ко мне подошел стройный светлый шатен с зачесом на бок. Ох, да это ж мастер спорта Петр Щербатенко! Знаменитый в недавнем прошлом игрок ЦДКА, затем — капитан ростовского «Динамо», а сейчас — лучший тренер в городе.
— Такого я не видал, — сказал он. — Тебя Костей зовут? Ковалев? Ну, знаешь, если ты и дальше так пойдешь, второй Хомич из тебя выйдет!
Я чуть не упал от счастья. Впрочем, при одной только здоровой ноге это было сделать нетрудно. Щербатенко сказал, что уже решено послать Виктора Понедельника, Юрия Захарова и меня весной в Москву на республиканские сборы. Для юношей. Что это такое, я плохо понимал, но радовался…
Дома, таясь от матери, я перед зеркальцем ниткой перетянул и отрезал живой лоскут на внутренней стороне губы.
Но ни на какие сборы я не поехал и вторым Хомичем не стал. Ежик Лошадиная Голова влепил мне в четвертой четверти двойку по геометрии, хотя по контрольной я получил тройку. Моей матери он объяснил, что поставил мне двойку на мою же пользу: чтобы я целое лето — и лучше с репетитором! — занимался. Иначе, мол, я провалюсь на госэкзамене в десятом классе!.. Но главное, конечно, не это, а то, что играть я стал в воротах слишком ровно: без срывов, но и без фантастических взлетов. И произошло это вот почему. Когда я отлежался и смог ходить, я, еще прихрамывая, пришел к себе на «Буревестник». Иван Ефимович посмотрел на меня с гордостью. Ребята обрадовались мне. Но когда я осторожно заглянул в заветную кладовку, все негромко засмеялись. А весы… весов там не было!..
— Где мои весы?! — громко закричал я.
— Ну, весы не твои, а государственные, — поправил меня тренер. — А кроме того, их убрали для твоей же пользы. Вон комсомолец Фирстков сигнализировал, что они, как он пронаблюдал, отрицательно влияют на ровность твоей игры. Как постоишь на них — что-то себе в голову возьмешь и после этого «бабочки» пропускаешь. Словно замечтался о девушках!
Ребята засмеялись погромче. Фирстков торжествующе таращил на меня свои круглые черные глаза. Я был поражен.
Пропали весы! И почему тренер говорит таким протокольным языком? Оказалось, что Фирсток наябедничал в райкоме о неких метафизических отношениях комсомольца Ковалева из средней мужской школы № 47 со старыми, но подозрительно ведущими себя весами. Поэтому забирать весы приехали те, кому положено, вместе с той некрасивой старой девушкой, секретарем райкома. И когда весы сдвинули с места, чтобы отнести их на грузовик, какой-то винт с шипением лопнул и словно плюнул старой девушке в лицо. Она страшно завизжала, зажмурясь. Но, как выяснилось, лицо ее совершенно не пострадало, хотя психика была некоторое время поражена. Сидя в кабинке грузовика, она (разумеется, в бессознательном состоянии) трижды громко прочитала «Отче наш», молитву, которую она, как поклялась, никогда не знала. Выслушав все это, я застонал:
— Что же вы наделали, что же вы наделали! Как же я теперь, не зная веса моей души, смогу хорошо играть в воротах? Как же я узнаю, где добро, а где зло?!
Все онемели. И только Фирсток заверещал:
— Иван Ефимович! Ребята! Да ведь он чиканутый! Помните, его в том году спартаковец по голове стукнул?
И все весело зашумели:
— Чиканутый! Чиканутый!
Иван Ефимович подивился мне, покачав головой, и, увидев, что я плачу, кивнул Фирстку светло и радостно:
— Вон из команды! Чтобы я тебя в Рабочем городке больше не видел.
И Фирсток исчез, не дожидаясь, пока его побьют ребята.